Эпоха крайностей. Короткий двадцатый век (1914–1991) — страница 12 из 32

Конец империй

Он стал революционером-террористом в 1918 году. Его гуру присутствовал на его свадьбе, и он никогда не жил со своей женой в течение всех десяти лет их брака, закончившегося с ее смертью в 1928 году. Держаться подальше от женщин являлось непреложным правилом революционеров <…> Он часто говорил мне о том, что индусы обретут свободу, сражаясь за нее подобно ирландцам. Когда мы были рядом, я прочитал книгу “Моя борьба за свободу Ирландии” Дэна Брина, являвшегося идеалом Мастерды. Он назвал свою организацию “Индийская республиканская армия” в честь Ирландской республиканской армии.

Калпана Датт (Dutt, 1945, р. 16–17)

Священное племя колониальных чиновников смотрело сквозь пальцы и даже поощряло систему взяточничества и коррупции, которая позволяла без больших затрат осуществлять контроль над недовольным, а часто и враждебным населением. На деле это означает, что для того, чтобы выиграть в суде, получить правительственный заказ, награду к юбилею или государственный пост, нужно оказать некую любезность чиновнику, от которого это зависит. “Любезность” – это необязательно деньги (что было слишком грубо, и мало кто из европецев в Индии пачкал руки таким образом). Это мог быть дар дружбы и уважения, щедрое гостеприимство или денежное пожертвование на “доброе дело”, но прежде всего – лояльность радже.

М. Кэрритт (Carritt, 1985, р. 63–64)


I

В девятнадцатом веке несколько стран, в основном расположенных в Северной Атлантике, покорили оставшуюся неевропейскую часть земного шара с оскорбительной легкостью. Там, где они не утруждали себя оккупацией и управлением ею, западные страны утвердили свое господство при помощи собственной экономической и социальной системы. Капитализм и буржуазное общество преобразовывали мир и управляли им, предложив свою модель (до 1917 года являвшуюся единственной) странам, не желавшим быть уничтоженными или отброшенными на обочину мощной рукой истории. После 1917 года советская коммунистическая идеология породила альтернативную модель общества, которая отличалась тем, что обходилась без частного предпринимательства и либеральных институтов. Поэтому историю двадцатого века незападного, точнее, не северо-западного мира в большой степени определяли его взаимоотношения со странами, упрочившими свое положение в девятнадцатом веке и ставшими властителями человечества.

В этом отношении история “короткого двадцатого века” остается географически несимметричной и только в таком виде может рассматриваться историком, интересующимся динамикой глобальных изменений в мире. Это не означает, что он должен разделять снисходительное, а зачастую и этноцентрическое или даже расистское чувство превосходства и необоснованного самодовольства, до сих пор распространенное в развитых странах. Безусловно, этот историк должен являться страстным противником того, что Э. П. Томпсон назвал “чудовищной снисходительностью” к отсталому и нищему миру. И все же не вызывает сомнений то, что движущие силы мировой истории в течение большей части “короткого двадцатого века” являлись заимствованными, а не оригинальными. В большой степени они состояли из попыток элит небуржуазных обществ создать модель государства по образцу западных стран (которые большинство из них считало моделью общества, способствующего прогрессу, формой процветания власти и культуры) с помощью экономического и научно-технического развития по капиталистической или социалистической модели[66]. Не существовало никакой иной действующей схемы, кроме “вестернизации”, иначе называемой “модернизацией”. Наоборот, всевозможные синонимы слова “отсталый” (которым Ленин не задумываясь описывал положение своего собственного государства и “колониальных и зависимых стран”), существующие в словаре международной дипломатии для обозначения обретших независимость колоний (“слаборазвитые”, “развивающиеся” и т. д.), отличаются только степенью политкорректности.

Рабочую модель развития можно было сочетать с различными наборами верований и идеологий в той степени, в какой они ей не противоречили, т. е. в какой мере данная страна не запрещала, например, строительства аэропортов на основании того, что они не разрешены Кораном или Библией, противоречат традициям средневекового рыцарства или несовместимы с глубиной славянской души. С другой стороны, там, где эта система верований вступала в противоречие с процессом развития, причем на практике, а не только в теории, были гарантированы неудачи и поражения. Какой бы глубокой и искренней ни являлась вера в то, что сила заклинаний заставит пули пролететь мимо, такое случалось крайне редко. Телефон и телеграф были более надежными средствами общения, чем телепатические способности местных святых.

