Против общего врага
Для юных, взрывных, как петарды, поэтов
Завтра – высоких идей вдохновенье,
Прогулки у озера в сумерках летних,
Сегодня – сраженье.
Дорогая мама, из всех людей, которых я знаю, ты единственная, кто сможет меня понять, и самые последние мои мысли о тебе. Не вини никого в моей смерти, я сам выбрал свою судьбу.
Не знаю, о чем писать. Голова ясная, но не могу найти нужных слов. Я занял свое место в Армии освобождения и умираю, когда уже начал сиять свет победы <…> Очень скоро вместе с двадцатью тремя другими товарищами меня расстреляют.
После войны ты должна обратиться за пенсией. Тебе позволят взять мои вещи из тюрьмы, я оставил себе только отцовскую нижнюю рубашку, потому что не хочу дрожать от холода <…>
Еще раз до свиданья. Крепись!
I
Опросы общественного мнения родились в Америке в 1930‐е годы, поскольку распространение методики выборочных исследований рынка на политику, по существу, началось с опросов Джорджа Гэллапа в 1936 году. Среди первых результатов этой новой методики есть один, который удивил бы всех американских президентов, предшественников Франклина Д. Рузвельта, и должен удивить читателей, выросших после Второй мировой войны. Из опроса американцев в январе 1939 года на тему, кого в случае войны между Советским Союзом и Германией они хотят видеть победителем, 83 % пожелали победы СССР, а 17 % – Германии (Miller, 1989, р. 283–284). В век конфронтации между антикапиталистическим коммунизмом, олицетворением которого являлся СССР, и антикоммунистическим капитализмом, флагманом и главным примером которого были США, мало что кажется столь невероятным, как проявление симпатии к колыбели мировой революции или выбор в ее пользу по сравнению с антикоммунистическим государством, чья экономика носила все признаки капитализма. Это тем более странно, что сталинская тирания в СССР в то время находилась, по всеобщему мнению, в своей самой жестокой стадии.
Такая историческая ситуация была исключительной и сравнительно кратковременной. Она длилась самое большее с 1933 года (когда США официально признали СССР) по 1947 год (тогда, в начале “холодной войны”, два идеологических лагеря встретились лицом к лицу как враги), а на самом деле скорее с 1935 по 1945 год. Другими словами, ее определяющим фактором стали расцвет и падение гитлеровской Германии (1933–1945) (см. главу 4), против которой объединились США и СССР, поскольку считали ее еще более опасной, чем друг друга.
Причины подобного альянса выходят за рамки традиционных международных отношений. Именно благодаря им стал возможен столь важный союз совершенно несовместимых в иных случаях государств и движений, который в итоге победил во Второй мировой войне. В конечном счете союз против Германии смог сложиться потому, что последняя была не просто государством, неудовлетворенным своим положением в мире, но государством, чья политика и честолюбивые замыслы определялись ее идеологией, т. е. тем, что она являлась фашистской державой. До тех пор пока этого старались не замечать или не придавали этому должного значения, привычные расчеты в духе Realpolitik оправдывались. Можно было выступать против Германии или дружить с ней, стараться нейтрализовать ее или, если возникнет необходимость, воевать с ней, в зависимости от интересов собственной государственной политики и общей ситуации. Фактически в те или иные периоды с 1933 по 1941 год все главные участники международной игры вели себя по отношению к Германии именно таким образом. Лондон и Париж проводили политику умиротворения Берлина (т. е. обещали уступки за чужой счет), Москва сменила противостояние на дружественный нейтралитет в ответ на территориальные приобретения, и даже Италия и Япония, чьи интересы объединяли их с Германией, обнаружили в 1939 году, что эти же интересы заставляют их оставаться в стороне на первых этапах Второй мировой войны. Однако гитлеровская логика ведения войны в конечном итоге втянула в нее всех, включая США.
По мере того как проходили 1930‐е годы, становилось все более очевидно, что на карту поставлено нечто большее, чем относительный баланс сил между нациями-государствами, образовывавшими международную (т. е. главным образом европейскую) систему. Политику Запада от СССР и Европы до Американского континента легче всего понять, представив ее себе не как соревнование государств, а как международную идеологическую гражданскую войну. Хотя, как мы увидим дальше, это вряд ли поможет понять политику Африки и Азии, на которую преобладающее влияние оказывал колониализм (см. главу 7). Как оказалось, решающий водораздел в этой гражданской войне проходил не между капитализмом как таковым и коммунистической социальной революцией, а между противоположными идеологическими семействами: с одной стороны, потомками Просвещения восемнадцатого века и великих революций, включая, безусловно, русскую революцию, с другой – их оппонентами. Иными словами, граница пролегала не между капитализмом и коммунизмом, а между понятиями, которые девятнадцатый век определил как “прогресс” и “реакция” (хотя эти термины были уже не совсем применимы).
Это была международная война, поскольку в большинстве западных стран она затрагивала по сути одни и те же вопросы. Это была гражданская война, потому что границы между про– и антифашистскими силами пролегают в каждом обществе. Не было другого такого времени, когда патриотизм, понимаемый как автоматическая лояльность своему правительству, ценился бы столь низко. Когда Вторая мировая война закончилась, правительства по крайней мере десяти старых европейских стран возглавляли люди, которые в начале этой войны (или гражданской, как в случае Испании) являлись повстанцами, политическими эмигрантами или считали свое правительство аморальным и незаконным. Мужчины и женщины, зачастую принадлежавшие к элите, предпочли преданность коммунизму, т. е. СССР, верности собственной стране. “Кембриджские шпионы” и, возможно, принесшие больше практических результатов японские члены шпионской сети Зорге были лишь двумя группами из многих[38]. С другой стороны, специальный термин “квислинг” (по фамилии норвежского нациста) был создан для описания политических сил внутри государств, на которые напал Гитлер, сделавших свой выбор и присоединившихся к врагу своей страны по убеждению, а не из практических соображений.
Это было верно даже по отношению к людям, движимым патриотизмом, а не глобальной идеологией, поскольку теперь даже патриотизм подразделялся на категории. Убежденные империалисты, антикоммунистически настроенные консерваторы, такие как Уинстон Черчилль, и выходцы из реакционной католической среды, такие как де Голль, выбрали путь борьбы с Германией не потому, что имели какое‐то особое предубеждение против фашизма, но потому, что у них была une certaine idée de la France[39] или “определенная идея Англии”. Но даже убеждения таких людей могли быть частью международной гражданской войны, поскольку их концепция патриотизма необязательно совпадала с концепцией их правительств. Приехав в Лондон и заявив там 18 июня 1940 года, что под его руководством “Свободная Франция” будет продолжать воевать с Германией, Шарль де Голль совершил акт протеста против законного правительства Франции, принявшего конституционное решение прекратить войну, которое поддерживало подавляющее большинство французского народа. Без сомнения, Черчилль в подобной ситуации действовал бы так же. Если бы Германия выиграла войну, его правительство поступило бы с ним как с изменником, как СССР после 1945 года поступил с русскими, воевавшими на стороне Германии против своей родины. Именно так словаки и хорваты, чьи страны получили первый глоток государственной свободы (частичной) в качестве сателлитов гитлеровской Германии, впоследствии стали делить лидеров своих воюющих государств на патриотических героев прошлого и на коллаборационистов, сотрудничавших с фашистским режимом на идеологической почве: представители каждого народа воевали и на той, и на другой стороне[40].
Фактором, объединившим все эти национальные конфликты в единую глобальную войну, которая была одновременно международной и гражданской, стал расцвет гитлеровской Германии или, вернее, захватнические войны союза Германии, Италии и Японии, стержнем которого была гитлеровская Германия, в период между 1931 и 1941 годами. Гитлеровская Германия особенно безжалостно и демонстративно стремилась к разрушению институтов и ценностей западной цивилизации “эпохи революции” и была способна осуществить свой варварский замысел. Шаг за шагом потенциальные жертвы Японии, Германии и Италии наблюдали за захватническими, приближающими войну действиями государств, впоследствии названных “Осью”. Уже с 1931 года война казалась неизбежной. Появилось выражение: “«Фашизм» означает «война»”. В 1931 году Япония оккупировала Маньчжурию и сформировала там марионеточное правительство. В 1932 году Япония вторглась в Китай к северу от Великой стены и высадила свои войска в Шанхае. В 1933 году Гитлер пришел к власти в Германии с фашистской программой, которую он и не пытался скрывать. В 1934 году в Австрии в результате кратковременной гражданской войны была ликвидирована демократия и установлен полуфашистский режим, известный главным образом своим противодействием слиянию с Германией и (при поддержке Италии) подавлением нацистского переворота, в результате которого был убит премьер-министр Австрии. В 1935 году Германия расторгла мирные договоры и опять стала главной военно-морской державой, снова завладев (путем плебисцита) Саарской областью у своих западных границ и с оскорбительным пренебрежением выйдя из Лиги Наций. В том же году Муссолини, точно так же пренебрегая общественным мнением, вторгся в Эфиопию, которую Италия затем завоевала и превратила в свою колонию в 1936–1937 годах, после чего тоже порвала отношения с Лигой Наций. В 1936 году Германия вернула себе Рейнскую область. В это же время в результате военного переворота, который открыто поддержали Германия и Италия, начался главный конфликт – Гражданская война в Испании, о которой подробнее будет сказано ниже. Две фашистские державы вступили в формальный блок “ось Берлин – Рим”. Одновременно Германия и Япония заключили Антикоминтерновский пакт. Неудивительно, что в 1937 году Япония вторглась в Китай, вступив на путь открытых военных действий, которые не прекращались до 1945 года. В 1938 году Германия также ясно поняла, что наступило время завоеваний. В марте оккупации и аннексии подверглась Австрия, не оказавшая никакого военного сопротивления, а в октябре после многочисленных угроз в результате Мюнхенского соглашения была расчленена Чехословакия, обширные территории которой Гитлер опять получил без всякого вооруженного сопротивления. Оставшаяся часть была оккупирована в марте 1939 года, что вдохновило Италию, уже несколько месяцев никак не проявлявшую своих имперских амбиций, на оккупацию Албании. Почти сразу же Европу парализовал польский кризис, также возникший из‐за немецких территориальных притязаний. Он положил начало европейской войне 1939–1941 годов, переросшей во Вторую мировую войну.
