Эпоха «дворских бурь». Очерки политической истории послепетровской России (1725–1762 гг.) — страница 110 из 158

[1537] «Дворская буря» повлияла на творчество ведущего драматурга эпохи Александра Сумарокова, по совместительству генерал-адъютанта фаворита Елизаветы Алексея Разумовского и начальника канцелярии Лейб-компании. Его «Гамлет», в отличие от подлинника, изображал близкий к российскому вариант событий: народное восстание, подготовленное друзьями принца «силою присяг», в ходе которого герой захватывает дворец, убивает Клавдия и арестует главного злодея Полония.[1538]

Когда в Германии стали появляться в продаже биографии Миниха, Остермана и Бирона, А. П. Бестужев-Рюмин в 1743 г. предписал русским послам в европейских странах добиваться запрещения торговли подобными изданиями и «уведать» имена их авторов. Попавшие в Россию экземпляры «пашквилей» должны были быть конфискованы и сожжены.[1539]

Так же действовал и посол в Голландии А. Г. Головкин, который пытался опровергать «мерзкие пассажи» амстердамских газет о судьбе «бывшего царя» и якобы имевших место в провинции «факциях» против новой власти. Но затем он стал убеждать петербургское начальство, что с «грубыми лживостями» можно бороться цивилизованно — путём денежных «дач» и постоянных «пенсионов» представителям свободной прессы. Посол узнал и расценки за услуги «главнейшим газетчикам: двум амстердамским, утрехтскому, гарлемскому, лейденскому, галанскому — всякому по 200 рублей; другим же, а имянно францускому, ротердамскому, делфскому, гронинскому, гахскому, алфенскому, такожде и двум ауторам меркуриев всякому по сту рублей и свои ведомости заблаговременно».[1540]

Новый подход оказался более эффективным: голландский журналист Жан Руссе де Мисси первым проникся «отличным к нам благоволением», за что удостоился не только пенсиона, но и чина коллежского советника. Российское правительство стало ежегодно выделять по 500 червонных для голландской прессы, и вместо грубостей о «parvenue au trone» там стали появляться сочинения о полном благополучии в России «под славным государствованием Елизаветы Первой».[1541]

Пропагандистские усилия новой власти и их «православно-патриотическую» направленность можно считать особенностью произошедшего переворота. Прошлые «революции» не имели такого идеологического обеспечения. Однако внутри страны пропагандистская активность представляла неудобство: сама власть с высоты престола и церковных амвонов внушала подданным, что выступление против её верховных носителей может быть почётным и богоугодным делом. Такое понимание нашло отражение и в литературе: в исторических драмах Сумарокова «зверовидным» тиранам противопоставлялись благородные принцы, убеждённые:

Когда герои власть оружием теряют,

Оружием ту власть себе и возвращают.[1542]

«Брегися, государь, нечаянных измен», — предупреждают бояре Кия, свергшего с престола князя Завлоха, в сумароковском «Хореве»; в его же «Семире» «правитель российского престола» Олег устраняет киевского князя и отца героини.

По-видимому, этот урок был усвоен: в дальнейшем таких широких кампаний по оправданию совершившихся переворотов уже не будет. К тому же «антинемецкая» риторика пропагандистских документов способствовала начавшимся в столице выступлениям против офицеров-иностранцев, которым солдаты кричали: «Указ есть, чтоб всех иноземцев перебить!»[1543] Подобные инциденты получили резонанс за границей: русскому послу в Англии выражали озабоченность по этому поводу члены кабинета, и сам король осведомлялся о якобы имевшем место народном волнении в Москве.[1544] Можно полагать, что такие слухи являлись дополнительным фактором для восприятия переворота как исключительно патриотического движения.

Насколько взятые на вооружение Елизаветой лозунги соответствовали действительности? Совпадал ли специфический патриотизм гвардейской казармы с настроением улицы? Да и сама «улица» была весьма специфической: Петербург являлся не торгово-промышленным, а военно-служилым городом, где армейские и гвардейские солдаты и офицеры вместе с членами семей составляли более трети населения, тогда как посадские ремесленники и торговцы — только 7 %.[1545] Поэтому «слышимые» в источниках одобрения и радость по поводу переворота высказывались именно в этой, тесно связанной с двором и службой среде.

Тезис о свержении в 1741 г. «партии немцев» появился в научной литературе ещё в середине XIX в., и с тех пор оценка переворота как выступления против «немецкой клики» прочно утвердилась в историографии.[1546] Однако патриотические настроения гвардейцев нисколько не мешали им выражать свои симпатии Шетарди, послу далеко не дружественной державы; он, в свою очередь, целовался с «янычарами» и поил их шампанским.

