Тяжелая рукоять маузера, зажатая в руке Ганса Шюльне, была в крови.
Положение летчиков было крайне затруднительным: потеряв направление, они вынуждены были сделать посадку и в кратчайший срок ориентироваться, чтобы полететь именно к своим, а не в расположение сил противника, которое, как они уже неоднократно могли убедиться, неожиданно менялось.
И у этой как будто бы совсем простой женщины, у этой случайно попавшейся к ним русской крестьянки они должны были любой ценой получить самые простые, но кровно необходимые и спасительные для них сведения.
Их легкий самолет, их любимый «Рихтгофен», как верный залог опасения, блистая на солнце алюминиевыми крыльями, стоял на опушке осиновой рощи, заведенный и готовый к полету. Капитан Артур Фохт кончиком сапога приподнял поникшую голову женщины.
– Она молчит, – сказал он, – и будет молчать, как животное, даже тогда, когда ее начнут резать. Ваша энергия, дорогой Ганс, едва ли затрачена целесообразно. В силу целого ряда обстоятельств как исторического, так и биологического порядка, определенный разряд людей мало доступен для восприятия страданий. Еще в мае 1914 года под Стоходем я принужден был отметить это странное обстоятельство. Они умирали, как мухи.
Седые усы командира, еще вытягивавшегося в строю перед великим императором Вильгельмом II, дрогнули от презрения.
– Ба-ба, – произнес он несколько замедленно, но очень отчетливо то слово чужого языка, которое крепко удержалось в его памяти еще со времен кампании 1914 года.
– Ба-ба, – повторил он с видимым наслаждением еще раз это грубое, короткое, дикое слово.
Услужливо усмехнулся и молодой толстощекий Ганс Шюльпе, всеми силами старавшийся «учиться жить» у своего опытного, закаленного и, как он полагал, чрезвычайно образованного начальника, который знал все: и афоризмы Ницше и методы бактериологической войны в тылу противника.
– Ба-ба, – вслед за начальником повторил и он.
– Но, господин капитан, когда я только принялся за нее, она что-то бормотала.
– Я достаточно знаю русский язык, – холодно возразил капитан, – чтобы разобраться в ее бормотании. – Ты, ба-ба, – крикнул он, наклоняясь к неподвижно откинутой голове в косынке и показывая рукой по направлению к невысоким холмам, – ваши там?
Светлые серые глаза смотрели на него с неизъяснимым равнодушием.
– Или… там? – с мучительным напряжением крикнул капитан, указывая рукой в противоположную сторону.
Женщина молчала.
Не выдержав унижения своего начальника, Ганс, поднес маузер к темной, в крапинках косынке.
– Раз, два, – считал он, не спуская вспыхнувших грозных глаз с утомленного, точно спящего лица женщины.
– Подождите, – остановил его начальник, – это, Ганс, мы всегда успеем. Надо лететь, чёрт возьми!
Секунду он подумал:
– По литературе известно, да и путешествуя в 1911 году по Конго, я неоднократно убеждался в этом сам, что у низших расовых племен гораздо резче развит рефлекс жадности, чем рефлекс страданий.
И капитан Артур Фохт, вынув золотые часы, точно забавляя ребенка, поиграл ими перед серыми неподвижными глазами женщины.
Она молчала.
Капитан выпрямился, вытер лоб, в глазах его засветилась тоскливая, почти мистическая ненависть.
– Низшие расы в течение тысячелетий не меняют своего облика… Меня забавляет, например, это широкое лицо, платок на голове и что-то вроде гимнастерки на этой бабе. В 1914 году, сталкиваясь с ними в прифронтовой полосе, я неоднократно отмечал…
Капитан, удовлетворенный, что урок самообладания не проходит даром для его подчиненного, все же прервал речь, услышав отдаленный, но могучий удар тяжелого орудии.
Казалось, даже светлые алюминиевые крылья «Рихтгофена» нервно дрогнули.
– Это они, – сказал Ганс Шюльпе, побледнев, – я полагаю, господин капитан, что лучше полететь наугад, чем еще немного задержаться здесь.
– «Наугад» – слово характерное для русских, – ответил сухо капитан, – не надо горячиться и терять голову, Ганс Шюльпе. Мы все же должны попытаться помимо этой кретинки ориентироваться хотя бы приблизительно. Нам следует пойти на ближайший холм.
– А как, господин капитан, с ней? – спросил Ганс Шюльпе, кивнув на женщину. – Сейчас?
– Повторяю, что это всегда успеется, – сказал капитан значительно. – А вам, Ганс, удалось привести ее в такое состояние, что эта дама вряд ли сможет сделать больше пяти шагов.
И два пилота – высокий, стройный, сухопарый Артур Фохт и коренастый и широкоплечий, с крепко посаженной круглой головой Ганс Шюльпе, – не оглядываясь на поникшее у осины тело, направились к сиявшему нежной зеленью холму.
Удары тяжелых орудий все учащались, только теперь они слышались и слева, и справа, и, казалось, даже вверху. Не дойдя трех шагов до возвышенности, пилоты поползли, затем припали к биноклям.