Впрочем, нити национальной политики сплелись в единую международную сеть благодаря еще одному обстоятельству: либерально-демократические государства (те, что вышли победителями в Первой мировой войне) неуклонно и очевидно слабели; они не могли или не хотели, в одиночку или в союзе друг с другом, противостоять наступлению своих врагов. Как мы уже видели, именно этот кризис либерализма укрепил и аргументы, и военную мощь фашизма и авторитарных правительств (см. главу 4). Мюнхенское соглашение 1938 года ясно продемонстрировало сочетание, с одной стороны, уверенной агрессивности, а с другой – страха и уступок. Вот почему для целых поколений само слово “Мюнхен” стало в речах западных политиков синонимом малодушного отступления. Позор Мюнхена, который почувствовали почти немедленно даже те, кто подписал это соглашение, заключался не просто в том, что Гитлеру подарили победу почти даром, но в физически ощутимом страхе войны, который предшествовал этому, и в еще более остром чувстве облегчения от того, что ее удалось избежать, какова бы ни была цена. Даладье, подписавший смертный приговор союзнику Франции, опасался, что по возвращении в Париж будет освистан, однако был встречен исступленными аплодисментами. “Bande de cons”[41], говорят, презрительно пробормотал французский премьер. Популярность СССР и нежелание критиковать то, что там происходило, являлись главным образом следствием его твердого противостояния нацистской Германии, столь отличного от нерешительности Запада. Тем сильнее был шок, вызванный подписанием пакта о ненападении между СССР и Германией в августе 1939 года.
II
Для мобилизации всех потенциальных противников фашизма, т. е. противников немецкого лагеря, потребовалось трижды призвать к союзу все политические силы, имевшие общие мотивы для борьбы с наступлением “держав Оси”, а также к объединению правительств, готовых осуществлять такую политику. На то, чтобы осуществить эту мобилизацию, ушло более восьми лет (точнее – десять лет, если датировать начало стремительного движения к мировой войне 1931 годом), поскольку ответ на все призывы был всегда нерешительным и неопределенным.
Некоторым образом призыв к объединению на антифашистской основе имел все основания получить самый немедленный отклик, поскольку фашизм официально относился к либералам различного толка, будь они социалистами или коммунистами, а также к различным демократическим и советским режимам, как к врагам, которых нужно истреблять. Как говорится в старой английской поговорке, следовало держаться вместе, чтобы не быть повешенными поодиночке. Коммунисты, которые до этого являлись самой деструктивной силой на левом фланге Просвещения, сосредотачивая свои удары не против явного врага, а против ближайшего потенциального соперника (что, увы, свойственно политическим радикалам), после прихода Гитлера к власти раньше всех социал-демократов (см. главу 2) в течение восемнадцати месяцев поменяли свой курс и превратились в самых последовательных и самых рьяных поборников антифашистского союза. Это устранило главное препятствие к объединению левых, хотя и не уничтожило полностью взаимных подозрений.
По существу, стратегия, предложенная (совместно со Сталиным) Коммунистическим интернационалом (избравшим своим новым генеральным секретарем Георгия Димитрова, болгарина, чье смелое выступление на судебном процессе о поджоге Рейхстага в 1933 году повсеместно воодушевило антифашистов)[42], строилась по принципу концентрических кругов. Объединенные силы рабочих (Единый фронт) стали основой более широкого союза избирателей и политиков с демократами и либералами (Народный фронт). Кроме того, поскольку наступление Германии продолжалось, коммунисты намечали еще более широкую коалицию – Национальный фронт для объединения всех, кто вне зависимости от собственной идеологии и политических взглядов считал своим главным врагом фашизм (или “державы Оси”). Это расширение антифашистского союза вправо от политического центра (французские коммунисты протянули руку католикам, а британские коммунисты проявили готовность заключить в свои объятия известного своей ненавистью к красным Уинстона Черчилля) встречало противодействие крайних левых до тех пор, пока логика войны в конце концов не вынудила их к этому альянсу. Союз центристов с левыми имел политический смысл: во Франции (ставшей инициатором этого плана) и в Испании были созданы “народные фронты”, которым удалось отразить атаки местных правых и одержать убедительные победы на выборах в Испании в феврале 1936 года и во Франции в мае 1936‐го.
Эти победы выявили цену прошлой разобщенности – объединенные списки представителей левых и центра получили значительное парламентское большинство. Однако разительный сдвиг общественного мнения среди левых, особенно во Франции, в сторону коммунистической партии отнюдь не свидетельствовал о расширении политической поддержки антифашизма. Например, победа французского Народного фронта, сформировавшего французское правительство, которое впервые в истории страны возглавил социалист, интеллектуал Леон Блюм (1872–1950), была достигнута благодаря увеличению только на 1 % количества голосов, поданных за радикалов, социалистов и коммунистов на выборах 1932 года. Испанский Народный фронт одержал победу на выборах с чуть большим перевесом (при этом почти половина избирателей проголосовала против нового правительства, а правые даже отчасти укрепили свои позиции). И все же эти победы вселили надежду, даже эйфорию в местные рабочие и социалистические движения. Иначе обстояли дела в британской лейбористской партии, расшатанной депрессией и политическим кризисом 1931 года, количество мест которой в парламенте уменьшилось до пятидесяти. Она не вернула себе прежнего количества избирателей и через четыре года, получив лишь немногим более половины от числа мест докризисного 1929 года. Между 1931 и 1935 годами количество голосов, отданных за консерваторов, уменьшилось с 61 до 54 %. Так называемое “национальное” правительство Великобритании, возглавляемое с 1937 года Чемберленом, имя которого стало синонимом политики умиротворения Гитлера, опиралось на поддержку значительного большинства. Скорее всего, если бы в 1939 году не началась война и если бы выборы, как намечалось, были проведены в 1940 году, консерваторы вновь легко смогли бы их выиграть. За исключением большинства Скандинавских стран, где социал-демократы имели сильный перевес, фактически нигде в Западной Европе в 1930‐х годах не было заметно признаков сколько‐нибудь значительного сдвига избирателей влево. Напротив, наблюдался существенный сдвиг вправо в тех частях Восточной и Юго-Восточной Европы, где выборы все еще проводились. Здесь мы видим резкий контраст между Старым и Новым Светом. Нигде в Европе не было ничего похожего на тот резкий перенос центра тяжести от республиканцев к демократам, который произошел в США в 1932 году (количество голосов, поданных за демократов на президентских выборах в США, за четыре года выросло с 15–16 миллионов почти до 28 миллионов), однако следует сказать, что наибольшее число голосов на выборах Франклин Д. Рузвельт получил в 1932 году, к удивлению экспертов (но не избирателей) потерпев явную неудачу в 1936 году.
Итак, антифашисты смогли объединить традиционных противников правых, хотя и не увеличили их ряды; им удавалось мобилизовать меньшинство лучше, чем большинство. Среди этого меньшинства интеллектуалы и люди искусства особенно прислушивались к их призывам (за исключением международного движения в литературе, вдохновленного националистическими и антидемократическими идеями, – см. главу 6), поскольку бесцеремонная и агрессивная враждебность национал-социалистов к традиционным ценностям цивилизации немедленно проявилась в близких им областях. Расизм нацистов привел к массовому бегству ученых-евреев и тех, кто придерживался левых взглядов, и они рассеялись по всему миру. В результате нетерпимости нацистов по отношению к интеллектуальной свободе немецкие университеты почти сразу же лишились примерно трети преподавателей. Атаки на модернистскую культуру, публичное сожжение еврейских и других нежелательных книг начались практически сразу же после того, как Гитлер вошел в правительство. Тем не менее, в то время как даже простые граждане осуждали наиболее жестокие зверства этой системы – концентрационные лагеря и превращение немецких евреев (включая всех, у кого евреями были только дед или бабка) в изолированный бесправный низший класс, – поразительно большое число людей видело во всем этом в худшем случае лишь заблуждение. В конце концов, думали они, концлагеря в первую очередь являются средством сдерживания потенциальной коммунистической оппозиции и тюрьмой для подрывных элементов, т. е. тем, к чему многие консерваторы испытывали некоторую симпатию, тем более что в начале войны в них всех, вместе взятых, содержалось не более 8000 человек (их распространение и превращение в univers concentrationnaire страха, пыток и смерти для сотен тысяч, даже миллионов людей произошло позже). Кроме того, до войны политика нацистов, какой бы варварской она ни была по отношению к евреям, все же, казалось, видела окончательное решение “еврейского вопроса” в массовом изгнании, а не в массовом истреблении евреев. Обычному, далекому от политики наблюдателю Германия казалась поистине стабильной, экономически процветающей страной с всенародно избранным правительством, пусть и с рядом малопривлекательных черт. Но те, кто читал книги, включая “Майн кампф” фюрера, скорее были способны разглядеть в кровожадной риторике расистских агитаторов, в насилии и убийствах в Дахау и Бухенвальде угрозу всему миру, основанную на обдуманном уничтожении завоеваний цивилизации. Западные интеллектуалы (хотя в то время это была лишь небольшая часть студентов, преимущественно детей крупной буржуазии и будущих ее представителей) стали, следовательно, первым социальным слоем, в 1930‐е годы единодушно выступившим против фашизма. Это была довольно небольшая прослойка, хотя и крайне влиятельная, не в последнюю очередь благодаря тому, что в нее входили журналисты, которые в нефашистских западных странах играли решающую роль в изменении взглядов на природу национал-социализма даже самых консервативных читателей и политиков.
На бумаге политика противодействия разрастанию фашистского лагеря выглядела логично и просто. Всем странам следовало объединиться против агрессоров (Лига Наций разработала такой план), не делать им никаких уступок и путем угроз, а если понадобится – реальных действий, остановить их или разгромить. Нарком иностранных дел СССР Максим Литвинов (1876–1951) стал выразителем этой идеи “коллективной безопасности”. Но проще сказать, чем сделать. Главным препятствием служило то, что даже государства, объединенные страхом перед агрессорами, имели и другие интересы, которые разделяли их или которые можно было использовать для их раскола.
В какой степени учитывалось самое явное расхождение во взглядах – расхождение между Советским Союзом, преданным идее повсеместного свержения буржуазных режимов и империй, и другими государствами, видевшими в СССР основного зачинщика подрывной деятельности, не совсем ясно. В то время как правительства (все главные государства после 1933 года признали СССР) были готовы с ним смириться, когда это отвечало их целям, некоторые их члены и представительства продолжали считать большевизм, как у себя в стране, так и за рубежом, главным врагом в духе послевоенной “холодной войны”. Британская разведка, по общему признанию, не имела себе равных по концентрации сил против “красной угрозы” и до середины 1930‐х годов считала коммунистов врагом номер один (Andrew, 1985, р. 530). Тем не менее даже многие убежденные консерваторы, особенно британские, понимали, что лучшим выходом из создавшегося положения стала бы война между Германией и СССР, которая ослабила бы и, возможно, уничтожила обоих врагов. Полнейшее нежелание западных правительств вступать в результативные переговоры с СССР даже в 1938–1939 годах, когда все уже понимали крайнюю необходимость антигитлеровской коалиции, слишком очевидно. Именно страх остаться в одиночестве против Гитлера в конечном итоге побудил Сталина, являвшегося с 1934 года убежденным сторонником союза с Западом против Германии, вступить в пакт Сталина – Риббентропа в августе 1939 года, при помощи которого он надеялся уберечь СССР от участия в войне, в то время как Германия и западные державы будут ослаблять друг друга к выгоде Союза, в соответствии с секретными статьями этого пакта получавшего большую часть западных территорий, потерянных Россией после революции. Этот расчет оказался неверным. Так же как и неудачные попытки создать единый фронт против Гитлера, он продемонстрировал разногласия между государствами, благодаря которым стал возможен беспрецедентный, фактически не встречавший никакого противодействия подъем нацистской Германии между 1933 и 1939 годами.