Речь не о том, чтобы преуменьшить роль традиций, верований или идеологий, ортодоксальных или претерпевших изменения, с помощью которых общество оценивало возникавшие процессы обновления мира, вступая с ними в контакт. Как традиционализм, так и социализм одинаково хотели утвердиться на пока не занятом духовном пространстве в центре торжествующего экономического (и политического) либерализма, разрушившего все связи между людьми, за исключением тех, которые были основаны (согласно Адаму Смиту) на “склонности к обмену” и на удовлетворении собственных интересов. В качестве системы моральных ориентиров, пути определения места человека в мире, способа осознать, что именно и в какой степени разрушили “развитие” и “прогресс”, докапиталистические или некапиталистические идеологии и системы ценностей часто значили гораздо больше, чем канонерки, торговцы, миссионеры и колониальные чиновники. В качестве способа объединения масс в традиционных обществах против модернизации, как капиталистической, так и социалистической, или, точнее, против чужаков, которые ее импортировали, они при определенных обстоятельствах могли быть весьма эффективны, хотя на самом деле ни одно из успешных освободительных движений в отсталых странах до 1970‐х годов не было вдохновлено и не достигло успехов с помощью традиционных или неотрадиционных идеологий. Однако этому противоречит один пример: непродолжительное увлечение идеей мусульманского халифата в Британской Индии (1920–1921), где выдвигались требования о назначении турецкого султана халифом над всеми правоверными, восстановлении Османской империи в границах 1914 года и установлении мусульманского контроля над святынями ислама (включая Палестину), вероятно, подтолкнуло нерешительный Индийский национальный конгресс к массовому отказу от сотрудничества и гражданскому неповиновению (Minault, 1982). Наиболее характерными примерами массовой мобилизации под знаменами церкви (влияние церкви на простой народ было сильнее влияния монархии) являлись арьергардные бои, иногда очень упорные и героические, как, например, выступления крестьян против антиклерикальной Мексиканской революции под лозунгом “Христос – наш король” (1926–1932), в эпической манере описанные их главным историком в “Христиаде” (Meyer, 1973–1979). Огромные возможности фундаменталистской религии в объединении масс ярко проявились в последние десятилетия двадцатого века. Именно в это время среди интеллектуалов стал моден возврат к тому, что их просвещенные деды называли варварством и суеверием.

И наоборот, идеологии, программы, даже методы и формы политической организации, побуждавшие зависимые страны к освобождению от зависимости, а отсталые – к преодолению отсталости, шли с Запада: либеральные, социалистические, коммунистические, националистические, а также частично или полностью антиклерикальные. Они использовали средства, изобретенные буржуазным обществом: прессу, публичные собрания, партии и массовые кампании. Историю третьего мира в двадцатом веке создавали элиты, иногда весьма немногочисленные, поскольку (помимо почти повсеместного отсутствия политических демократических институтов) лишь очень ограниченная прослойка общества обладала необходимыми знаниями, образованием или просто элементарной грамотностью. К примеру, до обретения независимости более 90 % населения Индийского субконтинента были неграмотными. Число образованных людей, знавших иностранный язык (английский), до 1914 года было еще более незначительным (примерно полмиллиона на триста миллионов населения, или один человек из шестисот)[67]. Даже в регионе с наиболее высокой тягой к образованию на тот период (Западной Бенгалии) после обретения независимости (1949–1950) на каждые 100 тысяч жителей приходилось только 272 студента колледжа, что было в пять раз больше, чем в центре Северной Индии. Роль, которую играла эта немногочисленная группа образованных людей, была огромна. Тридцать восемь тысяч парсов округа Бомбей, одного из главных административных округов Британской Индии (более четверти из них знали английский), в конце девятнадцатого века составили элиту торговцев, промышленников и финансистов всего субконтинента. Среди 100 адвокатов верховного суда Бомбея, принятых на службу с 1890 по 1900 год, были два главных национальных лидера независимой Индии – Мохандас Карамчанд Ганди и Валлабхаи Патель, а также будущий основатель Пакистана Мухаммед Али Джинна (Seal, 1968, р. 884; Misra, 1961, р. 328). Универсальность функций местной элиты, получившей западное образование, можно проиллюстрировать на примере одного индийского семейства, с которым автор был знаком. Отец, землевладелец, преуспевающий адвокат и общественный деятель времен британского господства, стал дипломатом, а после 1947 года – губернатором штата. Мать в 1937 году была единственной женщиной-министром, представлявшей Индийский национальный конгресс в региональном правительстве. Трое из четырех детей (все они получили образование в Великобритании) вступили в коммунистическую партию, один из них стал главнокомандующим индийской армией, другой – членом ассамблеи своей партии, третий (после довольно пестрой политической карьеры) – министром в правительстве миссис Ганди, а четвертый сделал карьеру в бизнесе.

Это совершенно не означает, что вестернизированные элиты обязательно признавали все ценности государств и культур, взятых ими в качестве моделей. Их взгляды могли колебаться от полного уподобления Западу до глубокого недоверия к нему и одновременной убежденности в том, что только переняв нововведения Запада, можно сохранить или возродить свои собственные национальные ценности. Целью самого искреннего и успешного проекта обновления общества в Японии со времен реставрации Мэйдзи была не вестернизация, а, наоборот, возрождение японских традиций. Точно так же активные политики стран третьего мира вчитывали в идеологии и программы, которые они приспосабливали к своим условиям, не столько официальный текст, сколько подтекст, применимый к их странам. Так, в период независимости социализм (в советской версии) привлекал правительства бывших колоний не только потому, что вопросом освобождения от империализма всегда занимались левые силы метрополий, но в гораздо большей степени потому, что СССР являлся для них прообразом преодоления отсталости путем плановой индустриализации, проблемы, которая была для них гораздо более важной, чем освобождение тех, кого можно было в их странах назвать “пролетариатом”. Сходным образом бразильская коммунистическая партия, несмотря на твердую приверженность марксизму, с начала 1930‐х годов сделала “основополагающим элементом” своей политики разновидность эволюционного национализма, которая могла противоречить интересам рабочих как отдельной группы (Rodrigues, p. 437). Но независимо от того, какие осознанные или неосознанные цели ставили перед собой те, кто пересоздавал историю стран третьего мира, модернизация, или подражание западным моделям, стала необходимым и обязательным путем их достижения.

