Нет, я не могу прийти в себя. Я шепчу:
— За что? Почему? Кому нужна эта дьявольская непоправимая жестокость природы?
Да, да! Непоправимая, потому что его уже нет!
Сейчас мне сообщили о смерти популярного критика и моего друга Корнея Чуковского.
Неожиданный, кошмарный удар!
Еще третьего дня встретил я его на Невском — оживленного, жизнерадостного, полного самых разнообразных планов.
Еще неделю тому назад читал его интересный фельетон в «Вестнике знания», еще сейчас в моих ушах звенит его мягкий, нежный голос.
И его уже нет.
Нет ни этого голоса, ни ласковой улыбки — не обнимет он мои плечи и не скажет восторженно, с проникающей в душу ноткой в голосе:
— Миленький, какой вы талантливый. Боже, что это за роскошный талант. Как вам удается все это написать?
Слезы застилают глаза, к горлу что-то подкатывается…
А за окном равнодушная жизнь по-прежнему катит свои вечные волны, и где-то далеко-далеко лает собака веселым заливчатым лаем.
О, конечно, ей все равно!
Где ты, костлявая старуха с острой косой? Взяла свою жертву и притаилась?
Брови мои хмурятся, и я, угрожающе протягивая руки к холодному небу, вопрошаю:
— За что? За что?
И молчит небо.
С К. И. Чуковским я впервые встретился три года тому назад, вскоре после моего приезда в Петербург.
Как сейчас помню его юношеский порыв, с которым он встретил меня — робкого, нового человека, имя которого еле-еле было известно среди пишущей братии и товарищей по сотрудничеству в газетах.
— Милый мой! Это вы?! Я так рад был увидеть вас в натуре. Пишите, пишите! Каждая ваша строчка доставляет людям радость.
Голос у него был на редкость задушевный, музыкальный, льющийся в душу, ласкающий.
Не скрою — я тогда был чрезвычайно польщен этим отзывом критика, пользовавшегося большим вниманием и успехом.
— Так вам мои вещички нравятся? — скромно спросил я.
— Они? Очаровательны! Какой диалог, какая свежесть замысла, какой юмор
Я покраснел до корней волос и так растерялся, что слезы выступили на моих глазах.
— Помилуйте! Я жду каждой вашей строчки как праздника. Ах! Помните, как это у вас написано в фельетоне, напечатанном в прошлую субботу?..
И он, к моему удивлению, наизусть процитировал несколько строк из моего рассказа, о котором я и сам уже перестал думать.
Оглядываясь назад, я с уверенностью могу сказать, что вещицы, о которых он говорил — первые робкие попытки — были во сто крат хуже тех рассказов, которые мне удалось написать в последующие два года.
И, тем не менее, он, этот чуткий, искренний человек, хвалил их!
— Знаете, — сказал он. — Я собираюсь написать о вас целую статью, право. Надо же наконец всенародно отрыть молодой талант. Завтра же и напишу, а на будущей неделе напечатаю.
— Ну, что вы, — растерянно пробормотал я. — Стоит ли беспокоиться… Зачем? Я еще маленький, никому не известный журналист…
— Миленький мой! Нет-нет, не возражайте. Не отговаривайте меня! Я должен написать о вас теплую статью, и я ее напишу!
— Спасибо… — сказал я, украдкой утирая глаз кончиком носового платка.
Тут же я совершенно забыл об этом разговоре.
Но не забыл дорогой покойник!
При первой же встрече со мной он подбежал ко мне, экспансивно обнял и сказал своим нежнейшим, как морская волна, голосом:
— Милуша моя, я в отчаянии… Такое несчастье… Я так виноват перед вами… О, Боже! Это такой ужас…
— Что такое? Что случилось? — встревоженно спросил я.
— Я, вы знаете, прямо несколько ночей из-за этого не сплю. Представьте себе — написал о вас, как и обещал, очень теплую большую статью — и что же! Прихожу в редакцию, а редактор говорит — печатать неудобно… Что такое?! Почему? «Потому, говорит, что нельзя о молодых, начинающих людях целые статьи писать». — «Да если он талантливый!» — «Все равно. Пусть хоть расталантливый!».
— Ну, пустяки какие, — утешил я. — Стоит ли огорчаться? Когда-нибудь после напишете… Вообще, не стоит об этом думать.
— Нет! — сказал этот добряк, печально свесив голову на бок. — Я никогда не утешусь. Впрочем, знаете, что? Я готовлю теперь лекцию «Нат Пинкертон и современная литература» — и я там обязательно, черт возьми, непременно вставлю о вас эту статью. Надо же сказать о вас, наконец, теплое слово, которое вы заслужили. Ей-Богу! Это превосходная идея! Тут уж никакой редактор не помешает. Обязательно напишу!
— Ну, что там писать, — смущенно возразил я. — Стоит ли? Эти несколько слов обо мне, может быть, пригодятся кому-нибудь другому.
— Нет! Нет! Не говорите мне ничего, — я это сделаю!
— О, как вы добры, — растроганно пролепетал я и нужно ли говорить, что, идя домой, — не чувствовал под собой ног.
И что же! Через несколько дней оказалось, что дорогой, ныне покойный писатель исполнил свое обещание: лекция его о Пинкертоне, действительно, была прочитана.