Кроме того, международная политика правительств в большой мере зависела от истории, географии и экономики стран. Европейский континент сам по себе не представлял большого, а возможно, и вообще никакого интереса ни для Японии, ни для США, чьи политические амбиции простирались на акваторию Тихого океана и Американский континент, ни для Великобритании, которая все еще претендовала на звание мировой империи и осуществление мировой морской стратегии, хотя и была слишком слаба для воплощения своих планов в жизнь. Страны Восточной Европы были стиснуты между Германией и Россией, что, безусловно, влияло на их политику, особенно когда стало ясно, что западные державы не в состоянии защитить их. Некоторые из них после 1917 года завладели бывшими российскими территориями и, даже будучи враждебно настроенными по отношению к Германии, тем не менее сопротивлялись любому антигерманскому союзу, который мог вернуть России отнятые у нее территории. Но, как продемонстрировала Вторая мировая война, единственным действенным антифашистским союзом мог быть только союз с участием СССР. Что касается экономики, то такие страны, как Великобритания, помнившие, что Первая мировая война оказалась выше их финансовых возможностей, пребывали в ужасе от перспективы перевооружения. Одним словом, существовала пропасть между признанием “держав Оси” главной опасностью и тем, чтобы сделать что‐либо для предотвращения этой опасности.
Либеральная демократия (которой по определению не могло существовать в фашистских и авторитарных государствах) только расширяла эту пропасть. Она замедляла политические решения и препятствовала их принятию, особенно в США, и явно тормозила, а порой делала вовсе невозможным проведение в жизнь непопулярной политики. Без сомнения, некоторые правительства использовали это, чтобы оправдать свое собственное бездействие, но пример США показывает, что даже такой сильный и популярный президент, как Ф. Д. Рузвельт, был не в состоянии осуществлять антифашистскую внешнюю политику наперекор мнению своего электората. Если бы не Пёрл-Харбор и не объявление Гитлером войны США, Штаты, скорее всего, не вступили бы во Вторую мировую войну. Неизвестно, каков был бы тогда ее исход.
Однако решимость ключевых европейских демократий – Франции и Великобритании – ослабляли не столько политические механизмы демократии, сколько воспоминания о Первой мировой войне. Это была рана, боль от которой чувствовалась и гражданами, и правительствами, поскольку последствия этой войны были беспрецедентны и глобальны. И для Франции, и для Великобритании в человеческом (не материальном) отношении они оказались гораздо более глубокими, чем последствия Второй мировой войны (см. главу 1). Еще одну такую войну необходимо было предотвратить любой ценой. Она, безусловно, являлась самым крайним политическим средством.
Нежелание вступать в войну не нужно путать с отказом воевать, хотя потенциальный боевой дух французов, пострадавших больше, чем какая‐либо другая воевавшая страна, был, несомненно, подорван потерями 1914–1918 годов. Никто, даже немцы, не вступил во Вторую мировую войну с легким сердцем. С другой стороны, нерелигиозный пацифизм, хотя и очень популярный в Великобритании в 1930‐е годы, никогда не был массовым движением и постепенно угас к 1940 году. Несмотря на большую терпимость к отказникам-пацифистам во Второй мировой войне, число тех, кто отстаивал свое право отказаться воевать, было невелико (Calvocoressi, 1987, р. 63).
На некоммунистическом левом фланге, где после 1918 года еще более страстно возненавидели войну и милитаризм, чем до начала Первой мировой войны, лозунг “мир любой ценой” тем не менее выражал позицию меньшинства, даже во Франции, где антивоенные настроения были наиболее сильны. В Великобритании Джордж Лэнсбери, пацифист, который благодаря краху лейбористов после выборов 1931 года оказался во главе этой партии, был умело и жестоко отстранен от власти в 1935 году. В отличие от французского правительства Народного фронта, возглавляемого социалистами в 1936–1938 годах, британских лейбористов можно было критиковать не за недостаток твердости по отношению к фашистским агрессорам, но за отказ проводить необходимые военные мероприятия для осуществления эффективного противодействия, такие как перевооружение и призыв в армию. За это же по тем же причинам можно было критиковать и совершенно не склонных к пацифизму коммунистов.
Левые, безусловно, находились в затруднительном положении. С одной стороны, сила антифашизма была в том, что под его флагом объединялись все те, кто боялся войны, как прошедшей, так и будущей с ее неведомыми ужасами. То, что фашизм неизбежно означал войну, было убедительной причиной для того, чтобы сражаться с ним. Но противостояние фашизму без использования оружия не имело шансов на победу. К тому же надежда на то, чтобы победить фашистские Германию и Италию только с помощью коллективного мирного противостояния, опиралась на иллюзии в отношении Гитлера и предполагаемых сил оппозиции внутри Германии. Во всяком случае, все мы, жившие в те времена, знали, что война неотвратима, даже если рисовали неубедительные сценарии того, как ее избежать. Мы (историк имеет право обратиться к собственной памяти) предполагали, что будем участвовать во Второй мировой войне и, возможно, умрем. И когда она разразилась, у нас, как и у антифашистов, не было другого выхода, кроме как воевать.
Однако политическая дилемма левых никак не объясняет несостоятельности действий правительств хотя бы потому, что успешная подготовка к войне не зависела ни от решений, принимаемых (или не принимаемых) на партийных съездах, ни даже от имевшего место в то время страха перед выборами. Первая мировая война оставила неизгладимые шрамы в памяти правительств, в частности французского и британского. Франция вышла из нее обескровленной и ослабленной и все еще имела меньший международный вес, чем побежденная Германия. Без союзников она никак не могла противостоять возрожденной Германии, однако единственные европейские страны, интересы которых совпадали с ее интересами, Польша и государства – преемники империи Габсбургов, были слишком слабы для противостояния Германии. Французы сделали ставку на линии фортификационных укреплений (“линию Мажино”, названную в честь вскоре позабытого министра), которые, как они надеялись, должны были сдерживать атаки немцев, как прежде под Верденом (см. главу 1). Помимо этого, они могли надеяться только на союз с Великобританией и, после 1933 года, с СССР.
Британские правительства в равной мере сознавали свою слабость. В финансовом отношении они не могли себе позволить еще одну войну. Со стратегической точки зрения у них больше не было военно-морского флота, способного одновременно действовать в трех основных океанах и в Средиземном море. В то же время их главной заботой были не события, происходившие в Европе, а то, как с помощью явно недостаточных сил объединить мировую британскую империю, географически ставшую больше, чем когда‐либо раньше, но при этом находившуюся на грани распада.
Таким образом, оба эти государства сознавали, что слишком слабы для того, чтобы поддерживать статус-кво, достигнутый в 1919 году в значительной мере в их интересах. Они понимали, что этот статус-кво нестабилен и сохранить его невозможно. Они также осознавали, что ни одно из них, ничего не приобретя в следующей войне, многое может потерять. Вывод был ясен – нужно вести переговоры с вновь обретшей мощь Германией с целью создания более прочной европейской структуры, что, несомненно, означало необходимость идти на уступки. К несчастью, во главе Германии стоял Адольф Гитлер.
О политике “умиротворения” начиная с 1939 года написано так много плохого, что стоит вспомнить, насколько разумной она казалась столь большому количеству западных политиков, не исповедовавших антигерманские или антифашистские взгляды, особенно в Великобритании, которую мало волновали изменения на карте Европы, тем более в “отдаленных странах, о которых мы очень мало знаем” (как говорил Чемберлен о Чехословакии в 1938 году). (Французов по понятным причинам гораздо сильнее беспокоили любые инициативы в пользу Германии, которые рано или поздно обратились бы против них самих, но Франция была слишком слаба.) Можно было определенно предсказать, что Вторая мировая война разрушит британскую экономику и будет способствовать распаду на части огромной Британской империи, что в результате и произошло. Хотя такую цену социалисты, коммунисты, освободительные движения в колониях и президент Ф. Д. Рузвельт охотно готовы были заплатить за поражение фашизма, не стоит забывать, что с точки зрения благоразумных британских империалистов она была чрезмерна.
И все же компромисс и переговоры с гитлеровской Германией были невозможны потому, что политические цели национал-социализма не имели границ в своем безрассудстве. Экспансия и агрессия являлись составляющей частью этой системы, так что даже в случае признания господства Германии, т. е. при отсутствии сопротивления наступлению нацизма, война все равно рано или поздно была бы неминуема, и скорее рано, чем поздно. Отсюда – главенствующая роль идеологии в политике 1930‐х годов: определяя цели нацистской Германии, она исключала Realpolitik для другой стороны. Те, кто сознавал, что компромисс с Гитлером невозможен, т. е. реалистически оценивал ситуацию, полностью отрицали прагматические соображения. Они считали фашизм неприемлемым в принципе или (как в случае Уинстона Черчилля) руководствовались равно априорной мыслью о ценностях, которые защищала их страна и жертвовать которыми они не имели права. Парадокс Уинстона Черчилля заключался в том, что политические взгляды этого великого романтика были последовательно неверны почти по всем вопросам, начиная с 1914 года (включая оценку военной стратегии, которой он гордился), кроме его отношения к Германии.
Политические реалисты – сторонники политики “умиротворения” – были, напротив, очень далеки от реальности в своей оценке ситуации, даже когда невозможность урегулирования путем переговоров с Гитлером в 1938–1939 годах стала очевидна каждому здравомыслящему наблюдателю. В этом была причина черной трагикомедии марта – сентября 1939 года, закончившейся войной, которой в то время и в том месте не хотел никто (даже Германия) и в ходе которой ни Великобритания, ни Франция не имели никакого представления о том, что они должны делать как воюющие стороны, пока не были сметены блицкригом 1940 года. Несмотря на реальность, которую они сами осознавали, сторонники политики “умиротворения” в Великобритании и Франции все еще не могли заставить себя вести серьезные переговоры о союзе с СССР, без которого война не могла быть ни отсрочена, ни выиграна и без которого гарантии того, что Германия не предпримет нападения, щедро и необдуманно распространяемые в Западной Европе Чемберленом без всяких переговоров и (как бы невероятно это ни казалось) даже без уведомления СССР, были не более чем сотрясением воздуха. Лондон и Париж не хотели воевать; самое большее, на что они надеялись, – это испугать Германию демонстрацией силы. Такой сценарий не устраивал ни Гитлера, ни Сталина, представители которого безуспешно выдвигали предложения о совместных стратегических операциях на Балтике. Даже когда немецкие армии вторглись в Польшу, правительство Чемберлена все еще было готово вести переговоры с нацистской Германией, как и предполагал Гитлер (Watt, 1989, p. 215).
