Иисус же обращался к нему именно так. А Янек понял, что этот помпезный язык является его собственным, иного он бы не принял. Ну, в принципе он скучал по этим вот пустым разговорам, а перипатетически-лесная[52] метода была так же хороша, как и сигаретно-кофейная. Иисус всегда обращается к нам на нашем собственном языке, разве не правда?
Стоя в школе, на возвышении, ксёндз глядел на ученическую толпу в пестрых одежках и старался говорить просто.
Он не пытался подражать их языку — Боже, как же он его всегда смущал. Священник в ризе, скачущий вокруг алтаря и обращающийся к детям тем образом, который этому священнику всегда казался молодежным, который на самом деле является жалким метисом того, что ксёндз считает молодежным сленгом (практически всегда он устаревший), и церковного новояза — и вот тут в обязательном порядке должен быть применен глагол «обогащать». И перед тем, как произнести столь модное лет десять назад слова «потрясный» или выражения «как вы это говорите, Иисус — это cool», священнослужитель делает паузу и произносит упомянутое потрясное слово со старательной интонацией, выразительно — в результате чего оно впивается в предложение словно макаронизм[53], допустим, пословица на латыни — употребляется совершенно неуместно. Потому Янек никогда не пытался изображать кого-то, кем он никогда и не был. Впрочем, это проблема не только аутентичности. Раз в церкви не вешают плакатов с Пэрис Хилтон или кто там еще заполняет страницы «Bravo» своими личиками, отделанными в кабинетах пластической хирургии и окошках программ для редактирования фотографий, то нет потребности подражать этому языку. Молодежь разницу чувствует.
Поэтому и говорил просто: да, да, нет, нет. Он не обдумывал этой небольшой катехезы[54], которую внимательно слушало больше пар ушей, чем все его предыдущие уроки, вместе взятые. Сейчас он просто сказал им: что им необходимо, а что — нет. Ксёндз не углублялся в теологию, ведь они же не пришли к нему на лекцию; он должен быть ориентиром, а не вести дискуссию. Его преподаватели из семинарии наверняка бы заявили, что ксёндз должен побуждать молодежь к дискуссии, но они ошибались. Дискутировать они могли о том, кто с кем переспал, и настоящие или силиконовые сиськи у Шакиры — от него же желают простой речи: да, да, нет, нет, потому именно такую он им и дал, сказал, что должен был сказать — и, черт подери, радовался тому, что у этих молодых людей стояли слезы в глазах, что учительницы с плачем опускались на колени, вздымая глаза к небу. Может оно и плохо, что радовался — но ведь работнику полагается его заработная плата, разве не так? Таковой здесь была его оплата — вот, мои слова обладают силой. Он закончил, совершил над молодежью знак креста, спрыгнул с ящика и попросту ушел.
Ксёндзу не хотелось возвращаться в фару — ну, боялся, тут нечего и скрывать, боялся вопросов отца настоятеля. Потому пошел в лес, хотя там было холодно и сыро. Но как только он сошел с тропинки, воздух над ним неожиданно полыхнул, будто гигантская лампа-вспышка, и материализовался Иисус, сидящий на поросшем мхом валуне. Он заявил, что решил телепортироваться сюда, потому что поболтать — оно приятнее, опять же, Михаил не подслушивает. Они двинулись на прогулку по шелестящим листьям, а Иисус начал свою лекцию. Когда кончил, дальше они шли в молчании.
Через пару минут Иисус еще прибавил:
— И пускай пан ксёндз не забывает о том, что не нужно пока что касаться Второго Пришествия. Время этому еще придет. Пан ксёндз должен учить так, как его самого научили. Пан ксёндз может все это представить так: Иоанн Креститель учил, прежде чем я вот начал это делать. Он выпрямлял пути для меня, но ведь учил он тому, что заключено было в Старом Договоре, в, как вы сами его называете, Ветхом Завете. Точно так же, пускай пан ксёндз сконцентрируется на проповедовании, скажем, христианства…
— Католичества… — робко перебил его ксёндз.
— Вижу, пан ксёндз, временами, как тот ваш поэт, бывает более римским, чем католиком[55], — засмеялся Иисус. — Ну да, католицизма. Выпрямляйте мне пути, творите чудеса, учите. Придет время, уже вскоре, и я сойду на землю, а пан ксёндз — а почему бы и нет — меня окрестит…
Иисус усмехнулся в свою рыже-русую бородку, коснулся пальцем экранчика на предплечье и исчез во вспышке.
Малгоська, и во что это ты лезешь? Под что, подруга, подписываешься? Мать твою ёб! Должен был быть простой материал: сигнал от читательницы из Верхней Силезии — изящная попочка в машину, вжжжик из Лодзи в Силезию, поговорить с кем надо, записать на диктофон, фотка ксёндза, плебании и костёла, попочка в машину, вжжжик из Силезии в Лодзь, в редакцию, стук-стук по клавишам, текст готов и — бабах! — в печать. А в конце месяца построчные, зряплата, поздравления от начальства и — хоп, в кроватку кого-то из нормальных коллег по редакции. Или, что, к сожалению, более вероятно, хоп, в теплые носочки и шлепанцы, чай с малиновым соком и романтические комедии на ДВД. И похмелюга после ночи без мужчины, кто знает, лучше это или хуже, чем после ночи с каким-то типчиком, который рядом с настоящим мужчиной даже и не лежал.