Среди потока прошений к новой императрице можно встретить челобитные тех, кто называл себя сторонниками опальной принцессы. Но при проверке порой оказывалось, что пострадавшие, как аудитор инженерного корпуса Прохор Муравьёв и его друзья, действительно попали при Бироне в Тайную канцелярию, но… в качестве сочувствующих вовсе не Елизавете, а Анне Леопольдовне.[1547] Один из «героев» восстановления самодержавия 25 февраля 1730 г. С. Шемякин жаловался на «невинной арест» при Анне Иоанновне, хотя угодил под следствие за служебные злоупотребления.[1548]

Имеющиеся в литературе сведения позволяют полагать, что к 40-м гг. XVIII в. в этой служилой среде на «фоне» правления Бирона и «брауншвейгской» династии петровская эпоха стала восприниматься как время славы и благополучия. На это указывает идеализация Петра в появившихся в те годы своеобразных «преданиях», где он представал царём-солдатом и героем сюжета о воре, который не смел посягнуть на царскую казну.[1549] Об этом же свидетельствуют и интересы столичных читателей. По данным «Учётной книги» изданий Синодальной типографии 1739–1741 гг., в это время особой популярностью пользовалась литература о Петре I и его семействе. Читающая публика покупала «Проповедь в день годишного поминовения» императора, «Похвальное слово» ему и другие произведения, связанные с его «домом» и именем: «Описание о браке» Анны Петровны, «Слово на погребение» Екатерины I.[1550]

Но иные современники вроде бы и не замечали «немецкого» господства. Упоминавшийся выше подштурман И. М. Грязнов столь же спокойно, как и в случае с Бироном, отмечал в дневнике: «Ноября 25 соизволила всеросиской престол принять государыня-императрица, а прежнея правительница с мужем и сыном своим отлучены и свезены с честию в незнаемое место». «Пиита» В. К. Тредиаковский в оде на коронование Елизаветы изображал всеобщее желание видеть цесаревну на «наследном троне» и перечислял подстерегавшие её опасности:

Сети поставлены уж были,

Глубина же ям оказалась,

Беды и напасти губили,

Ненависть как огнь разгоралась,[1551]

но не упоминал о «немецком засилье».

В делах Тайной канцелярии отыскалось одно из редких свидетельств «снизу». В 1751 г. крестьяне подпоручика Алексея Жукова разговорились о брате своего хозяина поручике Семёновского полка Андрее Жукове: «…Смел он очень; вот как-де когда всемилостивейшая государыня ссаживала Антония, то-де никто ево не смел взять; а как-де всемилостивейшая государыня соизволила братца ево послать, то-де он, пришед, взял ево, Антония, за волосы и ударил об пол». Поручик предстаёт в этой байке почти былинным героем, но собеседники не воспринимают его поступок как борьбу с «немцами».[1552]

При поисках источников о событиях 1740–1741 гг. мы обнаружили в отделе исторической книги Государственной публичной исторической библиотеки дневник неизвестного московского чиновника, написанный на полях и между строк печатного «Санкт-Петербургского календаря на лето 1741 г.».[1553] Его автор заносил туда текущие новости и происшествия: «гуляния», официальные приёмы, свадьбы, цены на рынке.

Интересующих нас проблем касается единственная запись под 29 ноября: «Прибыл капитан гвардии Семёновского полку Пётр Васильев сын Чадаев с объявлением о восшествии на престол всероссийский е. и. в. всемилостивейшей нашей императрицы Елисаветы Петровны». Событие отмечено не только принесением присяги, но и особой торжественностью: «И от того числа вседневно звон в соборе и у всех церквей целую неделю был, а нощию везде иллуминация. В приказех и в рядех в ту неделю не сидели». Дальше жизнь входит в привычную колею, и автора волнуют прежде всего непредвиденные расходы: на подарок вестнику-капитану (тысяча рублей), на бал в ратуше, на сборы «в поднос» самой императрице (3 500 рублей). Похоже, столичные события воспринимались обывателями без особых эмоций и уж во всяком случае не расценивались как избавление от засилья иноземцев.

Официальным курсом нового царствования стало возвращение к заветам Петра I. Этот курс продолжался до конца 1740-х гг., однако простая реставрация петровских порядков и учреждений не соответствовала стоявшим перед страной задачам.[1554] А «петровская» риторика власти в ряде случаев оборачивалась продолжением официально осуждаемой практики «незаконного правления». Вслед за Анной Леопольдовной Елизавета повысила значение придворных чинов: камер-юнкер приравнивался уже к армейскому бригадиру; новые фельдмаршалы, вроде А. Г. Разумовского или С. Ф. Апраксина, едва ли могли соперничать даже с Минихом. Зато имели место конъюнктурные искажения действительных петровских предначертаний. Так, в 1743 г. Елизавета утвердила доклад о прекращении экспедиции Беринга, от которой Сенат «ни малого плода быть не признавает».