Однако Гитлер просчитался, и западные государства объявили войну, но не потому, что так хотели их правительства, а потому, что Гитлер своей политикой после Мюнхена выбил почву из‐под ног миротворцев. Это он своими действиями мобилизовал до тех пор инертные массы против фашизма. Фактически немецкая оккупация Чехословакии в марте 1939 года развернула общественное мнение Великобритании в сторону сопротивления и заставила правительство сделать то же самое вопреки его желанию. Это, в свою очередь, побудило к сопротивлению французское правительство, которое не могло не поддержать своего единственного надежного союзника. Впервые борьба против гитлеровской Германии объединила, а не разобщила британцев, правда сначала без особой цели. После того как Гитлер быстро и безжалостно расправился с Польшей и поделил то, что осталось, с сохранявшим обещанный нейтралитет Сталиным, “странная война” принесла странный мир в Западную Европу.
Никакая Realpolitik не может объяснить проведение политики умиротворения после Мюнхена. Если война казалась почти неизбежной (а кто в 1939 году в этом сомневался?), единственное, что нужно было делать, – это готовиться к ней как можно лучше, но именно это и не было сделано. Великобритания даже во времена Чемберлена была, безусловно, не готова принять господство Гитлера в Европе, несмотря на то что и после крушения Франции в стране все еще существовала партия сторонников мира путем переговоров – т. е. ценой признания своего поражения. Даже во Франции, где пораженчество было гораздо более распространенным явлением среди политиков и военных, правительство не собиралось испускать дух, пока французская армия не была разбита в июне 1940 года. Европейские правительства ограничивались полумерами, поскольку не могли ни следовать логике политики силы, ни осудить противников этой политики, для которых невмешательство было важнее борьбы с фашизмом (будь то фашизм или гитлеровская Германия), ни принять логику тех антикоммунистов, для которых “поражение Гитлера означало крушение авторитарных систем, составляющих оплот борьбы против коммунистической революции” (Thierry Maulnier, 1938, цит. по: Оrу, 1976, р. 24). Трудно сказать, чем руководствовались в своих действиях эти политики, поскольку ими двигал не столько здравый смысл, сколько предрассудки, страхи и надежды, тайно влиявшие на их решения. Здесь была и память о Первой мировой войне, и неуверенность руководителей, представлявших, какими могут стать их либерально-демократические политические системы и экономики после окончательного поражения. Но подобные настроения были более типичны для континента, чем для Великобритании. Здесь царила полная неуверенность в том, смогут ли в обстоятельствах полной непредсказуемости результаты политики противодействия оправдать ту чрезмерную цену, которую придется заплатить. Ведь, в конце концов, для большинства британских и французских политиков лучшим результатом все‐таки было сохранение во многом не удовлетворявшего их шаткого статус-кво. И за всем этим стоял вопрос: если теперешняя ситуация все равно обречена, то не лучше ли фашизм, чем его альтернатива – социальная революция и большевизм? Если бы единственной имеющейся моделью фашизма была итальянская, то из числа консервативных и умеренных политиков колебались бы немногие. Даже Уинстон Черчилль был настроен проитальянски. Проблема была в том, что они столкнулись не с Муссолини, а с Гитлером. Также немаловажно, что очень многие правительства и дипломаты в 1930‐х годах надеялись стабилизировать положение в Европе, придя к соглашению с Италией или, по крайней мере, посеяв рознь между Муссолини и его последователем. Этого не получилось, хотя Муссолини достаточно реалистично смотрел на вещи и оставил за собой определенную свободу действий. Но в июне 1940 года он сделал заключение, ошибочное, хотя и имевшее под собой основания, что Германия одержала победу, и тоже вступил в войну.
III
Проблемы, возникшие в 1930‐е годы как внутри государств, так и между ними, являлись, таким образом, транснациональными. Нигде это не было столь очевидно, как в Гражданской войне в Испании 1936–1939 годов, ставшей наиболее ярким проявлением этого глобального противостояния.
Сквозь призму прошедших лет может показаться странным, что этот конфликт сразу же мобилизовал и левых, и правых как в Европе, так и в Америке, особенно пробудив симпатии западной интеллигенции. Испания была периферийной частью Европы, и ее история оказывалась в постоянной противофазе с историей остальных европейских стран, отделенных от нее стеной Пиренеев. Испания не вступала ни в одну из европейских войн со времен Наполеона и должна была остаться в стороне и от Второй мировой войны. С самого начала девятнадцатого века внутренние дела этой страны мало заботили европейские правительства, хотя США спровоцировали короткую войну против Испании в 1898 году, чтобы отнять у нее последние остатки мировой империи шестнадцатого века – Кубу, Пуэрто-Рико и Филиппины[43]. На самом деле, вопреки убежденности поколения, к которому принадлежит автор этой книги, Гражданская война в Испании не являлась первой фазой Второй мировой войны, и победа генерала Франко, которого, как мы видели, нельзя даже назвать фашистом, не имела важных мировых последствий. Она просто продлила изоляцию Испании (и Португалии) от остального мира еще на тридцать лет.
Однако внутренняя политика этой выпадающей из общей системы изолированной страны неслучайно стала символом мировой борьбы 1930‐х годов. Она высветила фундаментальные политические проблемы того времени: с одной стороны, демократия и социальная революция, притом что Испания была единственной страной в Европе, готовой к социальному взрыву, с другой – абсолютно несгибаемый лагерь ортодоксальной контрреволюции и реакции, вдохновляемой католической церковью, отвергавшей все произошедшее в мире начиная с Мартина Лютера. Как ни странно, ни просоветская компартия, ни профашистские партии не имели здесь серьезного влияния до гражданской войны, поскольку Испания шла своим собственным путем противостояния ультралевых анархистов и ультраправых карлистов[44].
Благонамеренные либералы, антиклерикалы и масоны, вышедшие из латинской традиции девятнадцатого века и отобравшие власть у Бурбонов в результате мирной революции 1931 года, не имели поддержки испанской бедноты ни в городах, ни в сельской местности и не могли разрядить обстановку при помощи действенных социальных (т. е. в первую очередь аграрных) реформ. В 1933 году они были отстранены от руководства консервативным правительством, чья политика подавления волнений и локальных бунтов, как, например, восстания астурийских шахтеров в 1934 году, лишь способствовала нагнетанию революционной напряженности. На этом этапе левые в Испании объединились с Народным фронтом, действовавшим в соседней Франции. Идея, что все партии должны создать единый блок избирателей против правых сил, была нужна левым, которые, правда, не особенно четко представляли себе, как действовать дальше. Даже анархисты в этой своей последней в мире массовой цитадели были склонны просить своих сторонников пользоваться порочной буржуазной процедурой выборов, которые они до того времени отвергали как недостойные настоящих революционеров (никто из анархистов, действительно, не запятнал себя выдвижением на этих выборах). В феврале 1936 года Народный фронт получил небольшой, но, несомненно, решающий перевес голосов и, благодаря согласованности своих действий, значительное большинство мест в кортесах (испанский парламент). Эта победа породила не столько сильное левое правительство, сколько отдушину для накопившегося общественного недовольства, что стало все более очевидным в последующие месяцы.
На этой стадии, когда политика традиционных правых потерпела фиаско, Испания вернулась к тому, первооткрывателем чего она являлась и что стало характерной чертой иберийского мира: pronunciamento, или военному перевороту. В то время как левые в Испании искали поддержку за пределами своих границ у Народного фронта, правые устремили свои взоры в сторону фашистских держав. Это произошло не столько благодаря умеренному местному фашистскому движению, “Фаланге”, сколько благодаря церкви и монархистам, которые не видели особой разницы между безбожниками-либералами и коммунистами и не желали идти на компромисс ни с кем из них. Италия и Германия надеялись извлечь некоторую моральную и, возможно, политическую пользу из победы правых в Испании. Испанские генералы, начавшие серьезно замышлять переворот после выборов, нуждались в финансовой поддержке и практической помощи, о которой они договорились с Италией.
Однако времена победившей демократии и политической активности масс не являются идеальными для путчей, поскольку путчистам для успеха необходимо, чтобы население, не говоря уже о неприсоединившихся частях вооруженных сил, подчинялось их приказам. Поэтому военные путчисты, чьим командам не подчиняются, тихо признают свое поражение. Классическое рrопипciamento – это игра, в которую лучше всего играть тогда, когда среди масс наступает временное затишье или когда правительства теряют легитимность. В Испании этих условий не было. Путч генералов 17 июля 1936 года одержал победу в нескольких городах, однако в других местах встретил ожесточенное сопротивление народа и местных властей. Путчистам не удалось захватить два главных города Испании, включая столицу Испании Мадрид. По этой причине в некоторых частях страны путч даже способствовал ускорению социальной революции, которую имел целью остановить. По всей Испании началась затяжная война между законно избранным правительством Республики, которое теперь увеличилось за счет социалистов, коммунистов и даже некоторых анархистов, но с трудом сосуществовало с силами массового сопротивления (которые дали отпор путчистам), и мятежными генералами, представлявшимися борцами за национальное освобождение против коммунизма. Самый молодой и в политическом отношении наиболее мудрый из генералов Франсиско Франко (1892–1975) оказался во главе нового режима, в ходе войны превратившегося в авторитарное государство с единственной правой партией, представлявшей собой конгломерат с диапазоном от фашистов до старых монархистов и карлистских ультра, носившей нелепое название “Испанская традиционалистская фаланга”. Однако в гражданской войне обе стороны нуждались в поддержке, и обе обращались с призывами к своим потенциальным сторонникам за рубежом.
Реакция мирового антифашистского лагеря на путч генералов была быстрой и спонтанной, в отличие от реакции нефашистских правительств, гораздо более осторожной, даже если, подобно СССР и возглавляемому социалистами правительству Народного фронта, только что пришедшему к власти во Франции, они являлись решительными сторонниками Республики. (Италия и Германия немедленно послали мятежникам оружие и солдат.) Франция стремилась помочь Республике и оказывала ей некоторую помощь (что официально отрицалось) до тех пор, пока внутренние разногласия, а также британское правительство, глубоко враждебно относившееся к тому, что оно считало наступлением социальной революции и большевизма на Иберийском полуострове, не вынудили французов придерживаться официальной политики невмешательства. Средний класс и консерваторы на Западе в основном разделяли эту политику, хотя отнюдь не солидаризировались с генералами (за исключением католической церкви и профашистов). Россия, хотя и полностью поддерживала республиканцев, вступила в инициированное Великобританией Соглашение о невмешательстве, цели которого – недопущения помощи генералам-путчистам со стороны Италии и Германии – никто не стремился достичь и где в конечном итоге “уклончивость сменилась лицемерием” (Thomas, 1977, p. 395). Начиная с сентября 1936 года Россия охотно, хотя и неофициально, посылала людей и технику для поддержки Республики. Политика невмешательства, т. е. отказ Великобритании и Франции что‐либо предпринимать в ответ на массированную интервенцию в Испанию “держав Оси”, что означало сдачу врагу Республики, утвердила как фашистов, так и антифашистов в презрении к подобному курсу. Это также чрезвычайно подняло авторитет СССР – единственного государства, оказывавшего помощь законному правительству Испании, и повысило престиж коммунистов как внутри страны, так и за ее пределами, и не только оттого, что они организовали эту помощь в международном масштабе, но также потому, что именно их действия стали основой вооруженной борьбы республиканцев.
