Останется физическое. Инстинкт превратится в абстрактное сладострастие. Ты ощутишь господство второстепенных смыслов и ощущений. Аромат усиливается в букете духов, ты изобретешь романтические духи из амбры, миндаля и шипра; резкой смесью пачули, мускуса, валерианы и бальзама из Мекки ты придашь своим мечтам новые краски. Твое чувство вкуса поможет тебе создавать смеси из ванильного ликера, светлого имбирного пива и очищенной «огненной воды»; ты играючи овладеешь трудным искусством смешивания ликеров. Все твои чувства обострятся; твои пальцы, словно антенны, начнут улавливать тончайшие нюансы, различая матовый янтарь и шлифованный хрусталь, блеклый японский шелк и персидскую шерсть.
Что может быть более порочным, чем орхидеи! Ты изучишь все разнообразие их видов. Орхидеи со словно изъеденной раком, грязно-красной мякотью, будто бы покрытые ртутью и обожженные проказой, орхидеи с причудливыми наростами и толстыми набухшими листьями. В сравнении с аскетическими кактусами они еще ярче демонстрируют свою извращенность.
Ты пройдешь через опиум, гашиш и кокаин. Морфий я тебе не советую; он для дилетантов. Ты попытаешься заморозить пробужденную фантазию эфиром, она застынет, подобно замерзшему водопаду, и ее можно будет разглядывать и изучать.
Но и это — лишь переходная ступень. Скоро ты начнешь выходить за пределы собственного «Я». Ты отважишься, словно канатоходец, на заигрывание с хаосом. Ты будешь играть последними истинами, словно детскими мячами. Будешь танцевать на краю, жонглировать в парящем равновесии самим собой, скакать по горным вершинам мысли, на которых белеют кости сгнивших мыслителей, и будешь получать утонченное наслаждение от грохота лавины у себя за спиной.
Чем выше ты будешь подниматься, тем меньше у тебя останется возможностей. Утонченность — одновременно и хрупкость. Начнется разочарование.
Я хочу обратить твое внимание на то, что это разочарование не имеет ничего общего с пресыщенностью. Ты не можешь пресытиться, если идешь правильной дорогой. Только тот, кто сворачивает, пресыщается. Этим он показывает, что задача оказалась ему не по плечу. Его отказ и усталость — признаки слабости; а она проистекает от неспособности.
Разочарование — не отказ, а отречение. И это отречение от еще желанного и есть самая утонченная прелесть разочарования, самое тайное его наслаждение. В нем заключены все стадии наслаждения, как обертоны в октаве.
После долгих лет поисков ты можешь в конце концов случайно приобрести пергамент, который так долго искал. Пожелтевший, потемневший, он манит, ты стремишься раскрыть его. Но потом просто ставишь его среди книг и не читаешь. Тем самым ты окутываешь его волшебством неизвестного. Ты будешь в состоянии не глядя вылить безлунным вечером последнюю бутылку «Шато д'ор» 1790 года за окно. Но ты будешь прислушиваться к ритмичным звукам, с которыми она опустошается. Если ты обладаешь поэтическим талантом, это можно сравнить с муками творчества, когда сидишь, склонившись над листом бумаги, и ждешь, пока твоя фантазия не подбросит тебе несколько изысканных аккордов. Но в конце концов ты решаешь не выражать эти образы словами и отпускаешь их невысказанными в ночь.
Постепенно ты привыкнешь и к этому. Теперь ты достиг финала; приближается мистический поворот. На горизонте маячит последняя станция. Ты возвращаешься к газетной публикации романа с продолжениями и к сборнику псалмов. Радостно и блаженно займешь ты свое место за столом среди однобоко мыслящих любителей романов о Штёртебекере[54], дружелюбно и нежно помашет тебе рукой отупевший обыватель, — так, в детском простодушии, закончится круговорот страстей; круг замкнется серьезным разговором с опытной, пожилой дамой, фигурой напоминающей колонну. На здоровье!
(1924)
О выставке «Группы К.»[55]
Четкое отражение времени называется стилем; он определяет основное направление развития искусства и художественных ремесел любой эпохи. Страстная готика породила устремленные ввысь соборы и выдающиеся полотна Грюневальда[56]; жизнерадостный Ренессанс — роскошные дворцы и блистательное искусство итальянских художников. Мы живем в эпоху универмагов и фабрик, доменных печей и метро, гигантских вокзалов и экспрессов, автомобилей и самолетов. Искусство нашего времени строго и деловито. Оно пренебрегает украшательством; линия и плоскость несут в себе и форму и экспрессию. В организации пространства оно математически сурово, но за этим чувствуется пульс шумной, мрачной фантастики века машин и моторов. Тот факт, что большинство современных художников и не подозревают о стиле нашей эпохи и продолжают производить простодушно-эпигонские творения по унаследованным от предшественников образцам, вовсе не означает, будто что-то не так с искусством, напротив, это означает — что-то не так с современными художниками.
