— Когда вы видели газету, синьорина? — Он плотнее завернулся в плед. — Мы надеялись, что этого не случится.
— Сегодня утром расчистили дорогу до Тарвизио, и, — она попыталась улыбнуться, — газеты прибыли вместе с овощами, которые плавали у вас в супе. Я узнала синьора… синьора Маурера, как только он вышел на свет. Я бы не призналась в этом. Полиция далеко, и мне стало страшно. Но теперь… — Симона снова повернулась ко мне. — Такая маленькая просьба, синьор, и…
Из коридора послышались шаги, и в комнату вошел профессор Беронелли. Под мышкой он держал толстую книгу в кожаном переплете. Его яркие глаза подозрительно вглядывались в нас.
— О чем вы говорили, Симона? — резко спросил он.
— Ваша дочь сообщила нам, — сказал Залесхофф, — что вы рассчитываете в ближайшие три месяца закончить рукопись.
Ничего не ответив, профессор подошел ко мне и придвинул свой стул вплотную.
— Вы, синьор Маурер, первый, кто увидит эту рукопись. Разумеется, за исключением моей дочери, однако она не разбирается в математике. Первую рукопись я уничтожил после предательства коллеги. Эта предназначена для печати. Она проще, яснее. Как я уже говорил, она не закончена. — Старик посмотрел мне в глаза. — Поначалу мой метод формулировки теоремы может показаться вам немного необычным. Мне пришлось разработать слегка измененную систему аннотации, чтобы описать некоторые абстрактные величины, которые я использую. Впрочем, полагаю, суть вы поймете без особого труда.
Он осторожно передал мне книгу. Жесты его были спокойными и величественными, голос тихим и серьезным. На долю секунды мне в голову пришла невероятная мысль: может, он не безумен и в мировой истории расцвел еще один непризнанный гений? Затем я раскрыл рукопись на первой странице.
Сердце замерло. Мне хотелось оторвать взгляд от книги и посмотреть на Залесхоффа, на женщину, но я не решался, зная, что профессор внимательно наблюдает за мной. Чувствуя, как щеки заливает румянец, я подпер левую щеку ладонью, чтобы скрыть от старика обращенную к нему половину лица. Мой взгляд не отрывался от страницы.
Сверху до низу она была покрыта карандашными записями, похожими на детские каракули. В центре страницы помещалась огромная восьмерка под знаком кубического корня. Пространство внутри восьмерки заполняли концентрические окружности. Они соединялись друг с другом, образуя нечто вроде завитков. Остальная часть страницы была разрисована тщательно выписанными завитками размером с пенни. В одном углу виднелось лицо. Контуры лица состояли из небольших дуг, проведенных циркулем. Глаза представляли собой маленькие завитки.
Профессор подался ко мне.
— Кубический корень из восьми — это Бог, — прошептал он мне на ухо.
Я перевернул страницу. Следующая выглядела точно так же, только цифр там было больше. Все свободное место заполняли завитки. В углу по-итальянски было написано слово «Бог» — Dio. Еще одна страница — опять завитки, цифры, лица. Я отчаянно пытался найти подходящие слова. В комнате повисла звенящая тишина. Чтобы выиграть время, я стал листать дальше. Один раз, когда перевернулись сразу две страницы, старик наклонился и исправил мою ошибку. Наконец силы у меня иссякли. Я откинулся на спинку кресла, захлопнул книгу и поднял глаза на профессора.
Он смотрел на меня, как терьер на крысиную нору.
Мне удалось выдавить из себя улыбку.
— Профессор, если бы я был гораздо старше и посвятил всю жизнь изучению математики, то, возможно, смог бы прокомментировать вашу работу. К сожалению, моих знаний недостаточно. Я глубоко уважаю вашу ученость, но это выше моего понимания. Никому не хочется выглядеть глупо, и попытайся я обсудить ваш труд…
В горле у меня встал ком. Я почувствовал, как кровь отхлынула от щек. Лицо профессора разгладилось. Он ласково мне улыбнулся.
— Разумеется, за такое короткое время нельзя понять то, на что у меня ушли годы. Но вы впечатлены. Я это вижу. — Он снова улыбнулся. — Разве тут есть пища для предположений, что я забыл элементарные законы математики?
— Ни в коем случае, — ответил я, сделав над собой усилие. — Ознакомиться с вашим трудом — большая честь.
Он забрал у меня книгу и встал. Потом прижал ладонь ко лбу.
— Прошу извинить, синьоры, мне пора. Я приступаю к работе рано утром, пока голова еще свежая, да и вам, несомненно, требуется отдых. Предлагаю погостить у нас несколько дней.
— Вы очень любезны, — сказал Залесхофф. — К сожалению, завтра нам нужно возвращаться в Швейцарию.
Профессор вежливо склонил голову.
— Очень жаль. Естественно, мы не вправе вас задерживать.
Он пожал нам руки, несколько рассеянно, затем наклонился и поцеловал дочь.
— Доброй ночи, Симона.
— Доброй ночи, папа.
Звук его шагов затих в коридоре. Я увидел, как губы женщины вдруг задрожали, а по щекам полились слезы. Залесхофф встал и подошел к ней. Она посмотрела сначала на него, потом на меня.
— Вы были так добры, синьор Маурер.