Но даже прежде, чем Советы мобилизовали свои ресурсы, все, от либералов до крайних левых, приняли борьбу в Испании близко к сердцу. Как писал лучший британский поэт того десятилетия, У. X. Оден,
На плоскогорье знойной Африки обломок,
Так грубо сросшийся с выдумщицей Европой,
На плоскогорье, реками рифленном,
Где наши мысли обретают плоть
И возбужденья грозные приливы
Отчетливы и глубоки.
И что более важно, именно здесь бесконечное, деморализующее отступление левых было остановлено республиканцами, сражавшимися против правых с оружием в руках. Еще до того, как Коминтерн начал создавать интернациональные бригады (первые из них прибыли на свои будущие базы в середине октября), до того, как первые организованные колонны добровольцев, состоявшие из членов итальянского либерально-социалистического движения Giustizia е Libertá (“Справедливость и свобода”), прибыли на фронт, некоторое количество иностранных добровольцев уже воевало в рядах республиканцев. В конечном итоге более сорока тысяч молодых иностранцев более чем пятидесяти национальностей[45] приехали сражаться и умереть в страну, которую до этого многие из них видели только в школьном атласе. Важно отметить, что на стороне Франко воевало не более тысячи иностранных добровольцев (Thomas, 1977, p. 980). Для сведения читателей, выросших в высоконравственной обстановке конца двадцатого века, следует добавить, что они не были ни наемниками, ни, за исключением небольшого числа, авантюристами. Они приехали сражаться за правое дело.
Сейчас с трудом можно вспомнить, что означала Испания для либералов и левых в 1930‐е годы, хотя для многих из нас, доживших до сегодняшних дней и ставших старше библейских старцев, она является единственным политическим прецедентом, даже через много десятилетий остающимся тем же примером искренних побуждений, что и в 1936 году. Теперь даже испанцам кажется, что все это принадлежит доисторическому прошлому. Но тогда для борцов с фашизмом Испания была главным полем сражения. Только там борьба шла непрерывно более двух с половиной лет, и каждый человек мог принять в ней участие – если не с оружием в руках, то собирая деньги, помогая беженцам и оказывая давление на свои малодушные и трусливые правительства. Постепенное, но необратимое наступление националистов, неотвратимость поражения и гибели Республики лишь подчеркивали, сколь острой была необходимость в союзе против мирового фашизма.
Дело в том, что Испанская республика, несмотря на все наши симпатии и помощь (которая не помогла), с самого начала вела оборонительные бои, сопротивляясь разгрому. По прошествии лет становится ясно, что это происходило из-за ее собственной слабости. По стандартам народных войн двадцатого века, выигранных или проигранных, республиканская война 1936–1939 годов при всем ее героизме ценится невысоко, отчасти потому, что она не смогла эффективно воспользоваться столь могущественным оружием против превосходящих сил противника, как партизанская война, – непонятное упущение страны, которая дала свое название этой форме нерегулярных военных действий. В отличие от националистов, имевших единое военное и политическое командование, Республика оставалась политически раздробленной и, несмотря на усилия коммунистов, не обладала единой военной волей и не имела стратегического командования, во всяком случае до тех пор, пока не стало уже слишком поздно. Самое большее, что она могла делать, – это время от времени отражать наиболее жестокие атаки противника, тем самым продлевая войну, которая вполне могла закончиться в ноябре 1936 года после взятия Мадрида.
В то время Гражданская война в Испании вряд ли могла дать надежду на скорое поражение фашизма. В международном масштабе она явилась миниатюрной версией европейской войны между фашистскими и коммунистическими государствами, причем последние явно были более осторожными и нерешительными, чем первые. Единственное, в чем были уверены западные демократии, – это их желание остаться в стороне. На внутригосударственном уровне это была война, в которой мобилизация правых сил оказалась гораздо более эффективной, чем мобилизация левых. Результатом стало полное поражение левых, несколько сотен тысяч убитых, несколько сотен тысяч беженцев, включая большую часть оставшейся в живых интеллектуальной и художественной элиты Испании, которая, за редчайшим исключением, сплотилась вокруг Республики. Коммунистический интернационал мобилизовал все свои внушительные возможности для защиты Испанской республики. Будущий маршал Тито, освободитель и лидер коммунистической Югославии, организовал поток новобранцев в интернациональные бригады в Париже. Пальмиро Тольятти, лидер итальянских коммунистов, фактически руководил неопытной испанской коммунистической партией и был среди тех, кто последним покинул страну в 1939 году. Эта партия также потерпела поражение и предвидела его, как и СССР, посылавший в Испанию самых опытных военных специалистов (например, будущих маршалов Конева, Малиновского, Воронова и Рокоссовского и будущего командующего советским военно-морским флотом, адмирала Кузнецова).
IV
И все же Гражданская война в Испании предвосхитила и сформировала модель тех сил, которым суждено было через несколько лет после победы Франко разрушить фашизм. Она предугадала политику Второй мировой войны, тот уникальный союз национальных фронтов, объединивший людей самых разных взглядов – от патриотов-консерваторов до революционеров – для победы над врагом и в то же время для обновления общества, поскольку для тех, кто одержал победу, Вторая мировая война стала не только сражением на поле брани, но и битвой за лучшее общество (особенно в Великобритании и США). Никто не мечтал о послевоенном возвращении к 1939 году или даже к 1928 или 1918 году, как мечтали политики после Первой мировой войны о возвращении к миру 1913 года. Британское правительство под руководством Уинстона Черчилля посвятило себя заботе о создании “государства всеобщего благоденствия” и об отсутствии безработицы в самые страшные годы войны. Неслучайно доклад Бевериджа, в котором содержались все эти рекомендации, появился в самый черный для Великобритании год войны – 1942‐й. В послевоенных планах США вопрос о том, как не допустить появления второго Гитлера, занимал лишь второстепенное значение. Основные интеллектуальные усилия тех, кто занимался планированием, были направлены на то, чтобы извлечь урок из Великой депрессии и 1930‐х годов – и не дать им повториться. Что касается движений сопротивления в странах, побежденных и оккупированных “державами Оси”, то тут неразрывная связь освобождения с социальной революцией или, по крайней мере, значительными преобразованиями не требовала доказательств. Кроме того, повсюду в освобожденной от оккупации Европе, на востоке и западе, сформировались похожие властные структуры: правительства национального единства, опирающиеся на силы, противостоявшие фашизму, без учета идеологических различий. Первый и единственный раз в истории большинства европейских государств министры-коммунисты сидели рядом с консерваторами, либералами и социал-демократами, чему, конечно, не суждено было продлиться долго.
Даже сплоченный общей угрозой, этот странный союз противоположностей – Рузвельта и Сталина, Черчилля и британских социалистов, де Голля и французских коммунистов – был бы невозможен без некоторого ослабления враждебности и взаимных подозрений между сторонниками и противниками Октябрьской революции. Гражданская война в Испании в большой степени способствовала этому сближению. Даже антиреволюционные государства не могли не принять во внимание конституционности и моральной легитимности испанского правительства под руководством либерального президента и премьер-министра, когда оно обратилось к ним за помощью в борьбе против своих мятежных генералов. Даже те демократические государственные деятели, которые предали его из страха за собственную шкуру, испытывали стыд. Испанское правительство и, что более существенно, коммунисты, оказывавшие на него все большее влияние, настаивали на том, что социальная революция не является их целью, и делали все, что могли, чтобы контролировать и тормозить ее, к ужасу революционных энтузиастов. Во главе угла стояла не революция, утверждали они, а защита демократии.
Интересно то, что здесь имел место не оппортунизм или, как думали ультралевые пуристы, измена революции, а намеренный поворот от бунтарства и конфронтации к переговорному, даже парламентскому пути к власти. Видя явно революционную реакцию испанского народа на военный путч[46], коммунисты теперь могли сделать вывод, что по существу оборонительная тактика, навязанная безвыходным положением их движению после прихода Гитлера к власти, открыла перспективы к наступлению, т. е. “к демократии нового типа”, возникшей из требований политики и экономики военного времени. Помещики и капиталисты, поддерживавшие мятежников, потеряли свою собственность, но не как помещики и капиталисты, а как предатели. Правительство должно было принять на себя руководство экономикой и ее планированием, но не из соображений идеологии, а руководствуясь логикой военного времени. Следовательно, победив, “такая демократия нового типа не может не быть враждебной духу консерватизма <…> Она гарантирует будущие экономические и политические победы испанского рабочего класса” (Ercoli, 1936, цит. по: Hobsbawm, 1986, р. 176).
В брошюре Коминтерна, изданной в октябре 1936 года, довольно ясно было обрисовано направление политики в антифашистской войне 1939–1945 годов. Эта война должна была вестись в Европе объединенными правительствами народного, или национального, фронта или коалициями сопротивления с помощью государственных экономик и закончиться на оккупированных территориях масштабным развитием государственного сектора благодаря экспроприации капитала, но не у капиталистов как таковых, а у немецких капиталистов или сотрудничавших с Германией. В некоторых странах Центральной и Западной Европы эта дорога вела прямиком от антифашизма к “новой демократии”, руководимой и затем подавленной коммунистами, но до начала “холодной войны” эти послевоенные режимы не ставили своей целью немедленный переход к социализму или отмену политического плюрализма и частной собственности[47]. В западных странах общие социальные и экономические последствия войны и освобождения не особенно отличались друг от друга при различной политической конъюнктуре. Социальные и экономические реформы проводились не в ответ на давление масс и страх революции (как после Первой мировой войны), а потому, что правительства исповедовали эти принципы (частично это были правительства традиционного реформистского типа, как демократы в США и лейбористская партия, пришедшая к власти в Великобритании, частично правительства национального возрождения и реформистов, возникшие непосредственно из различных антифашистских движений Сопротивления). Одним словом, логика антифашистской войны имела левое направление.
V
Однако уже в 1936 году, не говоря о 1939‐м, подобные следствия Гражданской войны в Испании казались маловероятными, почти нереальными. После десяти лет очевидных провалов попыток Коминтерна создать антифашистский союз Сталин вычеркнул его из своей программы, по крайней мере на тот период времени, и не только пошел на сделку с Гитлером (хотя обе стороны знали, что этот союз не может продлиться долго), но даже заставил международное коммунистическое движение отказаться от антифашистской стратегии (бессмысленное решение, возможно лучше всего объяснимое пресловутым отвращением Сталина к малейшему риску)[48]. Однако в 1941 году политика, проводимая Коминтерном, получила признание. Поскольку Германия вторглась в СССР и США тоже оказались втянуты в военные действия – то есть борьба против фашизма в конце концов стала глобальной, – политика стала играть в войне такую же роль, как и военные действия. В международном масштабе это вылилось в союз капиталистических США и коммунистического СССР. Внутри каждой из стран Европы (кроме тех, которые тогда были зависимы от западного империализма) политическая логика войны стремилась объединить всех, кто был готов противостоять Германии и Италии, т. е. создать коалицию сопротивления широкого политического спектра. Поскольку все принимавшие участие в войне европейские страны, за исключением Великобритании, были оккупированы “державами Оси”, сопротивление осуществляли мирные граждане и войска, состоявшие из бывших мирных граждан, непризнанные немецкой и итальянской армиями. Это была жестокая партизанская война, требовавшая от каждого сделать политический выбор.