Это было тем понятнее, что перспективы элит этих стран существенно отличались от перспектив их населения, за исключением общего для всех слоев чувства возмущения и обиды, вызванного расизмом белых, который испытывали на себе и магараджи, и подметальщики улиц. Впрочем, это чувство в гораздо меньшей степени разделяли мужчины и в еще меньшей – женщины, привыкшие к угнетению в любом обществе, независимо от цвета кожи. За пределами исламского мира случаи, когда общая религия становилась основой социального единения (например, на базе непреложного превосходства над неверующими), были нетипичны.

II

Мировая капиталистическая экономика в “век империи” проникла практически во все части земного шара и преобразовала их, несмотря даже на то, что после Октябрьской революции ей временно пришлось задержаться у границ СССР. Именно по этой причине Великой депрессии 1929–1933 годов суждено было стать поворотным пунктом в истории антиимпериализма и освободительных движений в странах третьего мира. Независимо от экономики, благосостояния, культуры и политических систем этих стран до того, как они вошли в пределы досягаемости североатлантического спрута, они все оказались втянутыми в мировой рынок (если не были отвергнуты западными бизнесменами и правительствами как экономически бесперспективные, хотя и колоритные, как, например, бедуины великих пустынь, до тех пор пока на их негостеприимной родине не были найдены нефть и природный газ). Страны третьего мира имели значение для мирового рынка в основном как поставщики первичной продукции (сырья для промышленности и энергетики, сельскохозяйственных продуктов) и как поле для инвестиций северного капитала, главным образом в государственные займы, а также в инфраструктуры транспорта и коммуникаций, необходимые для эффективного использования ресурсов зависимых стран. В 1913 году более трех четвертей всех британских внешних капиталовложений (причем Великобритания экспортировала больше капитала, чем все остальные страны, вместе взятые) шло в государственные займы, железные дороги, порты и морской флот (Brown, 1963, р. 153).

Индустриализация отсталого мира еще не входила в стратегические планы, даже в странах, находящихся на юге Латинской Америки, где было бы логично перерабатывать такие производимые на месте продукты питания, как мясо, в более легко транспортируемую консервированную солонину. К тому же консервирование сардин и бутилирование портвейна не привели к индустриализации в Португалии, на что, собственно, никто и не рассчитывал. В действительности основная схема, сложившаяся в уме большинства северных правительств и предпринимателей, предполагала, что страны зависимого мира должны платить за импорт готовых изделий своими первичными продуктами. Это было основой экономики в эпоху до начала Первой мировой войны в странах, зависимых от Великобритании (Век империи, глава 2), хотя, за исключением государств, куда капитализм был завезен белыми поселенцами, зависимый мир тогда не был особенно привлекательным рынком для производителей. Триста миллионов жителей Индостана и четыреста миллионов китайцев были слишком бедны, чтобы покупать какие‐либо привозные товары, и обеспечивали свои повседневные потребности с помощью местных товаров. К счастью для Великобритании, в эпоху ее экономической гегемонии их грошовых заработков было достаточно, чтобы поддерживать работу хлопчатобумажного производства в Ланкашире. Интересы этой державы, как и всех северных производителей, очевидно, состояли в том, чтобы сделать рынок отсталых стран полностью зависимым от их продукции, т. е. увековечить его аграрную специализацию.

Стояла такая цель или нет, достичь ее северные страны не смогли, отчасти потому, что локальные рынки, созданные благодаря включению местных экономик в мировое рыночное сообщество, занимавшееся куплей и продажей, стимулировали развитие местного производства потребительских товаров, которые стало дешевле производить на месте, а отчасти потому, что многие экономики зависимых регионов, особенно азиатские, являлись сложными структурами с длительной историей процессов производства, высокой степенью разветвленности и мощными техническими и человеческими ресурсами и потенциалом. Поэтому в портовых городах – гигантских складах транзитных грузов, которые стали главными связующими звеньями между Севером и странами третьего мира (от Буэнос-Айреса и Сиднея до Бомбея, Шанхая и Сайгона), начала развиваться местная промышленность, временно защищавшая экономику от импорта, даже если это не входило в планы их властей. Не требовалось больших усилий, чтобы убедить производителей текстиля в Ахмадабаде или Шанхае, неважно, местных или представителей какой‐нибудь иностранной фирмы, снабжать ближайший индийский или китайский рынок хлопчатобумажными изделиями, которые до этого по высокой цене импортировались из далекого Ланкашира. Фактически этот переворот, явившийся последствием Первой мировой войны, подорвал британское текстильное производство.