Еще в редакции, вместе с коллегами и с помощью Гугла, они быстро ассоциировали фамилию ксёндза с Анджеем Тшаской — старшим, смутьяном на пенсии, а так же с Анджеем Тшаской — младшим, молодым и активным варшавским смутьяном. Вот она и решила — поехать из Лодзи в Силезию через Варшаву. По телефонной цепочке пробилась через весь политический спектр прессы — позвонила подружке из «НЕ!», которая подражая своему шефу, ходит на мероприятия с журналистами из «Выборчей»[56]. Подружка дала ей номер одного цивилизованного консерватора с когда-то действительной «концессией» из «Выборчей», который в «Кошерной» пописывал какую-то литературную критику, потом перебрался в «Дзенник»[57], и этот цивилизованный консерватор знал кого-то из смутьянского планктона, который несколько лет назад выполз из своих никому не известных газетенок, размножаемых на ксероксе, и расползся по редакциям бульварной прессы, серьезных газет и радиостанций. Словом, он дал кого-то, кто принадлежит к тому самому племени, что и брат ксёндза, о котором Малгося хотела написать. Упомянутый «кто-то» без каких-либо церемоний дал ей номер Ендрека (именно так он его и называл), Малгося позвонила, вложила массу секса в собственный альт (прыщавые смутьяны в костюмчиках с базара не слишком-то и устойчивы) и договорилась с Ендреком встретиться.
Договорились они в «Кафе Файя» — смешной такой забегаловке, где обязательно нужно снимать обувь, сидеть на подушках, брошенных на пол, и курить арабскую шишу[58]. Малгося поступила так сознательно, все эти смутьяны были чертовски чувствительны в отношении своих неуклюжих и немужских тел — на полу, без щита столика ему будет неудобно, он будет бояться, что от носков пахнет, будет пытаться прикрыть промежность, станет вертеться или, наоборот, сидеть, словно палку проглотив — и вот тут он сделается податливым, и такого легче будет расколоть.
Когда она спустилась на самый нижний уровень кафешки и увидала своего собеседника, до нее дошло, что ошиблась. На Енджеке Тшаске был дорогой костюм от Босса, который он без всякого мял, развалившись на подушках. Хороший галстук, хорошая прическа, расслабленность и уверенность в себе. Одним словом: смутьян типа Бэ, более грозная и вредная модель. Таких Малгоська тоже знала. Некоторые из них еще относительно недавно принадлежали к тому более распространенному типу, который можно было убить смехом; еще несколько лет назад это были нервные, заикающиеся типчики в великоватых или, наоборот, кургузых пиджачках. Лишь впоследствии они показались тебе более привлекательными, с бабками и классом. Светские, они бывали на банкетах и раутах, в салонах у — а почему бы и нет? — Сераковского[59] и других, у них имеются дома в деревне, сисястые жены, а потом отправляется такой вот к какому-то своему тупому гуру из круга «Радио Мария» и говорит с ним, как будто так и надо, словно бы он не принадлежал к лучшему миру красавчиков-космополитов, а у гуру слезы в глазах: ты, сынок, будущее нашего народа. Или же едет такой вот с женой и детишками на своем вольваке за двести тысяч в малюсенькую церквушку, вежливо так садится на лавке между учительницей на пенсии и ветераном войны, складывает лапки и набожно возводит глазки к небу. Или же, в очках RAY-BAN на носу и фирменной рубашечке с крокодильчиком чалапает на какое-то паломничество, пряча образок под шитым на заказ костюмчиком.
Нет, это в принципе нечестно. Сколько свет стоит, во всяком случае, с времен короля Стася[60], в этой стране это мы были красавцами, с бокалами шампанского в руках, а они обязаны держаться корней, иметь родню в Груйце или под Конином[61], за метрикой три дня на волах ехать, потеть, галстуки повязывать так, чтобы те над пупком заканчивались, не ходить к парикмахеру и пахнуть, в самом лучшем случае, old spice. А эти, гляди, впихиваются в наши салоны, в наши клубы… Вообще-то, в принципе, им даже и не надо толкаться, мы сами открываем им двери, приглашаем их — а они, натасканные в свете и умелые, суют себе в рои тартинки с икрой, берут бокал с Dom Perignon — и давай молоть: гомосексуализм — это психическая болезнь, Че Гевара — левацкий преступник, Франко, Пиночет, Рейган — цацы, Клинтон — бее — а после третьего бокала валится такой вот на софу (сисястая супруга, как примерная католичка присматривает дома за детьми и готовит обед на завтра), а рядом с ним молоденькая девица, феминистка-альтер-глобалистка, пялится на типа большими своими глазками и робко протестует, когда тот, уже изрядно налакавшись, гундосить ей про Waffen-SS, Леоне Дегрелле