История европейских движений Сопротивления сильно мифологизирована, поскольку (за исключением отчасти самой Германии) легитимность послевоенных режимов и правительств по существу напрямую была связана с их участием в сопротивлении фашизму. Наиболее яркий пример – Франция, поскольку там послевоенные правительства не являлись преемниками французского правительства 1940 года, заключившего мир с Гитлером и сотрудничавшего с Германией. Организованное сопротивление здесь было слабым и плохо вооруженным, по крайней мере до 1944 года, и не всегда пользовалось народной поддержкой. Послевоенная Франция была воссоздана генералом де Голлем на основе мифа о том, что Франция никогда не признавала своего поражения, хотя сам он как‐то сказал: “Сопротивление было блефом, который удался” (Gillois, 1973, р. 164). Из участвовавших во Второй мировой войне французские мемориалы увековечили только бойцов Сопротивления и тех, кто присоединился к силам де Голля, что есть явный политический жест. Но надо сказать, что Франция – далеко не единственное государство, построенное на мифологии Сопротивления.
О европейских движениях Сопротивления следует сказать две вещи. Во-первых, их вклад в военные действия (возможно, за исключением России) был незначителен до того момента, когда в 1943 году Италия вышла из войны, и нигде не имел решающего значения, за исключением, возможно, некоторых участков Балкан. Но следует повторить, что главное значение этих движений было политического и морального толка. Так, после двадцати лет фашизма, который пользовался значительной поддержкой даже среди интеллигенции, итальянскую общественную жизнь изменила необычайно массовая мобилизация в ряды Сопротивления в 1943–1945 годах, включавшего вооруженное партизанское движение в Центральной и Северной Италии, в котором сражалось до 100 тысяч человек и было убито 45 тысяч (Восса, 1966, р. 297–302, 375–389, 569–570; Pavone, 1991, р. 413). В то время как итальянцы без колебаний отреклись от Муссолини, немцы, которые до конца поддерживали свое, не могли так легко отказаться от эпохи нацизма 1933–1945 годов. Участники немецкого Сопротивления – коммунисты, консервативные военные, отдельные религиозные и либеральные диссиденты – были казнены или посажены в концентрационные лагеря. В то же время те, кто поддерживал фашизм или сотрудничал с оккупационными властями, оказались фактически вырваны из общественной жизни на целое поколение после 1945 года, хотя “холодная война” против коммунизма нашла им применение в подпольном или полуподпольном мире западных военных и разведывательных операций[49].
Второе соображение по поводу Сопротивления заключается в том, что по очевидным причинам его политика носила левый уклон (за одним существенным исключением – Польши). В каждой стране фашисты, правые радикалы, консерваторы, местные богачи и те, кто боялся социальной революции, были склонны к сочувствию или нейтралитету по отношению к немцам. Так поступали мелкие сепаратистские и националистические движения. Будучи традиционно идеологически правыми, некоторые из них надеялись получить выгоду от своего коллаборационизма – в особенности это касается фламандских, словацких и хорватских националистов. Так же, и об этом не нужно забывать, поступали и убежденные антикоммунистические элементы католической церкви и легионы их консервативных прихожан, хотя интересы церковных политиков, несомненно, были гораздо сложнее, чем у обычных коллаборационистов. Из этого следует, что правые, вступившие в Сопротивление, всегда были нехарактерным явлением на фоне своего политического окружения. Уинстон Черчилль и генерал де Голль не были типичными представителями своих идеологий, хотя для многих правых традиционалистов с военными наклонностями понятие патриотизма было неразрывно связано с защитой родины.
Этим объясняется (если, конечно, для этого требуется специальное объяснение) исключительная роль коммунистов в движениях Сопротивления и, как следствие, огромный рост их политического влияния во время войны. По этой причине европейские коммунистические движения достигли пика своего влияния в 1945–1947 годах, за исключением Германии, где они не смогли оправиться от жестокого разгрома в 1933 году и героических, но самоубийственных попыток сопротивления в последующие три года. Даже в странах, далеких от социальной революции, таких как Бельгия, Дания и Нидерланды, коммунистические партии сумели получить 10–12 % голосов – в несколько раз больше, чем когда‐либо раньше, – и сформировать третий или четвертый по величине блок в парламенте. Во Франции они оказались самой многочисленной партией на выборах 1945 года, впервые обогнав своих старых соперников – социалистов. В Италии достижения коммунистической партии были еще более впечатляющими. До войны – малочисленная, измотанная и печально известная своими неудачами группа нелегалов, которой в 1938 году Коминтерн фактически угрожал роспуском, после двух лет Сопротивления стала массовой коммунистической партией с восьмьюстами тысячами членов, а вскоре (в 1946 году) достигла почти двух миллионов. Что касается стран, где войну с “державами Оси” вело главным образом внутреннее вооруженное сопротивление, – Югославии, Албании и Греции, коммунисты играли в партизанских войсках такую большую роль, что британское правительство под руководством Черчилля, которого нельзя заподозрить в симпатиях к коммунизму, перенесло свою поддержку и помощь с роялиста Михайловича на коммуниста Тито, когда стало ясно, что последний несравнимо опаснее для немцев, чем первый.
Коммунисты активно участвовали в Сопротивлении не только потому, что ленинская “авангардная партия” была задумана как кузница дисциплинированных и самоотверженных кадров, готовых к эффективным действиям, но и оттого, что экстремальные ситуации, такие как нелегальное положение, репрессии и война, были именно тем, для чего эти отряды “профессиональных революционеров” и были созданы. Действительно, “они единственные предвидели возможность вооруженного сопротивления” (Foot, 1976, р. 84). Этим они отличались от массовых социалистических партий, которые считали почти невозможной свою деятельность вне легального поля (выборов, публичных собраний и всего остального, определявшего их поступки). Перед лицом захвата власти фашистами и немецкой оккупации социал-демократические партии впали в летаргию, из которой вышли, как, например, австрийские и немецкие социалисты, в лучшем случае к концу войны, сохранив большинство прежних сторонников и желание продолжать прежнюю политику. Не уклоняясь от сопротивления, они были по структурным причинам недостаточно представлены в правительстве. В исключительном случае Дании социал-демократическое правительство находилось у власти, когда Германия оккупировала страну, и оставалось у власти всю войну, хотя и не поддерживало фашистов. (После этого ему понадобилось несколько лет для восстановления своей репутации.)
Еще две особенности коммунистов помогли им занять видное положение в Сопротивлении – интернационализм и фанатичная убежденность, с которой они посвящали свою жизнь общему делу (см. главу 2). Первый позволил им призвать в свои ряды мужчин и женщин, которым антифашистские лозунги были более близки, чем любые патриотические призывы. Например, во Франции это были беженцы Гражданской войны в Испании, составившие большую часть отрядов вооруженного партизанского сопротивления на юго-западе страны – примерно двенадцать тысяч перед днем “Д”[50] (Pons Prades, 1975, p. 66), и другие беженцы и эмигранты, в основном представители рабочего класса из семнадцати стран, которые в рамках подразделения MOI (Maind’Oeuvre Immigrée – “рабочие-эмигранты”) выполняли самые опасные поручения партии. Например, группа Манукяна (состоявшая из армян и польских евреев) совершала нападения на немецких офицеров в Париже[51]. Вторая особенность породила то сочетание храбрости, самопожертвования и жестокости, поражавшее даже врагов, которое столь ярко описано в книге редкой правдивости “Война” югослава Милована Джиласа (Djilas, 1977). Коммунисты в глазах политически умеренного историка являлись “храбрейшими из храбрых” (Foot, 1976, р. 86), и хотя дисциплина и организованность давали им лучшие шансы на выживание в тюрьмах и концлагерях, их потери были очень велики. Несмотря на нарекания на французскую компартию, чье руководство вызывало недовольство даже в рядах коммунистов, она могла с полным основанием претендовать на то, чтобы называться le parti des fusillés – “партией расстрелянных”, поскольку потеряла не менее пятнадцати тысяч своих борцов, казненных фашистами (Jean Touchard, 1977, p. 258). Неудивительно, что все это имело большую притягательность для смелых мужчин и женщин, особенно для молодежи и, вероятно, особенно в странах, где массовая поддержка активного сопротивления была не столь велика, как во Франции и Чехословакии. Коммунисты притягивали и интеллектуалов, наиболее охотно встававших под знамена антифашизма. Из них было сформировано ядро внепартийных (но левых по своей природе) организаций Сопротивления. Роман французских интеллигентов с марксизмом и преобладание людей, связанных с коммунистической партией, в итальянской культуре, длившиеся целое поколение, были результатом Сопротивления. Независимо от того, становились ли интеллектуалы непосредственными участниками Сопротивления (подобно одному ведущему послевоенному издателю, который с гордостью рассказывал, что все члены его фирмы ушли в партизаны и сражались с оружием в руках), или просто сочувствовали коммунистам, поскольку ни они сами, ни члены их семей не были активными участниками Сопротивления (и даже могли быть его противниками), – все они чувствовали притяжение компартии.
За исключением своих повстанческих цитаделей на Балканах, коммунисты не делали больше попыток установить коммунистические режимы. Правда, у них не было возможности сделать это нигде к западу от Триеста, даже если они и хотели прийти к власти. Кроме того, Советский Союз, которому их партии были в высшей степени преданы, решительно препятствовал этим односторонним попыткам прихода к власти. Коммунистические революции, произошедшие в Югославии, Албании и позже в Китае, случились вопреки воле Сталина. Точка зрения Советов заключалась в том, что и в мировом масштабе, и в масштабе одной страны послевоенная политика должна продолжаться в рамках международного антифашистского альянса, т. е. они надеялись на длительное сосуществование или даже симбиоз капиталистической и социалистической систем и на дальнейшие социальные и политические изменения, осуществляемые в рамках “демократий нового типа”, которые возникнут из военных коалиций. Этот оптимистический сценарий вскоре исчез во мраке “холодной войны” столь бесследно, что мало кто помнит, что Сталин принуждал югославских коммунистов сохранить монархию, а в 1945 году британские коммунисты выступали против роспуска военной коалиции Черчилля, т. е. против избирательной кампании, которая привела к власти лейбористское правительство. Однако нет сомнений, что у Сталина действительно были такие планы, в доказательство чего он в 1943 году распустил Коминтерн, а в 1944‐м – Коммунистическую партию США.