Всхлипнув, Симона достала платок и прижала к глазам. Немного успокоившись, вновь обратилась к нам:
— Отец был очень счастлив в университете. Преподавание — это его жизнь. А потом у него все отняли. Далекий от политики, когда сожгли книгу, написанную одним из профессоров, отец выступил против фашизма. На следующий день на лекции он заявил, что без интеллектуальной свободы дух науки умрет, и раскритиковал правительство за гонения на университеты. Кто-то из студентов донес. Отца арестовали согласно указу двадцать пятого года — за критику Муссолини. Присудили штраф в две тысячи лир и потребовали публично заявить, что он считает фашизм «священной религией» каждого итальянца. Штраф отец заплатил, а заявление подписывать отказался. По требованию полиции его изгнали из университета и запретили заниматься преподавательской деятельностью в Италии. В возрасте сорока четырех лет он был вынужден уйти на пенсию.
Помолчав, женщина нерешительно продолжила:
— Иногда я думаю, уж лучше бы его, подобно многим коллегам, отправили в ссылку или вынудили уехать в другую страну. По крайней мере мы были бы избавлены от этого ужаса. Но денег у нас было мало, и отец посчитал, что лучше остаться. Тяжелее всего дались первые два года. Он перенес ужасный шок. Все время переживал, волновался. Заболел, не мог спать. И недоуменно спрашивал меня, почему ему не позволяют работать. Когда провалилось издание новой итальянской энциклопедии, поскольку не нашлось достаточно знающих людей с фашистскими взглядами, чтобы составить ее, отец смеялся, всем рассказывал об этом, и я боялась, что его арестуют. Затем, приступив к той работе, которую он вам показывал, он вроде бы успокоился. И только в тот день, когда коллега из Рима его так расстроил, я поняла, что произошло. Его приятель был очень добр. Вдвоем мы убедили отца лечь в частную лечебницу. Там сказали, что ничего не могут сделать. Моя мать умерла после моего рождения. У него никого не было, кроме меня, и вскоре я обнаружила, что отец счастлив, если верит, что по-прежнему работает. Вот и все. Мы переехали сюда.
Симона встала. Похоже, ей удалось взять себя в руки. Мы с Залесхоффом опять превратились в двух незнакомцев, которых приютили на ночь.
— Надеюсь, в креслах вам будет достаточно удобно. Я оставлю вам лампу. Если захотите ее погасить, поверните маленькое колесико. В камине хватит дров, чтобы поддерживать огонь. Ванная прямо по коридору. На рассвете я вас разбужу. Спокойной ночи, синьоры.
Мы попрощались, и женщина вышла, прикрыв за собой дверь. Залесхофф подошел к окну и посмотрел на улицу сквозь прорези в ставнях.
— Метель стихает. И звезды видны. — Потом он потушил лампу и, освещенный огнем камина, вернулся в кресло.
— Залесхофф, я не могу понять, как она меня узнала.
Он усмехнулся.
— А вы внимательно рассматривали ее рисунки?
— Нет. Зачем?
— У нее острый глаз, и она видит кости и мышцы. Усов и бачков явно недостаточно, чтобы обмануть эту женщину.
— Понятно. — Несколько секунд я наблюдал за колеблющимися языками огня в камине. Мне хотелось кое-что сказать, но я не знал как.
— Вы были добры к старику, — произнес Залесхофф.
— Я чувствовал себя обманщиком. — Наверное, от дыма у меня вдруг защипало в глазах. — Господи, какая трагедия! Такой человек сошел с ума!..
— Конечно! — Залесхофф плотнее обернул плечи пледом. Наступила тишина, и я подумал, что он заснул. Но затем послышался его тихий голос, словно Залесхофф разговаривал сам с собой: — Конечно! Совершенно верно. Ужасная трагедия. Проклятие! Беронелли пришлось сойти с ума, потому что он не мог оставаться разумным в этом безумном мире. Ему нужно было найти путь к спасению, создать собственный мир, в котором он что-то значит, мир, где человек может работать, следуя своим устремлениям, и никто его не остановит. Его разум создал ложь, и теперь он счастлив. Он укрылся от всеобщего безумия в своем собственном. Но мы с вами, Марлоу, остаемся среди безумцев. Единственное различие между нами и Беронелли заключается в том, что наши навязчивые идеи разделяют другие граждане Европы. Мы по-прежнему благосклонно слушаем тех, кто убеждает нас, что мир и справедливость могут быть достигнуты с помощью войны и несправедливости, что клочок земли, на котором живет один народ, почему-то лучше клочка земли соседей и что человек, использующий другой набор звуков для восхваления Бога, — наш естественный враг. Мы прячемся во лжи. И даже не даем себе труда придать ей правдоподобие. Если повторять что-то достаточно часто, невольно начинаешь верить. Именно так все устроено. Не нужно думать. Следуйте своим инстинктам. К черту разум. Человеческую натуру не изменишь… Чушь! Натура человека — часть социальной системы, в которой он живет. Измените систему, и вы измените людей. Когда честность выгодна, вы будете честными. Когда забота о соседе означает, что ты заботишься и о себе, братство людей становится фактом. Но мы с вами так не думаем, правда, Марлоу? У нас еще остались «воздушные замки». Вы британец. Вы верите в Англию, в целеустремленность, в бизнес и в подачки для успокоения голодающих неудачников, у которых бизнеса нет. Будь вы американцем, вы бы верили в Америку и в добрые дела, в бесплатные обеды и полицию. Беронелли сошел с ума. Бедняга. Ужасная трагедия. Он убежден, что все законы термодинамики неверны. Безумец? Несомненно. Но мы еще безумнее. Мы верим в правильность законов джунглей!..