ой, национальной, русской…». Из огня да в полымя. Итак, Блок не Россию воспел в «Двенадцати», несмотря на революцию, а именно революцию, — но не ту, которая произошла, а иную, адрес которой доподлинно известен Чуковскому. Так у талантливого малого и сказано: «Революция, которую он пел, была не та революция, которая совершалась вокруг, а другая, подлинная, огненная». Но ведь пел-то он мерзость, как мы только что слышали, а вовсе не огневкость, и эту мерзость он пел потому, что она русская, а не потому, что она революционная. Теперь же мы узнаем, что он вовсе не с мерзостью подлинной революции примирился — только потому, что она русская, а восторженно пел революцию, по другую, подлинную и огненную, — только потому, что она направлена против существующей мерзости.
Ванька убивает Катьку из винтовки, которая ему дана его классом для защиты революции. Мы говорим: это попутно революции, но это не революция. Блок смыслом своей поэмы говорит: приемлю и это, ибо и здесь слышу динамику событий, музыку бури. Приходит истолкователь Чуковский и разъясняет: убийство Катьки Ванькой есть мерзость революции. Блок принимает Россию и с этой мерзостью потому, что это Россия. Но в то же время, воспевая убийство Катьки Ванькой и разгром етажей, Блок поет революцию, но не эту мерзостную, нынешнюю, действительную, русскую, а другую, подлинную, огненную. Адрес этой подлинной и огненной революции Чуковский нам сообщит как скоро, так сейчас…
Но если для Блока революцией является сама Россия, как она есть, то что означает «вития», который считает революцию предательством, что означает поп, идущий в сторонке, что означает «старый мир, как пес паршивый»? Что означают Деникин, Милюков, Чернов, эмиграция? Россия раскололась надвое — в этом и состоит революция. Блок одну половину назвал паршивым псом, а другую благословил теми благословениями, какие имелись в его распоряжении: стихом и Христом. А Чуковский все это объявляет простым недоразуменьицем. Этакое шарлатанство слов, этакая непристойная неопрятность мысли, этакая душевная опустошенность, болтология, дешевая, дрянная, постыдная!
Конечно, Блок не наш. Но он рванулся к нам. Рванувшись, надорвался. Но плодом его порыва явилось самое значительное произведение нашей эпохи. Поэма «Двенадцать» останется навсегда.
Леонид ФортунатовНеумеренные восторги
Как известно, скворец, чудесно научившийся петь щегленком, очень плохо справляется с трелями соловья.
Когда г. К. Чуковский «ругает», — он ярок, образен, его язык пышен и сочен.
Но стоит г. К. Чуковскому взять на себя обязанности «хвалителя», — и куда деваются все его краски и чутье, его вкус и умение?
В последнем номере «Нивы» г. К. Чуковский отмечает пятидесятилетие А. Ф. Кони:
«Полвека прошло с той поры, как Кони вступил на свое многотрудное поприще, и, оглядываясь, мы изумляемся, как успел он за такой коротенький (?) срок совершить столько великих деяний, пережить столько событий и чувств, встретить столько замечательных личностей, написать столько классических книг, произнести столько великолепных речей! Иному и трехсот не хватило бы лет (!), чтобы прожить такую богатую, духовно-многообразную жизнь».
С каких пор пятьдесят лет деятельности считаются «коротеньким» сроком?
Также неуклюже, совсем не «по-чуковсковски» сделаны и все остальные, старательно приготовленные, но совершенно не вытанцовавшиеся похвалы:
«Судьба позаботилась (!), чтобы у него оказался (!) необыкновенный, оригинальный отец, имевший многое множество самых разнообразных талантов — доктор философии, медик, театрал, водевилист, педагог, знаток железнодорожного дела…
Не мудрено (!), что полвека назад, когда эта (?) судорожная подготовка закончилась, юноша, многоученый, многоопытный (!), вступил во всеоружии в жизнь».
Нет, не умеет «хвалить» «многоопытный юноша» К. Чуковский! То ли дело, — веселое, озорное «поддержись, ожгу», в котором К. Чуковский воистину мастер.
Органического неумения хвалить — К. Чуковскому никак не затушевать неумеренностью и усердием:
«Россия должна понять, как много Кони сделал ей доброго, и любовно сопричислить его светозарное имя к славнейшим именам своих праведников.
Россия не забудет, что именно он (!) спас (?) — и спасал многократно, — великий институт суда присяжных от буйного наскока врагов».
Кто спорит, А. Ф. Кони — очень большой человек. Но кому и зачем нужны все эти пошловато-юбилейные — «Россия должна понять» и «Светозарное имя» и «Именно он спас»?
Меру вещей надо помнить везде и во всем, и настоящее уважение к А. Ф. Кони трудно совместить с таким неуклюжим и явно неумеренным «ура».
Вспоминается яркий и значительный очерк о «Белоснежном прокуроре», о том же А. Ф. Кони, — в «Родных картинках» А. Яблоновского.
А. Яблоновский, конечно, полностью воздает дань уважения к этому крупному деятелю:
«Судьба одарила его как-то особенно щедро. Быть может, даже слишком щедро для одного человека. Она дала ему и сверкающий, яркий талант оратора, и литературное дарование, и светлую голову, и мягкое, доброе сердце.