Решение Сталина, которое озвучил американский коммунистический лидер, – “Мы не станем поднимать вопрос о социализме в такой форме, чтобы не поставить под угрозу и не ослабить <…> единение” (Browder, 1944, цит. по: Starobin, 1972, р. 57), – проясняло намерения Советского Союза. По мнению несогласных с такой линией революционеров, это было окончательное прощание с мировой революцией для осуществления практических целей. Социализм ограничивался масштабами СССР и региона, определенного путем переговоров в качестве зоны его влияния, т. е. по существу территорией, оккупированной Красной армией в конце войны. Однако даже в пределах этой зоны влияния он оставался неясной перспективой на будущее, а не ближайшей программой новых “народных демократий”. История, которая обращает мало внимания на политические цели, пошла по другому пути – за исключением одного аспекта. Раздел земного шара (или большой его части) на две зоны влияния, о котором договорились в 1944–1945 годах, оставался стабильным. Ни одна из сторон в течение тридцати лет не переступила разделяющей их черты более чем на короткое мгновение. Оба лагеря отказались от открытой конфронтации, этим гарантируя, что “холодная война” никогда не станет “горячей”.
VI
Недолгой мечте Сталина о послевоенном партнерстве СССР и США не суждено было укрепить мировой союз либерального капитализма и коммунизма против фашизма. Этот союз, безусловно, был создан лишь против военной угрозы и никогда бы не возник, если бы не последовательный ряд агрессивных действий нацистской Германии, завершившихся ее нападением на СССР и объявлением войны США. Тем не менее сама природа Второй мировой войны подтвердила закономерность, открытую во время Гражданской войны в Испании 1936 года, – связь между мобилизацией военного и гражданского населения и социальными переменами. Со стороны союзников (в большей степени, чем со стороны фашистов) это была война реформаторов, частично потому, что самая уверенная в себе капиталистическая держава не могла надеяться выиграть длительную войну без отказа от политики “business as usual”, а отчасти потому, что сам факт Второй мировой войны подчеркнул ошибки межвоенных лет, из которых неспособность объединиться против агрессоров была не самой большой.
Тесное соседство победы и надежд на перемены в обществе также явствует из того, чтó мы знаем об эволюции общественного мнения в воевавших или освобожденных странах, где существовала свобода выражения этого мнения, за исключением, как ни странно, США, где начиная с 1936 года имело место снижение поддержки демократов и заметное усиление республиканцев. В этой стране господствовали местные интересы, к тому же она гораздо меньше пострадала от войны, чем какая‐либо другая. Там, где проводились честные выборы, они показали резкий сдвиг влево. Самым ярким в этом отношении был феномен Великобритании, где на выборах 1945 года потерпел поражение любимый и почитаемый всеми военный лидер Уинстон Черчилль и к власти пришла лейбористская партия, количество голосов у которой выросло на 50 %. В следующие пять лет она находилась у руководства в период беспрецедентных социальных реформ. Обе главные партии в равной мере были вовлечены в управление страной в военное время, но теперь избиратели выбрали ту, которая обещала не только победу, но и социальные преобразования. Этот феномен в Западной Европе во время войны был повсеместным, хотя ни его масштабы, ни радикальность не стоит преувеличивать, что старались сделать пришедшие к власти партии, временно отмежевавшись от бывших фашистов и правых коллаборационистов.
Ситуацию в тех частях Европы, которые были освобождены партизанами или Красной армией, оценить труднее, хотя бы потому, что массовый геноцид, массовые перемещения и массовое изгнание или вынужденная эмиграция сделали невозможным сравнивать одни и те же страны до войны и после нее. На всей этой территории основная масса жителей государств, оккупированных “державами Оси”, считала себя их жертвами, за исключением политически разделенных словаков и хорватов, получивших номинально независимые государства под патронажем Германии, титульных наций в союзных с Германией Венгрии и Румынии и, конечно, обширной германской диаспоры. Это не означало, что жители этих стран (за исключением разве что евреев, преследуемых всеми остальными) сочувствовали вдохновленным коммунистами движениям сопротивления, а также России (кроме балканских славян, традиционно являвшихся русофилами). Среди поляков в подавляющей массе царили и антигерманские, и антирусские настроения, не говоря уже об антисемитизме. Малые балтийские народы, оккупированные СССР в 1940 году, во время войны, когда у них имелся выбор, были настроены одновременно антирусски, антисемитски и прогермански. В Венгрии и Румынии не было ни коммунистов, ни Сопротивления. В Болгарии симпатии к коммунистам и к России были сильны, хотя Сопротивление там не было системным. Компартия Чехословакии, и до этого всегда являвшаяся массовой партией, стала самой многочисленной партией в результате подлинно свободных выборов. Советская оккупация вскоре сделала подобные политические различия чисто теоретическими. Победы партизан – это не плебисциты, однако, без сомнения, большинство югославского народа приветствовало победу партизан Тито, за исключением проживавшего там небольшого числа немцев, сторонников хорватского режима Усташи (которым сербы жестоко отомстили за прошлые зверства Гитлера), и исторической Сербии, где движение Тито и, соответственно, антигерманские военные действия никогда не находили поддержки[52]. В Греции продолжалась гражданская война, несмотря на отказ Сталина помогать греческим коммунистам и прокоммунистическим силам в борьбе против британцев, которые помогали их противникам. О политических настроениях албанцев после победы коммунистов могли отважиться судить только эксперты по изучению родственных связей. Однако все эти страны уже стояли на пороге эпохи масштабных социальных преобразований.
Как ни странно, СССР оказался единственной участвовавшей в войне страной (не считая США), не претерпевшей в результате нее значительных социальных и институциональных изменений. Он начал и закончил эту войну под руководством Иосифа Сталина (см. главу 13). Однако совершенно очевидно, что в результате войны стабильность системы получила огромные перегрузки, особенно в сельской местности. Если бы не извечная убежденность национал-социалистов в том, что славяне – всего лишь рабы и низшая раса, немецкие захватчики могли бы получить массовую поддержку многих народов Советского Союза. И наоборот, главной основой победы СССР явился патриотизм самой многочисленной национальности СССР – великороссов, составлявших ядро Красной армии, к которым обратился советский режим в момент катастрофы. Вторая мировая война официально стала известна в СССР как Великая Отечественная война, которой на самом деле она и являлась.
VII
В этом месте историк должен сделать усилие, чтобы не поддаться искушению заняться анализом одного только западного мира, поскольку лишь очень немногое из написанного выше в этой главе касается остальной большей части земного шара. Отчасти это имеет отношение к конфликту между Японией и континентальной Восточной Азией, поскольку Япония, где у руководства находились ультраправые националисты, являлась союзником нацистской Германии, а главными силами сопротивления в Китае были коммунисты. До некоторой степени все это применимо и к Латинской Америке, мощному импортеру модных в Европе идеологий, таких как фашизм и коммунизм, в особенности к Мексике, возродившей свою великую революцию в 1930‐х годах под руководством президента Ласаро Карденаса (1934–1940) и решительно ставшей на сторону Испанской республики в гражданской войне. После поражения республиканцев Мексика фактически оставалась единственной страной, продолжавшей признавать их законными правителями Испании. Однако для большей части Азии, Африки и исламского мира фашизм, ни в виде идеологии, ни в виде политики государства-агрессора, никогда не являлся главным врагом. Им был империализм (или колониализм) и империалистические государства, в подавляющем большинстве являвшиеся либеральными демократиями: Великобритания, Франция, Нидерланды, Бельгия и США. Кроме того, все империи, за исключением Японии, были государствами с преимущественно белым населением.
Противники империи по логике являлись и потенциальными союзниками в борьбе за освобождение от колониальной зависимости. Даже Япония, которая, как могут засвидетельствовать жители Кореи, Китая, Тайваня и некоторых других стран, породила свою собственную жестокую разновидность капитализма, могла обратиться за помощью к антиколониальным силам Юго-Западной и Южной Азии как защитница цветного населения против белого. Поэтому борьба против империй и борьба против фашизма имели противоположную направленность. Так, заключенный в 1939 году пакт Сталина с Германией, способствовавший расколу левых на Западе, позволил индийским и вьетнамским коммунистам спокойно сосредоточиться на борьбе против англичан и французов; в то же время нападение Германии на СССР в 1941 году вынудило их, как примерных коммунистов, сделать своей первоочередной задачей поражение “держав Оси”, т. е. сдвинуть вопрос освобождения собственных стран гораздо ниже в повестке дня. Подобная смена курса являлась не только непопулярной, но и бессмысленной со стратегической точки зрения, в то время как колониальные империи Запада были уязвимы как никогда, если не на грани полного краха. И конечно, местные левые, не ощущавшие железной хватки Коминтерна, старались использовать эту возможность. Индийский национальный конгресс в 1942 году создал движение “Прочь из Индии!”, а бенгальский радикал Субха Боз пополнил Армию освобождения пленными солдатами-индусами, захваченными во время первых молниеносных наступлений. Борцы за освобождение от колониализма в Бирме и Индонезии придерживались той же точки зрения. Reductio ad absurdum[53] этой антиколониальной логики явилась попытка экстремистской еврейской группировки в Палестине договориться с Германией (при посредничестве Дамаска, а затем вишистского правительства) о помощи в освобождении Палестины от Великобритании, что они считали первейшим приоритетом сионизма (один из членов группы, принимавший участие в этой миссии, Ицхак Шамир, впоследствии стал премьер-министром Израиля). Подобные действия, без сомнения, не предполагали никакой политической симпатии к фашизму, хотя антисемитизм нацистов мог привлекать палестинских арабов, враждовавших с еврейскими поселенцами, а некоторые этнические группы в Южной Азии могли отождествлять себя с высшей арийской расой, которая была придумана нацистской мифологией. Но это были частные случаи (см. главы 12 и 15).
Необходимо объяснить, почему в конечном итоге антиколониальные и освободительные движения в подавляющем большинстве склонялись к левым и поэтому оказались, по крайней мере в конце войны, в рядах мирового антифашистского лагеря. Фундаментальная причина этого явления состоит в том, что именно в среде западных левых зародилась антиимпериалистическая теория и политика и что поддержку освободительным движениям от колониального ига оказывали в подавляющем числе международные левые движения, главным образом (начиная с большевистского Съезда народов Востока в Баку в 1920 году) Коминтерн и СССР. Кроме того, активисты и будущие лидеры освободительных движений, в основном принадлежавшие к элите своих стран и получившие образование на Западе, у себя дома чувствовали себя более свободно в нерасистском и антиколониальном окружении местных либералов, демократов, социалистов и коммунистов, чем в любом другом. Во всяком случае, все они были людьми передовых взглядов, которым ностальгические средневековые мифы, нацистская идеология и расистская направленность этих теорий напоминали как раз о тех коммуналистских[54] и трайбалистских[55] тенденциях, что свидетельствовали об отсталости их стран и использовались империалистами в своих интересах.
Одним словом, союз с “державами Оси” по принципу “враги моих врагов – мои друзья” мог быть только тактическим. Даже в Юго-Восточной Азии, где японское правление было менее репрессивным, чем правление старых колониальных держав, и осуществлялось небелыми против белых, он не мог быть долговечным, поскольку Япония, не говоря уже о ее глубоко укоренившемся расизме, не была заинтересована в освобождении колоний как таковых. Этот союз действительно оказался недолгим, поскольку Япония вскоре была побеждена. Ни фашизм, ни национализм “держав Оси” не пользовались здесь особой популярностью. С другой стороны, такой человек, как Джавахарлал Неру, который (в отличие от коммунистов) без колебаний принял участие в акции под лозунгом “Прочь из Индии!” в 1942 году, кризисном для Британской империи, никогда не переставал верить, что свободная Индия построит социалистическое общество и что СССР будет союзником в ее усилиях, а возможно, даже прототипом этого общества.
