Эпифания викария Тшаски — страница 28 из 33

Викарий поднимается над мертвецом. Снег падает на стынущее тело, быстро покрывая его белым саваном.

Ксёндз идет дальше, совершенно без цели, чтобы просто идти; он идет, куда глаза глядят, лес переходит в поля, поля сменяются пригородными пустошами, наконец, трясясь от холода, викарий идет среди многоэтажных жилых домов, по улицам, доходит до центра города, которого никак не распознает, и, в конце концов, совершенно обессиленный, он садится на лавке рядом с неоготическим собором и застывает в неподвижности.

— Мама… — шепчет он.

Покрытого с наветренной стороны снегом ксёндза в одной только сутане, сидящего на лавке под костёлом, полицейские из ночного патруля поначалу принимают за жертву какой-то поповской пьянки. Ксёндз ошеломлен, но в полнейшем сознании, полицейские не слышали, чтобы от него исходил запах спиртного, но викарий не отвечает на вопросы, вообще не отзывается ни единым словом. Наконец, пожилой полицейский узнает священника, о котором читал статью в «Новинах Гливицких» и связывает его с взрывом плебании в недалеких Дробчицах, о котором узнал по радио. В принципе, он должен был бы задержать его на сорок восемь часов, но глупо было бы задерживать ксёндза, это было бы как-то по-убекски — причем, ксёндза знаменитого, так что он решил отвезти задержанного в курию, ведь не убежит же тот, а если даже и чего, они скажут, что ничего и не было, что никакого священника вообще не видели.

Они припарковались под курией, старший аспирант[90] нажал на первую попавшую под пальцы кнопку домофона, и нажимал так долго, пока какой-то взбешенный и сонный священник не открыл дверь. Поначалу духовное лицо хотело отругать настырного пришельца, но в самый последний момент сдержался, увидев полицейский мундир. Уже через мгновение он, вместе с представителем власти, вытаскивал озябшего викария из патрульной машины, разбуженный священник успел разбудить других, присутствия которых эта нетипичная ситуация требовала, и сам гливицкий ауксилиарий[91] в зеленом халате побеспокоился пожать руку старшего аспиранта, от всей души поблагодарить его и попросить не разглашать сей инцидент, ссылаясь на не слишком горячие религиозные чувства полицейского, о не слишком высокой температуре которых епископ никак не мог знать. Старший аспирант с партнером находились под впечатлением епископской важности, который удостоил их беседы, так что согласились на все, о чем церковный сановник их просил. Старший аспирант в глубине души представил, а как здорово было бы, если бы епископ сочетал браком его дочку и того придурка, за которого Марыся решила выйти. По крайней мере, хоть что-то пойдет так, как следует.

+ + +

После того, как Янек выгнал его от плебании, Анджей вернулся в Варшаву. Знакомый бумагомарака из «Фактов» не позволил себя уболтать и запустил статью, несмотря на уговоры и угрозы Тшаски. Так что Анджею пришлось заняться отцом, который только из газеты узнал, что его младший сын сделался знаменитым. Анджей Тшаска — младший убедил отца в том, что это заговор агентуры, задача которого заключается в том, чтобы дискредитировать его, Анджея Тшаску — старшего, старого антикоммуниста, члена Движения по Защите Прав Человека и Гражданина. Сначала они вытащат Яся на всеобщий обзор, а потом казнят как сумасшедшего или шарлатана. Отец поверил. Гораздо больше сил Анджею понадобилось потратить, чтобы убедить старика, что помощь от того не нужна, что он, первородный, сам всем занялся и за всем проследит. В конце концов, отец поверил и в это и провалился, тяжело и безнадежно, в ямину кресла. Когда отец заснул, Анджей пошел в кабинет, отверткой вскрыл несчастный замочек ящика письменного стола, просмотрел пару папок и скоросшивателей, обнаружив ту, что искал. Посеревшую от пыли, грязную, зато подписанную. Выходя, он поглядел на дремлющего в кресле отца, задумался — отец никогда бы на такое не согласился. Нам нельзя быть такими, как они, сынок, они воспользовались против нас всем, но как раз его, епископа, сынок, мы должны простить, во имя наивысшего добра. Люди перестанут им верить, но ведь кому-то верить обязаны. Это очень плохо, что Церковь не очистилась сама, Анджей, но сейчас уже поздно, нужно стиснуть зубы и сносить этих вот прохиндеев, а рассчитывать только лишь на Святого Духа. А помимо того, ты же сам понимаешь, сынок, этой папкой мы владеть не должны.

Ага, черта с два. Зяркевич ведь мог бы и сам признаться, а не выставлять свою благородную рожу на каждом телеканале трижды в день, он мог бы и не выставлять себя в роли совести Церкви, народа и всего, вообще, мира. Можно было ведь проявить и немножко смирения, пан ксёндз архиепископ, найти его в себе. Раз уже пан архиепископ не мог признаться, то нужно было бы, по крайней мере, держаться в тени, а не токовать в свете юпитеров и выставлять другим сертификаты моральности либо ее отсутствия. Не нужно было на каждом шагу бить в неотесанную толпу, потому что «неотесанных», временно представленных моей скромной персоной, как раз достало, Ваше Преосвященство, и я удар возвращаю. Ваше Преосвященство считало, будто бы я блефую, но это я скажу: «карты на стол», Ваше Преосвященство. Прошу вас, пожалуйста.

