Берта устроилась возле камина, положила ноги на маленькую, обитую узорчатой материей скамеечку, взяла рукоделие и сказала:
— Госпожа Вигье приглашает нас на следующей неделе к себе на ужин. Там будут Эриары.
— Мы слишком часто ходим по гостям. От этого ты и устала. Да и я, если бы Ансена не должен был прийти к нам сегодня вечером, тоже лег бы спать пораньше, — сказал Альбер.
Он раскрыл книгу, словно желая выстоять и не дать увлечь себя надвигающейся волне суеты, затем сказал:
— Ты что, встречалась на днях с госпожой Ламорлетт?
— Мы сегодня пили с ней чай в «Ритце».
— Я так и думал. Когда ты пообщаешься с госпожой Ламорлетт, то в твоей манере рассуждать, в твоей внешности появляется какой-то налет ее влияния.
Он положил книгу на стол:
— И тебе очень нравится Шарлотта Ламорлетт?
— Понимаешь, с ней весело, — сказала Берта, опустив голову и аккуратно отрезая шелковую нитку.
— Не понимаю, какое веселье может быть от глупости.
— Шарлотта нисколько не глупее госпожи де Солане.
— В самом деле? — медленно произнес Альбер, глядя на Берту. — Ты в самом деле не чувствуешь, что она глупа?
Альбер смотрел на Берту таким пронизывающим взглядом, что она положила ножницы на камин, приподнялась в кресле и взглянула на себя в зеркало.
— Не понимаю: ты в состоянии оценить ум Ансена и не видишь такой совершенно очевидной и чудовищной вещи, как глупость Шарлотты Ламорлетт.
— Ты судишь о людях только с одной стороны. Она немножко легкомысленная, но мне приятно смотреть на ее беспечность, и к тому же она добрая.
Берта сидела, вытянув ноги, склонившись над своей работой, и Альбер заметил, как под тонкой кожей туфли судорожно сжалась ее ступня.
— Она очень мило смеется, — сказал он.
Не сводя глаз с туфли Берты, он продолжал:
— Вообще это очень любопытно: женщины могут оценить ум, а перед глупостью они безоружны. Они просто не умеют ее различать. Они прекрасно к ней приспосабливаются.
— У Шарлотты всегда хорошее настроение. Вот этого-то ты ей и не прощаешь. Сам ты все время рассуждаешь, анализируешь. Ты видишь только серьезную сторону жизни — по крайней мере, когда речь идет обо мне. Здесь просто нечем дышать; воздух этого дома слишком сухой и тяжелый. Если мудрость способна так душить, то я предпочитаю сумасшедших и дураков, которые смеются.
Альбер расхаживал по комнате большими шагами и размышлял.
— Прежде всего я должен заметить, что если ты здесь задыхаешься, то это не моя вина. Я предлагал тебе всевозможные развлечения. Плохо, когда человек живет, целиком сосредоточившись на самом себе. Я часто тебе об этом говорил. А что касается госпожи Ламорлетт, то она может смеяться сколько угодно. Дело здесь не в веселье и даже не в счастье. Неужели ты думаешь, что человек, имеющий хоть немного мозгов, способен быть беспечным, как птичка? Отвечаю тебе: нет, не способен.
— А что он дает тебе, этот твой великий критический склад ума? Ты против того, чтобы женщина думала о своем счастье? А о чем еще ей тогда думать?
— Ну конечно! Все требуют от жизни прежде всего счастья! Она просто обязана нам его дать. Могу предположить, что она обязана предоставлять его всем в соответствии с мечтами каждого, какими бы глупыми они у него ни были. Но только не надо потом удивляться, что жизнь, когда к ней подходят с такими нелепостями в голове, неизбежно разочаровывает!
— Ну вот! Ты опять выходишь из себя! Опыта рассуждений тебе не занимать. Голос у тебя громкий. Ты можешь доказать мне все, что только захочешь. Мне никогда и ни в чем не удается тебя убедить, потому что я — твоя жена! Ты даже не даешь мне слова сказать… О! Вот если бы кто-то из твоих друзей возражал тебе вместо меня, с каким бы тактом ты его слушал! Когда ты разговариваешь с другими, то нет более терпеливого, более мягкого и более обходительного собеседника, чем ты. А я, я всегда неправа; стоит мне возразить тебе, как ты тут же стремишься уничтожить меня. Ты не отвечаешь мне искренне; ты рубишь сплеча, причем властно и с ожесточением.
— Нет, — сказал Альбер, понизив голос, — выслушай меня.
Он сел рядом с Бертой.
— Поверь, я искренне говорю тебе то, что думаю. Я знаю, что очень часто мы принимаем за сложившееся мнение наши мимолетные мысли, которые мы высказываем, желая восторжествовать над собеседником, очаровать его или ранить… На наши суждения влияют и обида, и тщеславие, и уязвленное самолюбие. За столкновением взглядов стоит столкновение темпераментов. Нередко я не могу разобраться, какая же мысль среди других, так сильно влияющих на тебя, принадлежит именно мне. И что же! Когда я говорю с тобой или, скорее, когда я говорю сам с собой в твоем присутствии, я чувствую, как мой дух освобождается от всего неясного, расплывчатого; он успокаивается и просветляется до самых глубин, до самых прочных основ. Благодаря тебе я нахожу самого себя.
Он посмотрел на Берту и сказал с нежностью в голосе:
— Ты можешь мне верить.
