Эпиталама — страница 62 из 72

— У тебя на пальто конфетти, — сказала Берта, дотронувшись до плеча госпожи Дегуи.

— Это я прошлась по площади Согласия. Совсем забыла, что у нас карнавал. Такая толпа! А пыли! Ты хорошо, доченька, выглядишь.

— Я уже пополдничала; сейчас тебе принесут чаю.

Едва опустившись в кресло, госпожа Дегуи тут же достала очки и принялась вязать шерстяное покрывало.

— Нам нужно три одеяльца, — сказала она, радостно улыбнувшись при мысли о ребенке и ловко набирая петли большим деревянным крючком. — Одно для коляски и два для колыбели. Видишь, оно будет и легким, и теплым, — проговорила она, поглаживая толстую и пушистую белую шерсть. — Вот, моя дорогушечка! Ортанс сделает ему пеленки. Их лучше выкроить из простыней, которыми уже немного попользовались: тогда они будут помягче. Ты еще не видела распашонку, которую я закончила?

Берта посмотрела на маленькое, прямо на куклу, одеяние, извлеченное госпожой Дегуи из сумки, и с удивлением потрогала крохотные рукавчики. В отличие от матери, она никак не могла представить себе ожидаемого ребенка в такой маленькой одежде; ей он почему-то виделся высоким молодым человеком, шагающим рядом с ней.

— Ты получила ответ от хозяина дома? — спросила Берта.

— Я не писала ему. Я хочу остаться в Париже до появления на свет этого маленького сокровища. А перееду в августе. Кое-что из мебели я оставлю вам. Эмме я сказала, что буду у нее жить при условии, что она ничего не изменит в доме. У меня будет своя комната. Буду помогать ей по хозяйству. Признаться, именно поэтому я и задумала возвратиться в Нуазик. Она, похоже, еще больше похудела. Она мне никогда не говорит о своем здоровье, но госпожа Шоран написала, что выглядит Эмма неважно.

— Ты получила письмо от госпожи Шоран?

— Да, она пишет, что умер господин Гавине. Сколько ему было? Лет, наверное, девяносто семь, не меньше. Сообщает о свадьбе Фернана. Он женится на малышке Миго. Ты помнишь Лиди Миго?

Госпожа Дегуи разговаривала с дочерью более непринужденно, чем раньше, но при этом в ее тоне звучала некоторая почтительность или, может быть, немного церемонная любезность, словно Берта, готовясь обрести ребенка, стала немного другим человеком. Мать и дочь беседовали друг с другом с удовольствием. Часто они говорили одно и то же об одних и тех же людях, каким-нибудь одним словом, улыбаясь, воскрешали то или иное воспоминание о Нуазике.

Зайдя в комнату за подносом, Юго зажег лампу; Берта решила сменить место и пересела в стоявшее возле матери низкое кресло. Госпожа Дегуи отложила вязание и, наклонившись к Берте, внимательно сквозь очки посмотрела на лицо дочери. Вдруг она сказала:

— Я вот заметила, что смотрю на тебя точь-в-точь, как когда-то моя дорогая мама, сидя в очках рядом со мной, рассматривала меня. Сейчас, состарившись, я стала походить на нее. Часто, когда я разговариваю, то ловлю себя на мысли, что повторяю ее слова, и даже голос становится таким же.

В это мгновение Берте подумалось, что придет время, и она больше никогда не увидит мать и этих добрых глаз, которые ласково разглядывали ее сейчас. Она перевела свой взволнованный взгляд на ковер и, ничего не говоря, положила руки на колени госпожи Дегуи.

* * *

— Ну как? Как прошел обед? — промолвила Берта, улыбаясь, но не вставая с кресла, когда в гостиную вошел Альбер. — Вас было много?

— Фрибургос, Малангро…

Альбер прервал свое перечисление и прислушался к звонку в прихожей.

— Это, может быть, твоя мать?

— Нет, — ответила Берта встревоженно. — Она уже приходила. Скорее всего, это Андре.

— А, наш славный Андре! А то он что-то забыл нас.

— Не ходи туда, — тихо, сопровождая свои слова нетерпеливым жестом, попросила Берта. — Я никого не хочу видеть. Я предупредила Юго.

Она замолчала; Альбер открыл дверь гостиной.

— Это был Андре, — сказал он, возвратившись к Берте. — Какой ты становишься нелюдимкой! Уверяю тебя, ты выглядишь в этом костюме весьма прилично. Он тебе идет. Он напоминает мне тот пеньюар, который был у тебя в Суэне.

Берта, которая теперь нигде не находила покоя, села к Альберу на колени, однако тут же вернулась в свое кресло.

— Ты курил.

Альбер пододвинул к Берте стул и сказал:

— Мне хотелось поговорить с тобой.

Ласково глядя на Берту, он неуверенным голосом продолжал:

— Я вот подумал… Да, мне пришла в голову одна мысль. Так, один общий вывод. Ощущение, которое я связываю не только с возрастом. Оно пришло ко мне благодаря поистине глубокому жизненному опыту. Сформировалось во мне безотчетно, здесь, в этом доме подле тебя. Да, я доволен, что у нас будет ребенок. Чувство, которое кажется вполне естественным. Это просто удивительно — вспоминать, каким я был одиноким молодым человеком. Ты прежде упрекала меня в том, что я слишком поглощен работой, что я далек от тебя. Ты была права. Мне хочется теперь жить лучше. Ты научила меня видеть, что в действительности есть жизнь. Я откажусь от части своих дел… Кстати! Завтра я откажусь от Фламбара. А то создаешь себе потребности, а потом они тебя гробят.