И все же, когда мы думаем, каким логичным казалось предсказание Маркса, что в конце концов промышленная революция распространится на остальной мир, остается лишь удивляться, сколь мал был отток промышленности из мира развитого капитализма перед окончанием “века империи”, вплоть до 1970‐х годов. В конце 1930‐х годов существенные изменения на мировой карте индустриализации появились лишь вследствие советских пятилетних планов (см. главу 2). Даже в 1960‐е годы старые индустриальные центры Западной Европы и Северной Америки производили более 70 % мирового объема валовой продукции и почти 80 % мировой “условно чистой промышленной продукции”, т. е. объема промышленного производства (Harris, 1987, р. 102–103). По-настоящему резкий отрыв от старого Запада (включая мощный подъем промышленности Японии, которая в 1960 году обеспечивала лишь около 4 % мирового промышленного производства) произошел в последней трети двадцатого века. Лишь в начале 1970‐х годов экономисты начинают писать книги о “новом международном разделении труда”, т. е. о начале деиндустриализации старых промышленных центров.

Несомненно, империализму времен прежнего “международного разделения труда” была присуща тенденция к укреплению промышленной монополии стран, являвшихся старыми индустриальными центрами. В этом отношении марксисты в период между мировыми войнами, к которым после Второй мировой войны присоединились сторонники различных версий “теории зависимости”, имели основания для своих атак на империализм как способ закрепить отсталые страны в состоянии отсталости. Но, как ни парадоксально, именно относительное несовершенство развития капиталистической мировой экономики, а точнее транспорта и средств связи, обеспечивало локализацию промышленности в развитых странах. В логике прибыльного предприятия и накопления капитала не было ничего, что навечно могло бы удержать производство стали в Пенсильвании или Руре, хотя неудивительно, что правительства промышленно развитых стран, особенно склонных к протекционизму или обладавших обширными колониями, делали все возможное, чтобы не дать потенциальным конкурентам нанести урон собственным производителям. Но даже правительства империй могли иметь причины для индустриализации своих колоний, хотя единственной страной, делавшей это систематически, была Япония, развивавшая тяжелую промышленность в Корее (аннексированной в 1911 году) и, после 1931 года, в Маньчжурии и на Тайване, поскольку эти богатые ресурсами колонии находились достаточно близко от бедной природными ресурсами Японии, чтобы напрямую обеспечивать развитие национальной промышленности. Когда во время Первой мировой войны выяснилось, что производственные мощности самой большой из колоний, Индии, недостаточны для обеспечения обороноспособности и промышленной независимости, это привело к политике правительственного протекционизма и прямого участия в промышленном развитии страны (Misra, 1961, р. 239, 256). Если война заставила даже имперских чиновников почувствовать недостатки слабой колониальной промышленности, то депрессия 1929–1933 годов оказала на них финансовое давление. С уменьшением поступлений от сельского хозяйства доходы колониального правительства приходилось увеличивать путем более высоких пошлин на промышленные товары, включая товары, произведенные в метрополиях – Великобритании, Франции или Голландии.

Впервые западные фирмы, которые до этого импортировали товары беспошлинно, получили стимул для организации местных производственных мощностей на этих отдаленных рынках (Holland, 1985, р. 13). Однако даже с учетом войны и кризиса страны зависимого мира в первой половине “короткого двадцатого века” оставались в основном аграрными. Именно поэтому “большой скачок” мировой экономики в третьей четверти двадцатого века обусловил столь резкий поворот в их судьбе.

III

Практически все страны Азии, Африки и Латинской Америки, включая страны Карибского бассейна, зависели – и осознавали эту зависимость – от событий, происходивших в нескольких государствах Северного полушария. Кроме того, большинство из этих стран за пределами Американского континента находилось в той или иной форме зависимости от колониальных держав. Это относилось даже к тем странам, где у власти оставались местные правительства (как, например, в протекторатах), поскольку было совершенно ясно, что мнение британского или французского представителя при дворе местного эмира, бея, раджи, короля или султана имеет решающее значение. Подобное положение вещей наблюдалось даже в таких формально независимых государствах, как Китай, где иностранцы обладали правами экстерриториальности и контролем за некоторыми главными функциями суверенных государств, например сбором налогов. В этих районах земного шара проблема избавления от иностранного правления должна была обязательно возникнуть. Иначе обстояли дела в Центральной и Южной Америке, почти полностью состоявших из независимых государств, хотя США (но никто более) имели тенденцию обращаться с более мелкими центральноамериканскими государствами фактически как со своими протекторатами, особенно в первой и последней третях двадцатого века.

С 1945 года колониальный мир в столь значительной степени превратился в совокупность номинально суверенных государств, что в ретроспективе может показаться, будто это положение вещей было не только неизбежно, но и являлось предметом желаний колониальных народов. Так почти наверняка происходило в странах, имевших долгую историю государственности, как, например, в великих азиатских империях – Китае, Персии, Османской империи и, возможно, еще в одной-двух странах, в частности в Египте, особенно когда там имелись государствообразующие народы (Staatvolk), такие как китайские хань или иранские мусульмане-шииты. В таких странах враждебное отношение народа к иностранцам можно было легко перевести в политическую плоскость. Неслучайно все три государства – Китай, Турция и Иран – стали сценой важных революций, совершенных коренным населением. Однако подобные случаи были исключением. Чаще сама концепция постоянного территориально-политического образования с четко определенными границами, отделяющими его от других таких же образований, и подчиненного только одному постоянному правительству, т. е. идея независимого суверенного государства, которую мы считаем само собой разумеющейся, казалась местным жителям бессмысленной (даже проживающим в районах постоянного земледелия), если это образование было крупнее деревни. Даже там, где существовали людские сообщества с четко определенными признаками, которые европейцы назвали “племенами”, идею, что они могут быть территориально обособлены от других людей, с которыми они сосуществуют, перемешиваются и делят круг обязанностей, было трудно понять, поскольку она имела мало смысла. В таких регионах единственной основой для подобных независимых государств в двадцатом веке являлись территории, на которые их разделили имперские завоевания и конкуренция, как правило без учета местных структур. Таким образом, постколониальный мир оказался почти полностью разделен границами, проложенными империализмом.

