— Не слушайте! Чистейшей воды пропаганда!
— Именно так, — соглашался Сурков, — чистейшей воды, а не игра в прятки за чужими спинами! Я искренне хочу понять вас.
— Чтобы понять, посмотрите в глаза голодающим!
О голодовке Михаил Семенович знал. Несколько человек продолжали ее не первый день. Акция эта явно была рассчитана на «широкую публику». Но растолковывать это сейчас — только масла в огонь подливать. И он сказал:
— Давайте пойдем и спокойно разберемся. И не только с голодающими…
И пошел. Перед ним расступались, и скоро он шагал по живому коридору. Его провожали сотни недоверчивых, недоуменных, озадаченных взглядов. Притихла площадь. Теперь был слышен лишь голос Суркова:
— Идемте, товарищи! Что же вы?
Люди стояли. Но вот, оглянувшись растерянно, тронулся с места один, другой. Кто-то заторопился вдруг, чтобы не отстать…
Нет, недаром он самолично вводил в обстановку каждого офицера, прибывающего служить в республику, разъяснял сложность положения, местные особенности, нюансы.
— Руководители предприятий в отчаянии, — говорил очередным новичкам. — Директор табачной фабрики, например, стала поощрять рабочих, не участвующих в забастовках, сигаретами. Мужчине — сорок пачек, женщине — двадцать…
Кто-то из офицеров засмеялся. А один, посуровев лицом, заверил:
— Будьте, товарищ полковник, спокойны. Если что, мы эти толпы — железной рукой!.. — И показал кулачище с футбольный мяч.
Нахмурился Михаил Семенович от такого оборота. «Толпа», говорил он, слово обезличенное, ничем не примечательное. Но обращаться с ним надо осторожно. Особенно сейчас. Толпа — это, скажем, на массовом гулянье. В метро. На вокзале. В очереди. Но когда речь идет о людях, выходящих на улицы и площади с транспарантами, то это уже не толпа. Другое дело, что лозунги их могут быть ошибочны, а требования — неприемлемы. Но среди сотен и тысяч идущих кто-то искренне верит в них, а кто-то обманут, есть просто любопытствующие и есть такие, кто сам хочет разобраться в происходящем. Поэтому, пока есть малейшая возможность, надо стараться людей понять и либо согласиться с их позициями, либо доказать свои…
— И еще. Присматривайтесь ко всему окружающему. Вдумывайтесь. Старайтесь принять этот народ таким, какой он есть, — со всеми сильными и слабыми сторонами. Это, считайте, половина успеха вашей службы здесь.
А сам думал о том, что его бы, Суркова, воля — первым делом ввел бы во всех военных училищах и академиях серьезный специальный курс — называйте как хотите, той же этнической подготовкой. Да еще бы с обязательным изучением какого-то национального языка… Скольких проблем и недоразумений удалось бы избежать — что внутри воинских коллективов, что с местным населением! По крайней мере не пришлось бы сейчас, когда, как говорится, петух клюнул, впопыхах наверстывать то, что упускалось годами. И не растолковывал бы каждый день взрослым людям прописные «интернациональные» истины…
Скоро за Сурковым шла уже процессия, и с каждой минутой к ней примыкали новые и новые сотни людей. В ту же сторону двигались другие группы, и впереди них Михаил Семенович увидел знакомые лица — товарищей из ЦК и Совмина республики. Значит, не один он здесь «из руководства»!
К Михаилу Семеновичу протиснулся какой-то молодой парень:
— Так вы за нас, что ли?
— Ну сам подумай, — ответил Михаил Семенович. — За кого мне еще быть?
Через месяц вздрогнет этот город и эта площадь, а в каких-то десятках километрах отсюда предательски разверзнется земля. И наверное, кого-то из идущих сейчас вслед за Сурковым не станет. А он бросится в самое пекло. Обезумевшие от боли и горя люди все равно будут узнавать его, и потянутся со всех сторон молящие руки: помоги, Сурков, мы же поверили тебе!..
Это будут самые черные часы его жизни. Но он останется здесь до конца. Пока не спасут последнего и последнего не захоронят. Пока не сделает все мыслимое и немыслимое, чтобы накормить и обогреть, утешить и поднять людей на страшный и скорбный труд. И рядом с ним дни и ночи будут сотни командиров, политработников, техников, строителей, врачей — тысячи таких же, как он, коммунистов.
Здесь, в самом измученном, растерзанном, разрушенном стихией округе страны — Ленинакано-Ширакском, его выдвинут в кандидаты и изберут, почти единогласно, народным депутатом СССР.
Придет день, когда в республике его станут называть уже не «наш полковник», а «наш генерал».
Все это будет.
А сейчас он, охрипший, осунувшийся, враз постаревший, идет, ничего не загадывая наперед, не думая, что станется с ним. Идет, не опуская головы и не отводя глаз.
Олег ВладыкинУ ВОЛЧЬИХ ВОРОТ
Пассажирский поезд Тбилиси — Баку шел на восток, отстукивая рельсовые стыки уже по азербайджанской земле. С минуты на минуту он должен был сделать очередную остановку — в Кировабаде. В этом городе, как и в столице республики, где мне предстояло оказаться через несколько часов, вторые сутки действовало особое положение.