— Ну, сейчас не совсем подходящее время пренебрегать делами.

— Ты не понимаешь меня…

Помолчав, он, не глядя на Берту, продолжал серьезным голосом:

— Я был несчастным ребенком… Не люблю вспоминать то время. Впрочем, я полагаю, что истинная печаль — это хорошая школа. После такой болезни становишься немного ожесточившимся, но закаленным, и уже не распускаешь нюни. На жизнь начинаешь смотреть более снисходительно. Нет! Жизнь меня не разочаровала! В мои годы, когда многие вещи уже утрачивают свой вкус, я чувствую, что моих огорчений и моих радостей, да и всех прожитых мною лет не хватает, чтобы исчерпать ее. Но я не умел любить жизнь. А ей мало такого вот немного пренебрежительного согласия.

Он встал и, глядя на Берту живым взглядом, быстро, взволнованно, словно поймал мысль, в которой содержался смысл жизни и которая только что возникла в его разгоряченном сознании, проговорил:

— Эта человеческая суета, это слепое рвение в работе, эти усилия, эта потребность оставить на земле, где нет ничего вечного, какой-нибудь след — все, вплоть до нашего несчастного непостоянства желаний, как раз и является творческим движением жизни, ее божественной сущностью…

Однако мысль, которая показалась ему поначалу завершенной, стала ускользать от него по мере того как он говорил, и теперь он видел в ней лишь одни противоречия и отголоски прочитанного.

— Ничего, — проговорил он, как бы обращаясь к самому себе. — Какое имеет значение, что я думаю и как я жил!

Остановившись возле Берты, он добавил:

— Моя жизнь больше не в счет. Скоро родится мой ребенок. Я начинаю исчезать… Но я могу научить его тому, чему сам научился слишком поздно. Я смогу рассказать ему об этом. Ты понимаешь меня?

— Понимаю, — ответила Берта.

Она повернулась в сторону Альбера и взглянула в его такое знакомое ей лицо, не узнавая в этот момент его черт, но угадывая его мысль.

«Я понимаю тебя лучше, чем ты можешь себе представить! — подумала она. — Ты опять покидаешь меня? Тебе хочется сбежать в иллюзию нового начала».

Улыбаясь, она проговорила:

— Не исключено, что это будет девочка.

Она замолчала и вдруг открыла рот, с трудом удерживая крик боли и удивления. Затем, тяжело дыша, она поднялась с кресла и пересела на стул. Берта просунула руку под пеньюар и потрогала пальцами живот, где она чувствовала что-то похожее на суетливые движения птицы.

«Маленький мой, — мысленно произносила она, как бы лаская своего ребенка, — ты делаешь мне больно. Твой отец будет разговаривать с тобой потом. А я уже сейчас чувствую, как ты живешь в моем теле. Отец твой будет разговаривать с тобой, когда у него будет время. Скажи мне, и ты тоже девочка? Что же ты будешь делать в этом мире, где для нас так мало места? Ты будешь похожа на меня? Тоже будешь такой пылкой и такой легковерной? Ты хочешь явиться сюда, чтобы попросить у жизни то, чего она не дает? Ты не будешь слушать меня. Головка твоя уже полна мечтами, и ты пойдешь за ними. Бедняжка, придет время, и в один прекрасный день ты полюбишь! И я увижу, как ты плачешь, сердцем своим, плотью своей я почувствую твои страдания, и еще не раз ты будешь делать мне больно, как сейчас; потому что я ведь тоже так любила».

* * *

Альбер спал. Несмотря на то что была ночь и окно было открыто, в комнате сохранялась духота жаркого дня и дышалось тяжело. Берта, лежа на спине, обмахивалась веером. Она не могла повернуться в постели; и оттого, что тело ее вздымалось от близкого материнства, ей казалось, что голова у нее свешивается вниз. Она так страдала от своей неподвижности, от усталости, от жары, что не придала сразу значения легкой, временами повторяющейся боли. Она коснулась плеча Альбера.

— Мне больно.

Тот протянул руку и включил свет. Сев в постели, он внимательно посмотрел на нее.

— А! Опять, — проговорила она. — Как думаешь, может быть, уже началось? Погоди. Проходит. Вроде бы прошло.

Она снова взяла веер, от легких взмахов которого подсыхала постоянно выступающая на лице испарина.

— Вот, опять! — сказала она, с легкой гримасой боли кладя веер на одеяло. — Опять то же самое.

— Я сейчас позвоню Россье, — сказал Альбер, поспешно одеваясь. — Хорошо, что сегодня днем я предупредил сиделку. Схожу сначала за ней, так будет надежней. Она живет совсем близко отсюда. Мы будем здесь через двадцать минут.

Слушая его слова, Берта внезапно осознала близость того, что она так часто и смутно представляла себе как нечто далекое и что теперь приблизилось вплотную и обрело вполне реальные ощущения. «Нет ничего хуже телесной боли», — говорила она себе, подумав о тех страданиях, которые ей предстояло пережить от начала до конца в полном сознании. Ей хотелось бы подготовиться к боли, прийти к испытанию, собрав все свои духовные и физические силы, и мысль о том, что она оказалась захваченной врасплох и уже не сможет взять себя в руки, усиливала ее страхи.