Помолчав, он продолжал:
— Мы говорили о Шарлотте. Тебе кажется, что я хочу сделать твоим уделом скуку. Что я запрещаю тебе… Вовсе нет, ничего я не запрещаю. Просто я говорю, что потребность в истинном бытии, идущая от ума и сердца, и определенная внутренняя деликатность заставляют нас отталкивать от себя всякую пошлость, всякую посредственность, любую ложь, даже ложь, проистекающую от иллюзий. Это естественное движение здоровой и тонкой натуры, которой хорошо дышится на свежем воздухе. Помню, когда-то Мориссе рассказывал нам о своих методах работы. Свой стиль он держал в строгих рамках, что ужасно удивляло моих родителей, и употреблял только слова, имевшиеся в его старом словаре. Моя мать, помнится, говорила ему: «Вы же душите свой талант». И что же? Он был прав, этот человек со старым словарем. Оказалось, мы считали бессмысленными оковами то, что являлось потребностью творческого инстинкта, и он с радостью шел ей навстречу. Привнося дополнительные трудности, удваивая усилия, он добавлял своему творению жизненной силы. Он не чувствовал гнета правил, зато видел подлинное совершенство результата своего труда. Мне кажется, что то, что называют благом…
Склонившись над своим вышиванием, Берта думала: «Он рассказывает мне все это потому, что его раздражают мои встречи с Шарлоттой».
Альбер раскрыл свою книгу на отмеченной закладкой странице. Пробежал глазами несколько строчек и заметил, что читает невнимательно. Перечел отрывок еще раз, изо всех сил стараясь сосредоточиться, но, поскольку за два дня он забыл содержание предыдущей страницы, ему пришлось вернуться еще дальше назад.
— Когда ты размышляешь вот так над своей книгой, почему бы тебе не думать вслух? Получилось бы, что мы читаем вместе.
— Мои размышления очень трудно сформулировать, — сказал Альбер, положив том на колени и с удовольствием прерывая нудное чтение. — Вне книги они бы не имели почти никакого смысла. Это довольно трудное чтение; тебе не хватало бы в нем знания некоторых философских категорий.
— Слышишь, звонят, — сказала Берта, спуская ноги со скамеечки.
Альбер взглянул на часы.
— Это Ансена, — сказал он.
Ансена сел в кресло, стоявшее рядом с Бертой, словно по рассеянности, но почти тут же вскочил и пересел на стул, стоявший возле стола.
— У вас есть какие-нибудь новости о Кастанье? — спросил он.
— Новости плохие, — ответил Альбер. — Не очень это легкое дело — мирить людей. Она не отступается от мужа, а он, как мне кажется, хотел бы сохранить и ту, и другую. Сначала временный разрыв, затем восторженное воссоединение и множество сцен. Никогда бы не предположил столько страсти в такой спокойной девушке.
— У меня тоже было такое чувство, — сказал Ансена, прикоснувшись к лежавшей на столе книге.
Он раскрыл книгу и сказал с горечью и даже с какой-то злостью:
— И он, и она были неплохими людьми. А семейная жизнь превратила их в двух чудовищ.
У него был отсутствующий вид, и казалось, что он размышляет обо всем подряд, что попадалось ему на глаза. Помолчав, Ансена сказал:
— Эта твоя книжка очень утомительна и бесполезна.
— Я знаю, ты предпочитаешь более утешительные идеи, — сказал Альбер, вставая. — Но я считаю, что они уж слишком утешительны, слишком приспособлены к нашим нуждам, слишком полезны для того, чтобы я мог их принять в той сфере, что находится неизмеримо выше нас.
— Люди ошибаются, когда говорят об утешении в религии, — сказал Ансена.
Он медленно добавил, понизив голос:
— Скорее нужно говорить: в ужасных христианских истинах.
Затем, обращаясь к самому себе, все так же неторопливо уставившись в одну точку, неожиданно осунувшись и помрачнев, он повторил:
— Если, конечно, это вообще истины.
Когда Альбер беседовал с Ансена на такие темы, он чувствовал, как его убеждения, доселе весьма неопределенные, столкнувшись с аргументами Ансена, крепли и обретали вдруг непоколебимую уверенность. Но сегодня вечером он торопился поскорее закончить разговор и поэтому сказал небрежно, глядя на часы за креслом Ансена:
— Вот ты говоришь — истина. А разве на самом деле речь идет об истине, даже для тебя? Это скорее просто волеизъявление.
— Ладно, допустим, ты веришь в жизнь, — сказал Ансена, не поворачивая головы в сторону Альбера. — Вернемся к этой теме лет через пять-шесть. В один прекрасный день то, что нравится тебе сейчас, больше не будет тебя интересовать, а люди тебе прискучат. Затем наступит другой день, когда тебе покажется, что твое прошлое и твоя жалкая любовь к жизни вообще никогда и не существовали. Со всех сторон тебя окружит небытие, и на смертном одре тебе, возможно, придется осознать, каким обманом было твое существование. Так вот! Если и есть такая идея, которая не утрачивает своей сути и не исчезает на этом переходе от жизни к смерти, то только она одна-единственная и важна в человеке, причем уже с этой вот минуты.
Он заметил Берту, тихо взявшую стакан с подноса, и улыбнулся, глядя на нее, как бы извиняясь за столь серьезный разговор; однако, когда она ставила стакан возле него, она выглядела очень сосредоточенной и, казалось, полностью была поглощена их беседой.