Кроме того, те обитатели стран третьего мира, которые больше всего ненавидели жителей Запада (как носителей всяческих безбожных и подрывных новшеств или просто потому, что сопротивлялись любым переменам в своем образе жизни, от которых, как они предполагали, возможно не без оснований, им станет только хуже), в равной мере являлись и противниками модернизации, в отличие от элиты, убежденной в ее необходимости. Это затрудняло создание общего фронта против империалистов даже в колониальных странах, где все порабощенное население в равной мере испытывало унижение от презрения колонизаторов к низшей расе.

Главный вопрос, стоявший перед национально-освободительными движениями среднего класса в таких странах, заключался в том, каким образом завоевать поддержку приверженных старым традициям и не одобряющих нововведений масс, не отказываясь при этом от своей программы модернизации общества. Активист Балгангадхар Тилак (1856–1920) на заре индийского национализма справедливо полагал, что лучший способ завоевать поддержку масс, даже если речь о низшем среднем классе (и не только на его родине в Западной Индии), – защита священных коров, поощрение браков десятилетних девочек и утверждение духовного превосходства древнеиндийской (“арийской”) цивилизации и ее религии над современной западной цивилизацией и ее местными приверженцами. Первая важная фаза национально-освободительного подъема в Индии (с 1905 по 1910 год) в основном проходила именно под такими “местническими” лозунгами. В конце концов Мохандас Карамчанд Ганди (1869–1948) смог поднять многомиллионное деревенское население Индии с помощью тех же призывов к национальной индуистской духовности, однако стараясь не рвать связей с модернизаторами, одним из которых по сути являлся он сам (см. Век империи, главу 13), и избегать антагонизма с индийскими мусульманами, всегда присутствовавшего в воинственном индуистском национализме. Он создал образ политика-святого и образ революции как коллективного акта пассивного неповиновения и даже социальной модернизации (например, упразднения разделения на касты), используя реформистский потенциал, содержащийся в бесконечной изменчивости и всеобъемлющей многозначности индуизма. Его успех превзошел самые смелые надежды (или самые страшные опасения). Тем не менее он сам признавал в конце жизни, перед тем как был убит фанатичным последователем Тилака, одного из лидеров радикального индуизма, что потерпел поражение в своем главном начинании. Согласовать побудительные мотивы, двигавшие массами, с поставленной задачей оказалось невозможно. В конечном итоге к власти в освобожденной Индии пришли те, кто “не пытался возродить старую Индию”, кто “не одобрял и не понимал ее <…> кто смотрел в сторону Запада и был увлечен западным прогрессом” (Nehru, 1936, р. 23–24). В период написания этой книги традиции тилакского антимодернизма, которые теперь представляет воинственная партия “Бхаратия Джаната”, все еще остаются главным центром народной оппозиционности и, как прежде, сеют рознь не только среди простого народа, но и в среде интеллектуалов. Кратковременная попытка Махатмы Ганди сделать индуизм одновременно популистским и обновленческим канула в историю.

Сходная модель возникла и в мусульманском мире, хотя здесь (по крайней мере, до победы революций) модернизаторам всегда приходилось уважать всеобщую набожность народа независимо от собственных убеждений. Однако, в отличие от Индии, попытки придать исламу посыл реформирования или модернизации общества не были направлены на мобилизацию масс.

Ученики Джемаля ад-Дина аль-Афгани (1839–1897) в Иране, Египте и Турции, его последователя Мухаммеда Абдуха (1849–1905) в Египте, Абд аль-Хамида Бен Бадиса (1889–1940) в Алжире распространяли свои идеи не в деревне, а в школах и колледжах, где призыв к сопротивлению европейскому влиянию находил благодарную аудиторию[68]. Тем не менее подлинные революционеры исламского мира, как мы уже видели (см. главу 5), были не строгими приверженцами ислама, а светскими передовыми деятелями. Такие люди, как Кемаль Ататюрк, сменивший турецкую феску (которая сама являлась нововведением семнадцатого века) на котелок, а арабский алфавит – на латиницу, фактически прервали связи между исламом, государством и правом. И все же, как снова подтверждает недавняя история, мобилизация народа проще всего достигается на основе антимодернистской массовой религиозности (например, исламского фундаментализма). Одним словом, глубокий конфликт разделял модернистов, также являвшихся и националистами (что было абсолютно нетрадиционным сочетанием), и остальной простой народ третьего мира.