Египтяне и древние греки знали мистику математики. Пифагор создал философию числа — не прикладных цифр, служащих для счета, а абстрактного числа, преодолевающего пространство. За самыми обычными предметами таятся интереснейшие открытия; число заключает в себе тайну пространства. Механизм космоса. Ось вещей. Магия пространства. Здесь начинается искусство нашего времени. Подхваченное пространством, оно побеждает и реорганизует его. Здесь диагональ выражает необузданность чувств, а не простое деление пополам, как в поверхностном искусстве. Она создает четкость в борьбе линий, потрясающую весомость плоскостей. Это искусство творит не только на ниве изображения и его цветущих равнинах; оно трудится на самой дальней окраине, на границе. Древние законы новы для него, оно познает последнюю глубину формы, линии и плоскости.
Это искусство больше чем абстрактная организация пространства, потому что иначе оно оставляло бы только приятное впечатление от группировки вещей по эстетическим признакам. Оно пытается прорваться к платоновской идее вещей и к ритмике пространства.
Простые на первый взгляд произведения раскрываются, если долго на них смотреть. В них обнаруживается все больше деталей, они становятся все содержательнее, личностнее и живее. Необычная одухотворенность скрывается за их филигранной точностью. Они предоставляют широчайший простор фантазии, ничего не предопределяя и не навязывая; они самодостаточны. Они совершенны, подобно кристаллам, отражающим эмоциональный портрет зрителя. И разве при этом так уж странно, что некоторым они ни о чем не говорят?
(1924)
Эпизод за письменным столом
Через несколько минут после того, как зажглась моя настольная лампа, на свет беззвучно прилетела тень с серебряными крылышками и начала торопливо кружить вокруг него, словно боясь опоздать. Снова и снова дерзала она на тщетную попытку атаковать светящийся ореол лампы вокруг металлической нити и взволновано билась перед сопротивлением невидимого стекла, как не любимая больше женщина перед невыразимой отчужденностью мужчины.
Древнее наследство заботливых матерей направляет при взгляде на моль страх за содержимое платяных шкафов в ладони, так что они становятся проворно хлопающими преследователями крылатых созданий, растирающими их, как мельничные жернова зерно.
В непроизвольном рефлекторном движении я тоже вытянул руки, немного помедлив перед серовато-золотым насекомым, которое скрючившиеся пальцы должны были растереть в бесформенное нечто. Но моль ускользнула от таинственных захватов, приближавшихся к ней, и упорхнула под скулу стоявшего рядом с лампой пожелтевшего черепа, а потом, когда и там стало опасно, — в глазницу.
Она ползала по своему укрытию, пряталась в тени и беспокойно шевелила крылышками. Это выглядело так, словно в глазницах вновь появилась таинственно вспугнутая жизнь. От этого годами знакомый и ставший привычным череп внезапно приобрел что-то зловеще-угрожающее, так что преследующая рука замерла перед ним. Он образовал мистическое табу, прибежище, каким в средние века была церковь для беглеца, спасавшегося в ней от преследователей.
Укрывшись в смерти, моль обрела безопасное существование. Смерть стояла на страже жизни. В ее застывших глазницах насекомое нашло надежное пристанище, а для ведомой мыслью руки она стала смутным напоминанием о смерти. Между ней и бездумной тварью не было страха, в то время как между мыслящим существом и ею зияла пропасть ужаса.
Человеку даровано мрачное знание; только он знает, что должен умереть. И невыносимая тоска по Вечному противится этому знанию; но прочно прикованный к колесу времени, он устремляется вместе с ним от одного изменения к другому. Отданный на произвол судьбы, зная об этом, не имея возможностей сопротивляться ей, пытается он понять замысел судьбы и никогда не находит его.
И, наоборот, как плотно окружает кольцо жизни Божью тварь; она идет без страха и горьких знаний к распаду — и даже глазница смерти не пугает ее. Только человек ощущает бренность; не оттого ли он стоит особняком других явлений и не может с ними соединиться? О, ирония познания — она делает тебя еще более одиноким…
Моль высунула усики из тени черепа. Она взлетела и снова начала кружить вокруг огня; рука больше не преследовала ее… От окон потянуло ветерком, вдали прогрохотал поезд…
(1924)
Самые читаемые авторы
Ни о ком не сочиняют таких загадочных легенд, касающихся личной жизни и материального благосостояния, как о литераторах. Если подающий надежды отпрыск приносит из школы несколько хороших отметок за сочинения, то склонная к фантазиям мамаша уже мечтает о том, как он станет поэтом, и воображает белые виллы на берегах синих южных морей, тенистые парки, высокоскоростные роскошные лимузины с новыми, шуршащими по гравию шинами и элегантные яхты, — результаты «сочинительства», до которых «дописался» сын. Обычно более практичный папаша, наоборот, бурчит что-то о нищих поэтах и о профессиях, которые никого не прокормят. Правда, как всегда, лежит посредине. Странная вещь — успех писателя; его невозможно вычислить или предсказать. Есть превосходные авторы, чьи имена произносят с огромным уважением, о которых пишут в блестящих критических статьях, — но их труды выдерживают всего лишь два-три, максимум пять тиражей. Тиражи произведений других авторов, сюжетную небрежность которых можно распознать уже по первым трем страни