То, что лидеры и сторонники идей колониального освобождения зачастую составляли меньшинство того населения, которое они собирались освободить, делало сближение с антифашизмом легче, поскольку в массе население колоний разделяло чувства и идеи, к которым вполне мог бы прибегнуть фашизм (если бы не его приверженность расовому превосходству): традиционализм, религиозную и этническую нетерпимость, подозрительное отношение к современному миру. Фактически все эти чувства и идеи еще не были реализованы полностью, а если в какой‐то мере и были, то не стали господствующими. В мусульманском мире между 1918 и 1945 годами очень быстро шла массовая исламская мобилизация. Так, основанное Хасаном аль-Банной в 1928 году фундаменталистское движение “Братья-мусульмане”, устойчиво враждебное к либерализму и коммунизму, стало главным выразителем недовольства египетских масс в 1940‐х годах. Его политическая близость к идеологии “держав Оси” была не только тактической, особенно если принять во внимание его враждебность сионизму. Однако движения и политики, пришедшие к власти в исламских государствах, иногда на плечах фундаменталистски настроенных масс, являлись светскими и современно мыслящими. Египетские полковники, впоследствии совершившие революцию 1952 года, были просвещенными интеллектуалами, действовавшими в контакте с малочисленными группами египетских коммунистов, руководимых, кстати, в основном евреями (Perrault, 1987). На Индийском субконтиненте Пакистан (порождение 1930–1940‐х годов) правильно называли “замыслом секуляризованных элит, принужденных, в силу территориальной разобщенности мусульманского населения и противодействия индуистского большинства, назвать свое политическое общество исламским, а не просто национально-сепаратистским” (Lapidus, 1988, р. 738). В Сирии руководство осуществляла Партия арабского социалистического возрождения (БААС), основанная в 1940‐х годах двумя получившими образование в Париже школьными учителями, которые, несмотря на присущий арабам мистицизм, по своей идеологии являлись антиимпериалистами и социалистами. Сирийская конституция не содержит ни единого упоминания об исламе. Политика Ирака (до войны в Персидском заливе 1991 года) определялась всевозможными комбинациями офицеров-националистов, коммунистов и баасистов, преданных арабскому единству и социализму (по крайней мере теоретически), но явно не заповедям Корана. Как в силу местных особенностей, так и благодаря тому, что алжирское революционное движение имело широкую поддержку масс (и, не в последнюю очередь, большого количества рабочих-эмигрантов во Франции), ислам оказал сильное влияние на Алжирскую революцию. Однако революционеры тогда (в 1956 году) пришли к выводу, что “их дело – это борьба, цель которой – победа над колониализмом, а не религиозная война” (Lapidus, 1988, р. 693), и предложили создать светскую демократическую республику, ставшую по конституции однопартийным социалистическим государством. Несомненно, антифашистский этап – единственный период, когда действующие коммунистические партии получили значительную поддержку и обрели влияние в некоторых частях исламского мира, особенно в Сирии, Ираке и Иране. Только гораздо позже голоса прогрессивных светских лидеров были заглушены массовой политикой возрождения фундаментализма (см. главы 12 и 13).
Несмотря на столкновения интересов, обострившиеся после войны, взгляды антифашистов развитых западных стран и антиимпериалистов в их колониях совпадали в том, что и те и другие видели свое послевоенное будущее в свете социальных преобразований. СССР и местные коммунисты помогали преодолеть возникавшие противоречия. Однако, в отличие от европейского театра военных действий, неевропейские поля сражений не принесли коммунистам важных политических побед, за исключением тех мест, где, как и в Европе, задачи антифашистского и национального/социального освобождения совпали: в Китае и Корее, где колониалистами являлись японцы, и в Индокитае (Вьетнам, Камбоджа, Лаос), где главными врагами свободы оставались французы, местная администрация которых перешла на службу к японцам после того, как те оккупировали территорию Юго-Восточной Азии. В этих странах коммунизму было суждено победить в послевоенную эпоху под руководством Мао, Ким Ир Сена и Хо Ши Мина. Лидеры других государств, стремившихся к деколонизации, пришли из движений в основном левых, но менее отягощенных необходимостью в 1941–1945 годах поставить разгром “держав Оси” превыше всего. Однако даже они после разгрома фашизма смотрели на ситуацию в мире с изрядным оптимизмом. Две сверхдержавы не были сторонниками колониализма, по крайней мере на бумаге. Противники колониализма пришли к власти в сердце самой огромной империи – Британской. Силы и легитимность довоенного колониализма были существенно подорваны. Шансы на освобождение казались велики, как никогда раньше. Так на самом деле и произошло, правда не без жестоких арьергардных боев со стороны старых империй.
VIII
Таким образом, поражение “держав Оси”, точнее Германии и Японии, не вызвало скорби в мире, за исключением самих этих стран, население которых до последнего дня сражалось с упрямой преданностью и невероятной эффективностью. В конце войны фашизму не удалось поднять на борьбу никого, кроме небольшой горстки правых радикалов (большая часть которых пребывала на политической обочине в своих собственных странах), нескольких националистических групп, надеявшихся осуществить свои цели при помощи союза с Германией, и наемников, завербованных в нацистскую армию на оккупированных территориях. Японцам удалось привлечь симпатию на свою сторону лишь на короткое время, сыграв на принадлежности к желтой, а не белой расе. Притягательность европейского фашизма объяснялась тем, что он обеспечивал защиту от рабочих движений, социализма, коммунизма и безбожной Москвы, являвшейся их вдохновительницей. Благодаря этому он получил значительную поддержку среди консервативно настроенных обеспеченных слоев, хотя большой бизнес всегда руководствовался скорее прагматическими, чем принципиальными соображениями. Однако эта притягательность разбилась о неудачи и поражения. В любом случае суммарным итогом господства двенадцати лет национал-социализма явилось то обстоятельство, что огромные пространства в Европе оказались под властью большевиков.
Итак, фашизм распался и растворился, как ком земли, брошенный в реку, фактически навсегда исчезнув с политической сцены, за исключением Италии, где умеренное неофашистское движение (Movimento Sociale Italiano), почитающее Муссолини, неизменно присутствует в политике. Это произошло не только благодаря исключению из политики фигур, ранее занимавших высокое положение в фашистских режимах (но не из государственных учреждений и общественной жизни). Это произошло даже не благодаря эмоциональному потрясению, которое пережили добропорядочные немцы (и, хотя и иначе, законопослушные японцы), чей мир рухнул в физическом и моральном хаосе 1945 года и для кого верность прежним взглядам была контрпродуктивной. Эти взгляды мешали приспособиться к новой, поначалу с трудом приемлемой жизни под властью оккупационных правительств, навязывавших свои институты власти и нормы поведения: они прокладывали рельсы, по которым с тех пор должны были катиться их поезда. Национал-социализм ничего не мог предложить послевоенной Германии, кроме воспоминаний. Типично, что в наиболее приверженной национал-социализму части гитлеровской Германии, особенно в Австрии (которая лишь благодаря повороту международной дипломатии была причислена к невиновным), послевоенная политика вскоре стала такой же, какой она была до начала уничтожения демократии в 1933 году, разве что в ней начал просматриваться легкий левый уклон (Flora, 1983, р. 99). Фашизм исчез вместе с мировым кризисом, который его породил. Да он никогда и не был, даже теоретически, мировой программой или политическим проектом.
С другой стороны, антифашистский союз, каким бы искусственным и недолговечным он ни был, смог объединить исключительный диапазон сил. Более того, это был созидательный, а не разрушительный и в некоторых отношениях долгосрочный союз. Его идеологическую основу составляли общие ценности и устремления эпохи Просвещения и революций: прогресс на основе науки и здравого смысла, образование, всенародно избранное правительство, отсутствие всякого неравенства по рождению или происхождению, создание общества, обращенного в будущее, а не в прошлое. Некоторые из этих сходных черт существовали только на бумаге, хотя небезынтересен тот факт, что политические образования, столь далекие от западных и фактически любых демократий, как Эфиопия при Менгисту, Сомали до свержения Сиада Барре, Северная Корея во времена Ким Ир Сена, Алжир и коммунистическая Восточная Германия, стали официально называть себя демократическими или народно-демократическими республиками. Подобные ярлыки фашистские, авторитарные и даже традиционно консервативные режимы в период между Первой и Второй мировыми войнами отвергли бы с презрением.
В других отношениях общность устремлений была не столь далека от реальности. Западный конституционный капитализм, коммунистические системы и третий мир были одинаково преданы идее равенства рас и полов, т. е. они все потерпели неудачу в своих устремлениях, но не в том, чтобы отличать одно от другого[56]. Все они являлись светскими государствами. Существенно также то, что после 1945 года фактически все эти государства сознательно отвергали главенствующую роль рынка и верили в активную роль государства в руководстве экономикой и ее планировании. Хотя сейчас, в эру неолиберальной экономической теологии, об этом непросто вспоминать, между началом 1940‐х и 1970‐ми годами самые престижные и прежде влиятельные сторонники полной рыночной свободы, как, например, Фридрих фон Хайек, считали себя и себе подобных пророками в пустыне, тщетно предупреждавшими беззаботный западный капитализм о том, что он стремительно движется “по дороге к рабству” (Науек, 1944). На самом же деле капитализм вступал в эпоху экономических чудес (см. главу 9). Капиталистические правительства были убеждены, что только экономический интервенционизм может воспрепятствовать повторению экономических катастроф периода между Первой и Второй мировыми войнами и помочь избежать радикализации населения до такой степени, что оно выберет коммунизм, как некогда выбрало Гитлера. Страны третьего мира верили, что только действия государства смогут вывести их экономику из отсталости и зависимости. Деколонизированный мир, следуя примеру Советского Союза, видел путь в будущее в социализме. Советский Союз и его только что расширившееся “семейство” не верили ни во что, кроме централизованного планирования. И все эти три мировые зоны вступили в послевоенный мир с убеждением, что победа над “державами Оси”, достигнутая путем политического объединения и революционной политики в той же мере, что оружием и кровью, открыла новую эру социальных преобразований.
До некоторой степени они оказались правы. Никогда так резко не менялся земной шар и жизнь людей на нем, как в эпоху, начало которой ознаменовало облако в форме гриба над Хиросимой и Нагасаки. Но история, как водится, обращала мало внимания на устремления людей, даже тех, от которых зависели судьбы государств. В действительности социальные преобразования не только не планировались, но и не предполагались. Во всяком случае, первым непредвиденным событием стал почти немедленный распад великой антифашистской коалиции. Как только не стало фашизма, против которого приходилось объединяться, капитализм и коммунизм опять были готовы считать друг друга смертельными врагами.