Таким образом, антиимпериалистические и антиколониальные движения до 1914 года имели меньшее значение, чем можно было предполагать, исходя из того факта, что за полвека, прошедшие с начала Первой мировой войны, произошла почти полная ликвидация западных и японской колониальных империй. Даже в Латинской Америке в тот период негативное отношение к экономической зависимости в целом и к зависимости от США в частности (США были единственным империалистическим государством, настаивавшим на своем военном присутствии в этом регионе) не было важной составляющей местной политики. Единственной империей, в некоторых регионах столкнувшейся с серьезными проблемами, т. е. с теми, которые нельзя было разрешить с помощью полиции, оказалась Великобритания. К 1914 году она вынуждена была признать автономию колоний, в которых белое население составляло большинство, с 1907 года известных как “доминионы” (Канада, Австралия, Новая Зеландия, Южная Африка), и, кроме того, вынуждена была предоставить автономию (гомруль) всегда причинявшей беспокойство Ирландии. Что до Индии и Египта, то там уже было ясно, что конфликт имперских интересов и местных требований автономии или даже независимости нуждается в политическом разрешении. После 1905 года можно было говорить даже об определенной поддержке массами национально-освободительного движения в этих странах.

Первая мировая война породила череду событий, серьезно поколебавших структуру мирового колониализма, разрушивших две империи (Австро-Венгерскую и Османскую, владения которых поделили главным образом Великобритания и Франция) и на некоторое время выбивших почву из‐под ног третьей империи, России (которая, правда, через несколько лет вернула себе свои азиатские владения). Перегрузки, испытанные во время войны зависимыми странами, ресурсы которых требовались Великобритании, инициировали волнения в этих странах. Влияние Октябрьской революции и всеобщего крушения старых режимов, сопровождавшегося обретением фактической независимости двадцатью шестью южными графствами Ирландии (1921), впервые заставил империи почувствовать свою уязвимость. В конце войны египетская партия “Вафд” под руководством Саада Заглула, вдохновленная идеями президента Вильсона, впервые потребовала полной независимости для Египта. Три года борьбы (1919–1922) вынудили Великобританию превратить этот протекторат в полунезависимое государство под британским контролем – модель, которую Великобритания также использовала для управления всеми, кроме одной, азиатскими территориями, перешедшими к ней от Османской империи, а именно Ираком и Трансиорданией (исключением стала Палестина, где англичане осуществляли прямое правление, тщетно пытаясь согласовать обязательства, выданные ими во время войны евреям-сионистам за их антигерманскую позицию, с обещаниями, данными арабам за их поддержку в войне с турками).

Более трудной задачей для Великобритании оказалось найти простую схему сохранения контроля над своей самой большой колонией, где лозунг самоуправления (“сварадж”), впервые выдвинутый Индийским национальным конгрессом в 1906 году, теперь перешел в требование полной независимости. Годы революций (1918–1922) изменили политику национально-освободительного движения на этом субконтиненте, отчасти из‐за того, что против британцев поднялось мусульманское население Индии, отчасти вследствие кровавой истерии, в которую впал один британский генерал в бурном 1919 году, приказав расстрелять безоружную толпу, когда было убито несколько сотен людей (Армитсарская резня), но главным образом благодаря волне рабочих забастовок в сочетании с кампанией гражданского неповиновения, начатой Ганди и все более радикальным Индийским национальным конгрессом. На какое‐то время освободительное движение охватили почти мессианские настроения: Ганди провозгласил, что сварадж будет обеспечен к концу 1921 года. Правительство не пыталось умалить тот факт, что “сложившаяся ситуация вызывает большое беспокойство”, поскольку города были парализованы из-за гражданского неповиновения, в сельской местности на обширных пространствах Северной Индии, Бенгалии, Ориссы и Ассама происходили волнения, а “значительная часть мусульманского населения по всей стране было озлоблена и ожесточена” (Cmd 1586, 1922, р. 13). С этого времени Индия периодически становилась неуправляемой. Возможно, именно нежелание многих лидеров Конгресса, включая Ганди, ввергнуть свою страну в пучину жестоких стихийных восстаний и убежденность большинства лидеров национально-освободительного движения в том, что Великобритания действительно выступает за проведение реформ в Индии, спасли британского наместника – раджу. После того как Ганди в начале 1922 года прекратил кампанию гражданского неповиновения, мотивируя это тем, что она привела к массовому убийству полицейских в одной из деревень, можно было с уверенностью утверждать, что британское правление в Индии зависело только от его политики сдержанности – гораздо больше, чем от полиции и армии.