И я, повинуясь невольному желанию собственными глазами увидеть хоть какие-нибудь признаки чрезвычайной обстановки, прочувствовать ее атмосферу, раскрыл окно в коридоре вагона.
— Ты что делаешь?! — тотчас раздался резкий окрик проводника-грузина. — С луны, что ли, свалился? Здесь стреляют, камни в окна бросают. Уходи в купе и сиди там тихонечко.
Что ж, для меня особое положение, введенное в ряде районов Закавказья 24 ноября 1988 года, было пока действительно чем-то абстрактным, не наполненным предметным содержанием личного опыта. Но для того же проводника, для многих и многих других людей, постоянно живущих в этом регионе, события, разворачивающиеся в Армении и Азербайджане, стали ежедневной тревогой, бедой, негаданно ворвавшейся едва ли не в каждую отдельную жизнь. Судьбы кавказцев самых разных национальностей история и география накрепко увязали в один тугой узел, который теперь, быть может, обозначился особенно явственно.
Я столкнулся с этим еще в Москве, в разноязыкой толпе возле аэрофлотовских касс. 24 ноября спрос на авиабилеты в сторону Закавказских республик внезапно увеличился в несколько раз. Вылететь в Баку или Ереван мне не удалось. Чудом попал в самолет на Тбилиси, в котором главной темой разговоров всех пассажиров был, как мне показалось, межнациональный конфликт, повлекший введение особого положения в нескольких районах. Люди волновались, пытались предугадать дальнейший ход событий, понять причины происходящего на древней земле Кавказа.
Гадали о том же и мои соседи по купе в поезде — пожилой колхозник из Орджоникидзевского района Грузии и студент пединститута из Махачкалы. Георгий Леонтьевич Хачидзе, встревоженный за судьбу родственников, живущих в Баку, ехал проведать и, если понадобится, вывезти их оттуда. Аварец Джамал Гаджиев возвращался от тбилисских друзей домой. Несколькими днями раньше, по пути в гости, он уже проезжал через Баку. Оказался в автобусе, который остановила толпа демонстрантов. Джамала вместе с другими пассажирами высадили, водителю пригрозили, что отказ от забастовки на транспорте может для него плохо кончиться. Теперь Гаджиев переживал: сумеет ли в создавшейся обстановке благополучно добраться до Махачкалы, выехать из парализованного забастовками и манифестациями Баку?
— Зачем им все это? — недоумевал студент. — Неужели нельзя решать свои проблемы какими-то другими способами? Даже представить не могу, что было бы у нас в Дагестане, начни люди так же разбираться в межнациональных отношениях. Ведь тридцать шесть коренных народностей проживает в нашей республике…
Признаюсь, вопрос, заданный Джамалом, в последующие дни не раз вставал и передо мной. Порой казалось просто непостижимым: почему люди, возмущаясь какими-то порядками, сетуя на неудовлетворяющие их условия жизни, делали все для того, чтобы жизнь свою усложнить еще больше, создать искусственно новые трудности и себе лично, и согражданам? Но впервые этим вопросом я задался там, в Кировабаде, во время короткой остановки поезда. Уж слишком противоестественным выглядел совершенно пустой вокзал в немаленьком в общем-то городе. Ни встречающих, ни провожающих на перроне. Вышли несколько пассажиров из вагонов и поспешно растворились в ночи. Действовал комендантский час. И, словно отсчитывая минуты его течения, желтым глазом равномерно мигал светофор над хорошо видимым с поезда ближайшим перекрестком — тоже совершенно пустынным.
А утром была встреча с Баку. Там время действия комендантского часа уже закончилось. На привокзальной площади было людно, открывали свои палатки кооператоры и… устраивались на броне танков отдохнуть воины, стоявшие на посту всю ночь.
Присутствие на улицах военной техники и солдат в бронежилетах возле нее поначалу показалось едва ли не единственным проявлением особенности обстановки в столице Азербайджана, ее отличия от любого другого большого города. Но вскоре я стал замечать и другие характерные детали. Была суббота, а многие магазины не работали. Ездили личные автомобили, но общественный транспорт, похоже, совсем не действовал. Впрочем, иной раз я видел несущийся на бешеной скорости рейсовый автобус — весь в развевающихся флагах, с распахнутыми дверями и окнами, из которых раздавалось неистовое скандирование десятка полтора молодых глоток: «Карабах! Карабах!»
Но главной приметой города в тот день было все-таки движение пешеходов. Толпы людей, будто подчиняясь единой воле, шли с разных районов Баку в одном направлении — к площади имени В. И. Ленина, где уже несколько суток подряд продолжался непрерывный митинг. Прошел туда и я, увидев многотысячное человеческое море.
И первое слово, которое понял на площади в усиленной мощными динамиками азербайджанской речи, было снова: «Карабах…»
Попросил стоящих рядом бакинцев объяснить, кто на трибуне и о чем говорит оратор. Мне охотно стали переводить.
— Это Неймат Панахов. Его у нас все любят. Он молодой рабочий с машиностроительного завода имени лейтенанта Шмидта. Честный, прямой — настоящий человек перестройки. Говорит, что надо бороться с ворами и взяточниками, которые так долго грабили народ, и жить по законам справедливости. Вот такие, как он, должны быть у нас руководителями в республике…