Но и за всем тем, когда дочитаешь до конца новую книгу Кони „На жизненном пути“, то в душе остается какой-то странный, едва уловимый осадок, какой-то „червячок в яблоке“».
В чем же сказывается этот вот «червячок»? Случаен ли он, в самой сущности своей?
«Это очень странно сказать, но А. Ф. Кони ужасно как податлив на похвалу и комплименты. Когда читаешь его прекрасную книгу, то ясно видишь, что автор не только помнит, но что он записал все комплименты, какие говорили ему, начиная с 60-х годов и до нашего времени.
Кое-какие комплименты (числом, однако, не менее сотни) вошли в книгу Кони, причем автор тщательно отмечает, кем комплимент был сказан, когда и по какому поводу.
— В 1868 году П. Д. Боборыкин сказал, что Кони произнес блестящее председательское резюме.
— В 1874 году градоначальник Трепов сказал, что Кони был опорой законности в городской думе.
Даже комплименты сомнительного качества — и те не были забыты податливым автором:
— В 187… году какой-то почетный мировой судья „из-под Чернигова“, носивший верблюжьи штаны, был ужасно восхищен прокурорской речью Кони. Эти „верблюжьи штаны“ сначала умилились, потом пришли в восторг, потом прослезились и заерзали на стуле. А когда заседание окончилось, то „верблюжьи штаны“ подошли к молодому прокурору и … всей своей широкой, шершавой пятерней погладили прокурора по голове.
Но, впрочем, все это мелочи, и коробят они только потому, что помещены в прекрасной книге. Именно оттого, что комплименты записывал Кони, хочется сказать:
— Зачем это? Разве без градоначальника мы не знаем, что Кони честно стоял на страже закона? Разве без Боборыкина мы не слышали, что Кони даровитейший человек?»
Страсть к похвале не остановилась, однако, на записи комплиментов. Обе эти страсти, — говорит г. Ал. Яблоновский, — никак нельзя сказать, что это маленький недостаток большого человека. Это, к сожалению, отправная точка всей книги, это тот угол зрения, под которым Кони смотрит на всю свою жизнь.
«В его книге 679 страниц.
В его книге рассказана вся история его долгой и интересной жизни.
Но если вы хотите узнать, какие промахи сделал прокурор Кони, какие ошибки допустил судья Кони, какие грехи тяготеют на душе Кони-обер-прокурора, то книга вам ответит:
— Ни промахов, ни ошибок, ни грехов не было. Были пустяки, но и пустяки как раз такие, которые только делали честь Кони.
В общем же итоге у читателя остается такое впечатление, что кроме бесспорных талантов, судьба подарила этому счастливому человеку и редкую, исключительную любовь всех окружающих:
— Товарищи любили Кони.
— Судьи любили.
— Адвокаты любили.
— Подсудимые любили.
— Градоначальники любили.
Но в особенности, кажется, любили подсудимые. В книге приводится, по крайней мере, случай, когда супруги N., сосланные в Сибирь после блестящей речи прокурора Кони, сохранили о добром прокуроре самую трогательную память. Они переписывались с ним, советовались о своих делах, беспокоились об его здоровье и до самой смерти питали к нему искреннюю симпатию и дружбу.
Имеется в книге и такой случай.
Некая взбалмошная дама, приговоренная к тюрьме, ни за что не хотела отбывать наказание. Со слезами на глазах и чуть не в истерике она вбежала в прокурорский кабинет Кони и стала кричать:
— Я не могу, я не могу подчиняться этому душегубству. Ни за что не сяду, ни за что!
А. Ф. Кони сразу понял, с кем он имеет дело, и начал ласково, дружески успокаивать и уговаривать даму. Постепенно дама успокоилась, смягчилась, а затем между ними произошел такой разговор:
„— Не могу я, голубчик прокурор, — воскликнула она, неожиданно положив мне руку на плечо, — право, не могу, голубчик!
— А вы попробуйте, сядьте (в тюрьму)… Это не так уж ужасно, да и неизбежно притом, — сказал я, в свою очередь, кладя ей руку на плечо, — решитесь-ка. Знаете, как принимают неприятное лекарство: горько, противно, а выпить все-таки надо… Сядьте, голубушка!
— Так вы думаете, надо сесть? — сказала она упавшим голосом, вытирая слезы, и потом решительно прибавила:
— Ну, хорошо! Только для вас!“
Как видите, это такая идиллия, от которой делается сладко во рту и которая невольно вызывает улыбку:
— Не прокурор, а серафим, слетевший с неба, чтобы отвести в тюрьму капризную даму».
Совершенно ясно, что все эти замечания вовсе не доказывают отрицательного отношения к книге Кони.
— Я искренно считаю книгу не только интересной, но и прямо прекрасной, — говорит А. Яблоновский, — но ни уважение к книге, ни сознание заслуг Кони не изменяют — и не могут изменить! — сущности указания на «червячка», который «мешает»:
«В особенности он мешает в тех случаях, когда А. Ф. Кони говорит о рыцарском призвании прокурора, как „говорящего судьи“. Послушать его, так выше и благороднее прокурорского призвания ничего и быть не может.