Эта убежденность имела под собой почву. Хотя в Великобритании существовал мощный блок консерваторов-империалистов (несгибаемых, твердолобых и крайне консервативных), представителем которого стал Уинстон Черчилль, у британского правящего класса после 1919 года фактически создалось мнение, что некая форма самоуправления в Индии, сходная со “статусом доминиона”, в конечном итоге неизбежна и будущее Великобритании в Индии зависит от того, сможет ли она найти общий язык с индийской элитой, включая борцов за независимость. Конец абсолютного британского господства в Индии был теперь только вопросом времени. Поскольку Индия была ядром всей Британской империи, будущее этой империи как единого целого теперь казалось неопределенным, за исключением колониальной Африки и разбросанных в Тихом океане и Карибском море островов, где британский патернализм все еще правил безоговорочно. Никогда такое количество территорий земного шара не находилось под формальным или неформальным контролем Великобритании, как в период между Первой и Второй мировыми войнами, но никогда еще британские лидеры не чувствовали меньшей уверенности в своей способности удержать имперскую власть. Главным образом именно поэтому, когда положение стало совсем неустойчивым, Британия в целом не сопротивлялась деколонизации. По этой же причине другие империи, особенно французская и голландская, после окончания Второй мировой войны защищали свои колониальные позиции с оружием в руках. Но их империи не были расшатаны Первой мировой войной. Главной головной болью французов было то, что они еще не совсем завершили завоевание Марокко, однако воинственные берберы с Атласских гор являлись в большей степени военной, а не политической проблемой, по сути гораздо менее острой, чем в испанском Марокко, где горский интеллектуал Абд аль-Керим в 1923 году провозгласил “республику Риф”. Получив горячую поддержку французских коммунистов и других левых сил, Абд аль-Керим все же потерпел поражение в 1926 году от французов, после чего горцы-берберы вернулись к своим привычным занятиям – участию в заграничных военных походах в составе французской и испанской колониальных армий и сопротивлению любому виду централизованной власти у себя на родине. Прогрессивное антиколониальное движение во французских исламских колониях и во Французском Индокитае возникло лишь через много лет после Первой мировой войны, если не считать его весьма умеренного предвестника в Тунисе.

IV

Годы революций расшатали главным образом Британскую империю, но Великая депрессия 1929–1933 годов ослабила все зависимые государства, поскольку для этих стран эпоха империализма практически была периодом почти непрерывного развития, не остановленного даже Первой мировой войной, от которой большинство из них осталось в стороне. Конечно, многие жители этих стран еще не были серьезно вовлечены в расширяющуюся мировую экономику или не чувствовали, что участвуют в ней каким‐то новым образом, да и какое значение имело для бедных мужчин и женщин, испокон века пахавших и таскавших тяжести, в каком именно мировом контексте они это делают? Тем не менее империалистическая экономика внесла значительные изменения в жизнь простых людей, особенно в регионах, ориентированных на экспорт первичной продукции. Иногда эти изменения находили свое отражение в политике, которую проводили местные или иностранные правители. Так, когда с 1900‐х по 1930‐е годы перуанские гасиенды стали превращаться в прибрежные сахарные фабрики или в коммерческие овечьи ранчо в высокогорье и ручеек рабочих-индейцев, хлынувший на побережье и в большие города, стал потоком, новые идеи проникли в самые глухие районы страны. В начале 1930‐х годов в Хуасиканче, одной из самых отдаленных общин, расположенной на высоте 3700 метров над уровнем моря на неприступных склонах Анд, уже обсуждался вопрос, какая из двух действующих в Перу национал-радикальных партий сможет лучше представлять ее интересы (Smith, 1989, р. 175). Но в большинстве случаев никто, кроме местных жителей в регионах, затронутых этими изменениями, не знал и не беспокоился о них.

Что, например, означало для экономик, в которых деньги почти не использовались или использовались только для определенных целей, включение в экономику, где деньги являлись универсальным средством обмена, как это произошло в Индо-Тихоокеанском регионе? Значение товаров, услуг и сделок между людьми трансформировалось, соответственно изменились и нравственные ценности общества, и, конечно, формы социального распределения. Среди крестьян, занимавшихся выращиванием риса в Негри-Сембилане (Малайзия), наследование велось по женской линии и принадлежавшая им земля обрабатывалась главным образом женщинами. Однако новые участки земли, расчищенные в джунглях мужчинами, на которых выращивались не основные культуры, а фрукты и овощи, могли переходить в наследственное владение мужчин. С распространением каучука, гораздо более доходного, чем рис, баланс власти между полами изменился, поскольку наследование по мужской линии обрело твердую почву. Это, в свою очередь, усилило позиции патриархально настроенных ортодоксальных исламистов, любыми средствами старавшихся привнести традиции ислама в свод местных правовых норм, не говоря уже о местном правителе и его родне, еще одном ручейке наследования по мужской линии в местном озере женского наследования (Firth, 1954). В зависимых странах происходило множество таких изменений и преобразований в сообществах людей, прямой контакт которых с внешним миром был минимален. Его могли осуществлять, например, китайские торговцы, которые в прошлом были крестьянами или ремесленниками-эмигрантами из южных провинций, где местные обычаи привили им стойкость и упорство, а также искушенность в денежных вопросах, но во всем остальном они были так же далеки от мира, в котором царили Генри Форд и General Motors (Freedman, 1959).

Мировая экономика как таковая, казалось, имела к этим странам весьма отдаленное отношение, поскольку ее непосредственное, зримое воздействие не было радикальным. Исключение составляли быстро растущие промышленные анклавы с дешевой рабочей силой, такие как Индия и Китай (где с 1917 года началась организация труда по западным моделям и борьба рабочего класса за свои права), а также гигантские города-порты и промышленные центры, посредством которых зависимые страны осуществляли связь с мировой экономикой: Бомбей, Шанхай (население которого выросло с 200 тысяч в середине восемнадцатого века до трех с половиной миллионов в 1930‐е годы), Буэнос-Айрес и в меньшей степени Касабланка, чье население достигло 250 тысяч менее чем за тридцать лет с тех пор, как там был построен современный порт (Bairoch, 1985, р. 517, 525).