С бьющимся сердцем вошел я в лекционное помещение Соляного городка. Все во мне замирало… Вот, наконец-то, я услышу то, что так дорого всякому вступившему на опасный, кремнистый путь родной литературы.
Лектор был уже за кафедрой и читал громко, внятно свой прекрасный критический парадокс о Нате Пинкертоне.
— И вот, — говорил он, — в это-то время, в это ужасно царствование готтентотов, начался распад настоящей литературы… Появились какие-то пародисты, дрозды-пересмешники, все эти Ольдоры, Сергеи Горные, Аверченки и друг. Готтентот появился во весь рост.
— Вот странно-то, — изумленно подумал я. — О чем это он там говорит? Гм… Может, дальше что-нибудь будет?
Увы… Должен сознаться с глубокой печалью — ничего больше обо мне не было сказано…
— Гм… — подумал я. — Значит, переменил мнение. Жалко, жалко… Все-таки во время перерыва надо подойти к нему, поздороваться…
Увидев меня, незабвенный покойник испустил радостное восклицание, заключил меня в объятия, но сейчас же опустился на стул и лицо его выразило прегорькую, преотчаянную скорбь и печаль.
— Корней Иванович! Что с вами?
— О, Господи-ж! Если бы вы знали, как мне не везет… Это прямо что-то удивительное!
— А что такое?
— Понимаете: был у меня экземпляр моей лекции, переделанный и переписанный набело… Вез я его сегодня из Куоккалы и вдруг — трах! В белоостровской таможне у меня отбирают эту рукопись. Что? Зачем? Почему? Не знаю. Я угрожал, плакал, просил — никакого результата. Пришлось приехать с пустыми руками и читать по черновику, который случайно находился в Петербурге. Но самое ужасное в том, что в переписанной рукописи было несколько страниц о вас — несколько прекрасных, теплых страниц, которых в черновике нет. И пришлось вместо стройной статьи прочесть эту изуродованную дрянь. Ах, я так виноват перед вами! Ваш чудесный, ароматный талант…
— Милый Корней Иванович, — успокоительно сказал я. — Ради Бога, не огорчайтесь… Ну, чего там. Тем более, я ведь не просил вас — вы могли поступить, как хотите.
— О, Боже! Как вы меня не понимаете! Я именно хотел развернуть перед всеми во всю ширь — значение и роль вашего прекрасного таланта в современной литературе. И вот — черновик, белоостровская таможня… чиновники… казенное отношение к делу…
Видно было, что этот бедняга, этот неудачник серьезно измучен и угнетен происшедшим.
— Ну, не огорчайтесь, — прошептал я, ласково гладя его теперь уже мертвое плечо. — Пустяки.
— Нет, не пустяки-с! А безобразие. Впрочем, знаете, что я сделаю? Я выпускаю книжку, где эта лекция целиком будет напечатана. И там, в этой книжке, я отведу вам несколько теплых любовных страничек, в которых будет выражено все мое преклонение перед вашим прекрасным талант…
— Спасибо, — сказал я, умиленный этим большим сердцем, этой искренней, глубокой душой.
Опять билось мое сердце, когда я разрезывал листы книги «Критические очерки», книги, от которой еще густо пахло типографской краской.
— Ага! Наконец-то! На одной из страниц мелькнула моя фамилия…
Я прочел:
«В это ужасное царствование готтентотов начался распад настоящей литературы… Появились разные Ольдоры, Сергеи Горные, Аверченки и проч. — эти дрозды-пересмешники с готтентотскими вкусами и проч.».
Через несколько дней я убедился, что этому человеку, действительно, колоссально не везло. Это был какой-то профессионал-неудачник.
— Ах, сказал К. И. при встрече. — Я не могу найти себе места от негодования и злости! Ваш прекрасный талант, который пышным цветом…
— Таможенники? — осторожно спросил я.
— Нет…
— Редактор запретил?
— Да нет же! Просто, когда я ехал к издателю с готовой рукописью, то, садясь в трамвай, положил ее около себя. А когда открыли дверь, подул ветер, листки разлетелись, их собрал, а пропажи нескольких-то и не заметил. И как раз — тех самых страниц, в которых я отдавал дань вашему волшебному таланту, вашему искусству владеть диалогом…
— Однако и не везет же вам… Ну, пустяки, не огорчайтесь. Странно только, что вы в корректуре проглядели.
— Да, да… У меня тогда зубы болели, просто сам не знаю, что и как корректировал…
Сейчас грустная улыбка умиления скользит по моим губам… Милый, нелепый неудачник… В твоей судьбе было что-то роковое… Ты мужественно боролся против таможен, редакторов и трамваев и увы — всегда они тебя побеждали…
Как сейчас помню один случай из жизни этого большого человека с душой ребенка.
Звонит он ко мне 31 декабря прошлого года. До этого не виделись мы месяца три.
— Алло! Кто говорит?
— Чуковский, — прозвучал голос незабвенного усопшего. — Я в отчаянии… Мне исключительно не везет…
— Что такое?!
— Писал я для газеты «Речь» «Литературные итоги этого года» — большую статью написал, собирался подробно коснуться вашего прекрасного таланта, и что же! В черновике не успел, потому что писал наскоро, нервничал (к нам вчера воры забрались). Ну, думаю — корректуру исправлю — и что же! Приезжаю, а они уже в типографии стереотип отлили. Прямо хоть вешайся… Так что там в статье написано о вас совсем не то, что я хотел.