Анджей накрыл отца пледом, тот что-то буркнул сквозь сон, сын же вышел из дома, уселся в свой автомобиль и позвонил Войтеку Шафранцу из «Впрост»[92]. Весьма спешно они встретились в «альфе» Анджея, припаркованной под редакцией еженедельника; Войтек устроился на пассажирском сидении и, несколько раздраженный, бесцеремонно спросил:

— Ну, чего там у тебя есть?

Анджей вручил ему папку. Шафранец, уставший от вечной гонки, толстый журналист в очках с толстыми стеклами, осознающий собственное будущее, которое за приличные деньги проведет за неудобными письменными столами, а потом откинет коньки на какой-нибудь бляди или же в ходе рождественского ужина среди детей и внуков. Он держал папку двумя пальцами, глядя на выписанный на ней псевдоним.

— Пиздишь, Ендрек, не верю.

— Ты знаешь, кто это? — ответил Анджей, пялясь на витрину газетного киоска, под которым поставил «альфу».

— Бля, ясен перец, знаю, все знают, вот только не верю. Вот не верю, чтобы расписки Зяркевича взяли вот так просто и нашлись. Расписки сами по себе не находятся, сам же знаешь.

— И все-таки, Войтек, и все-таки. Ты открой.

Дрожащими руками Войтек Шафранец развязывает тесемки. Он просмотрел пожелтевшие рапорты и показания, написанные от руки и на машинке.

— И все равно — не верю, это фальшивка. Ну, не знаю, Ендрек, это тебе Рыдзык[93] дал. Или кто-то… ну, не знаю… Вот, Михальчевский Зяркевича терпеть не может, быть может, от него?

Анджей повернулся на сидении и схватил журналиста за плечо.

— Кончай пиздеть, Войтек. Берешь или нет? Мне по барабану, считаешь ты это фальшивкой или нет, но здесь имеются его подписи, идиот. Ты берешь или нет? И решай немедленно. К тебе я пришел к первому, потому что ты мне нравишься, но если нет, флаг тебе в руки, с этим я поеду к Славеку Грабеку, он мне за это руки расцелует.

Шафранец помолчал, тупо глядя на лежащую у него на коленях папку.

— Беру, — сказал он наконец.

— Тогда бери и вали. Пока.

— Пока.

Сопя, Шафранец выбрался из машины и хлопнул дверью. Анджей стиснул пальцы на руле. Извини, папа.

Он позвонил домой, извинился перед женой и сообщил, что едет в Силезию спасать Янека. Каська молчала, он тоже молчал, не дождавшись ответа.

— Я люблю тебя, Кася, — сообщил Анджей под конец.

Жена отключилась. Анджей выругался и яростным движением врубил задний ход, с визгом покрышек выехал со стоянки, вынудив уступить дорогу, и, гоня через Варшаву на Рашин, Янки и геркувку[94], подавлял ярость адреналином. За Янками его пытались остановить мусора, но Анджей лишь сильнее даванул на газ, ну а гайцам не хотелось гоняться за сумасшедшим, да и зачем, раз мимо проезжает полсотни машин в минуту. Так, без нескольких секунд полный час, Анджей включил на приемнике «Тройку»[95], чтобы послушать новости. Прозвучали последние аккорды дурацкой песни, отыграл джингл, и диктор начал с известий последнего часа. В Дробчицах под Гливицами, в деревне, в последнее время сделавшейся известной по причине деятельности харизматического ксёндза Яна Тшаски, в плебании произошел взрыв. Старинная плебания полностью разрушена, полиция комментариев не дает, неофициально говорится о случайном взрыве газа.

Анджей почувствовал, как внутренности завязываются в тугой узел. Спутанные кишки сужаются, стискиваются, запутываются, желудок сжимается и вытягивается вверх, цепляясь за гортань; легкие отказываются принимать воздух. Руки начали трястись, хотя пальцы судорожно сжимали руль. Тшаска съехал на обочину, обошел машину и, весь трясясь, вывалил чемоданчик в поисках бутылочки с белыми таблетками. Наконец обнаружил, высыпал на ладонь целых три и проглотил, не запивая, запихивая их в горло чуть ли не силой. Дрожь не прекращалась, Анджей уселся за рулем, ожидая, когда лекарство подействует. В мобильном телефоне нашел номер Шафранца и позвонил журналисту, чтобы хоть чем-то заняться.

— Ну? — спросил в телефоне голос сопящего толстяка.

— Просмотрел?

— Да.

— И когда запустишь?

— Пойдет в понедельник, меняем весь номер. Я уже звонил в курию, но во встрече и в комментариях мне отказали. Они что, ожидали этого? — сопел Шафранец, сражаясь с астмой и лестницей.

— Да.

— Ну ты и зараза…

— Отъебись, Шафранец.

— И тебе того же, — буркнул толстяк, Анджей отключил телефон, потер глаза руками, врубил первую передачу и, вырывая в щебенке склона глубокие борозды, выкарабкался на дорогу, подгоняемый ревом клаксонов. Газ выжал до пола, глядел, как стрелка спидометра выходит в красный сектор, сцепление, смена скорости, и следующая, следующая, «альфа» летела под сто девяносто по паршивому асфальту, чуть ли не распихивая машины на забитой в это время «геркувке». Радиоприемник переключил на CD: PJ Harvey, годится, музыку запустил со всей возможной громкостью.