К тяжелым ударам орудий неожиданно присоединились бесстрастные, равные и поэтому особенно безжалостные голоса пулеметов, и в этом тревожном потоке звуков капитан и его помощник не сразу уловили до ужаса знакомый, привычный для каждого летчика звук – звук, страшное значение которого стало им понятно минуту позднее.
Минуту позднее перед ними прошло видение, поразившее их на весь тот короткий отрезок времени, который им еще оставалось просуществовать.
На опушке осиновой серебристой рощи, чуть подрагивая на ходу, бежало блестящее стройное тело «Рихтгофена». Отбежав от рощи, оно легко отделилось от земли и радостно, спокойно – торжествующе поднялось над нею, управляемое решительной, крепкой, бесстрашной рукой опытного пилота.
Оно поднялось над землей, чтобы оставить представителям «цивилизованной расы», как последнюю память о русской бабе, окровавленную простую косынку у тонкой осины. И с каждым ударом орудий, с каждым звуком пулеметной стрельбы, все уже, все теснее стягивающееся кольцо смерти.
Борис Левин
Случай в госпитале
Нашим врачам и сестрам пришлось немало повозиться с ранеными солдатами фашистской армии. Они категорически отказывались принимать лекарства и пищу, будучи уверены в том, что их отравят. В первые же дни военных действий с Советским союзом фашистское радио и фашистские газеты бесконечно много писали и говорили «о зверствах большевиков». Продажные писаки красочно описывали, как советские враги истязают раненых фашистских воинов. «Насытившись страданиями несчастных, они их медленно отправляют на тот свет», – уверяли эти писаки. Специальные фильмы и плакаты говорили о том же. Свиноподобная сестра с отвратительной улыбкой предлагает лекарство раненому белокурому солдату с явными чертами арийца. Подпись на плакате гласила: «Даже когда вас ранят, – не сдавайтесь в плен. Все равно большевики отравят вас на больничной койке»…
Врачи и сестры полевого военного госпиталя энского корпуса, где главным образом были сосредоточены раненые пленные, вначале недоумевали, почему больные отказываются от пищи и лекарства. Догадавшись, в чем дело, они быстро нашли выход из положения. Прежде чем давать лекарство больному, сестра из этой же бутылочки наливала лекарство себе в ложечку и выпивала его. Точно так же она поступала и с пищей: вначале сама попробует, а потом предлагает больному.
Сестра Катя страдала больше других. Она терпеть не могла манной каши, а теперь во время дежурства ей приходилось съедать не меньше пятнадцати ложек этой самой каши и еще при этом не морщиться.
Через несколько дней, когда больные убедились в том, что никто и не собирается покушаться на их жизнь, вся эта «каторга», по выражению сестры Кати, кончилась. Раненые повеселели, охотно проглатывали лекарства и еще с большей охотой опустошали тарелки с бульонами, стаканы с кашей.
Один только Пауль продолжал оставаться недоверчивым. На этот раз функции сестры выполнял его сосед по койке – Эрнст. Он, для того чтобы Пауль был абсолютно спокоен, отправлял к себе в рот с каждого блюда не одну ложечку, как это раньше делала сестра, а две, а то и три ложечки.
Вскоре Паулю это надоело и он предпочел, так же как и другие раненые, без предварительной дегустации посторонних съедать свой завтрак, обед и ужин.
Окрепших раненых отправляли в тыл… Неожиданно на участке энского корпуса противник прорвал фронт. Госпиталь не успели эвакуировать. Неприятель немедленно сменил весь советский медперсонал. С такой же быстротой исчезли и продукты, предназначенные для больных.
Однажды поздней ночью Паулю не спалось, он на костылях вышел в коридор покурить. Дверь из кабинета главного врача была приоткрыта. Пауль услышал странный разговор, который вел главный врач с комендантом госпиталя.
– Где же логика? – спрашивал взволнованно врач. – Многие из них поправятся и смогут снова вернуться в армию… Все эти безногие, безрукие при современной технике протезов смогут быть полезными людьми обществу.
– Не учите меня, доктор, – грубо прервал его комендант. – Вы не учитываете того эффекта, который это произведет на нашу армию и на весь мир. Гораздо полезней будет для нашей нации принести в жертву этих несчастных калек. И потом мне надоело вас уговаривать. На войне не уговаривают… Приказ есть приказ. Извольте к завтрашнему утру, не позже одиннадцати, составить акт о том, что, – отчеканил комендант, – большевики, удирая, отравили раненых. Вы представляете доктор, – добавил он с пафосом, – какая это будет сенсация для всего мира! Мы все это заснимем… Штаб обещал прислать кинооператора… Да, это будет лучшая иллюстрация к разговорам о зверствах большевиков. Без дела, без доказательств разговоры остаются только разговорами…
Пауль, стараясь как можно тише стучать костылями, пробрался к себе в палату. Он вспотел от страха. Что делать? Надо спасать себя и товарищей. Он разбудил Эрнста и все рассказал ему.
– Тебе это, наверное, приснилось, – заметил Эрнст, недовольный тем, что его разбудили. – То тебе мерещилось, что нас красные хотят погубить, то уж свои… Спи и не мешай другим спать, а то уж светает, – и Эрнст повернулся спиной к Паулю.