Все изменила Великая депрессия. Впервые столь явно столкнулись экономические интересы зависимого мира и метрополий. Одной из причин стало то, что цены на первичные продукты, от которых зависели страны третьего мира, обрушились настолько сильнее, чем цены на промышленные товары, которые эти страны покупали на Западе (глава 3). Впервые колониальное иго и зависимость стали неприемлемы даже для тех, кто до этого извлекал из них выгоду. “В Каире, Рангуне и Джакарте (Батавия) начались студенческие волнения не потому, что студенты чувствовали приближение новой политической эпохи, а потому, что в результате депрессии прекратилась поддержка, делавшая колониализм столь привлекательным для поколения их отцов” (Holland, 1985, р. 12). Более того, впервые (не считая войн) жизнь простых людей сотрясали катаклизмы неприродного происхождения, что подталкивало скорее к протесту, чем к молитве. Возникла массовая база для политического подъема, особенно там, где крестьяне оказались прочно вовлечены в мировую рыночную экономику, продавая сельскохозяйственную продукцию, как, например, на западном побережье Африки и в Юго-Восточной Азии. Депрессия одновременно дестабилизировала как внутреннюю, так и внешнюю политику зависимых стран.

Таким образом, 1930‐е годы стали критическим десятилетием для стран третьего мира не столько потому, что депрессия привела к политической радикализации, сколько потому, что она способствовала налаживанию контакта политизированных меньшинств с народом. Это имело место даже в таких странах, как Индия, где национально-освободительное движение уже получило поддержку масс. Вторая волна массового отказа от сотрудничества, поднявшаяся в начале 1930‐х годов, новая компромиссная конституция, на которую согласилась Великобритания, и первые общенациональные выборы региональных органов власти 1937 года продемонстрировали растущую поддержку Индийского национального конгресса, число членов которого выросло с шести тысяч в 1935 году до полутора миллионов в конце 1930‐х годов (Tomlinson, 1976, р. 86). Еще ярче это проявилось в до тех пор не столь мобилизованных странах. Начали проступать, где смутно, где отчетливо, черты будущей политики этих стран: латиноамериканский популизм, опирающийся на авторитарных лидеров, которые ищут поддержки городского рабочего класса; политическая активизация профсоюзных лидеров, которым предстояло впоследствии возглавить политические партии, как в британских колониях Карибского моря; революционное движение на базе мощной поддержки рабочих-эмигрантов, вернувшихся из метрополии, как в Алжире; национальное сопротивление, возглавляемое коммунистами, имеющее крепкие связи с деревней, как во Вьетнаме. И наконец, годы депрессии ослабили связи между колониальными властями и крестьянскими массами, как это произошло в Малайе, освободив пространство для зарождения будущей политики.

К концу 1930‐х годов кризис колониализма распространился и на другие империи, хотя две из них, итальянская (только что завоевавшая Эфиопию) и японская (предпринимавшая попытки покорить Китай), все еще продолжали расширяться, хотя и недолгое время. В Индии новая конституция 1935 года – неудачный компромисс колониальных властей с набирающим обороты индийским национализмом – оказала ему огромную услугу, сделав возможной триумфальную победу на выборах Индийского национального конгресса. Во Французской Северной Африке серьезные политические движения возникли первоначально в Тунисе, Алжире (были даже некоторые волнения в Марокко), а массовые выступления под руководством коммунистов, как ортодоксов, так и отщепенцев, впервые приобрели значительный размах во Французском Индокитае. Голландии удалось сохранить контроль в Индонезии, регионе, который “реагирует на волнения на Востоке, как никакая другая страна” (Van Asbeck, 1939), не потому, что там не было волнений, а главным образом потому, что силы оппозиции – исламисты, коммунисты и светские борцы за национальное освобождение – были разобщены и настроены враждебно друг к другу. Даже на “дремлющих Карибах”, как их называли в министерствах по делам колоний, стачки в нефтяной отрасли Тринидада и на плантациях и в городах Ямайки в период с 1935 по 1937 год вылились в восстания и конфликты, охватившие весь остров, выявив скрытое до этого массовое недовольство.

Только территории Африки к югу от Сахары все еще оставались в состоянии покоя, хотя даже сюда годы депрессии принесли первые массовые забастовки рабочих, имевшие место после 1935 года и начавшиеся в центральноафриканском “медном поясе”. В результате Лондон начал требовать от колониальных властей создания департаментов труда, принятия мер по улучшению условий труда рабочих и стабилизации рабочих движений с учетом потоков мигрантов из деревень в шахтерские поселки, усиливавших политическую и социальную дестабилизацию. Волна забастовок с 1935 по 1940 год прокатилась по всей Африке. Но они все еще не были политическими и не имели антиколониального оттенка, если не считать политическим распространения ориентированных на черное население религиозных движений, пророков и ниспровергателей всех земных властей, вроде проникшего в “медный пояс” из Америки движения “Сторожевой башни”. Колониальные правительства впервые начали задумываться о разрушительном влиянии экономических изменений на сельскую Африку, которая на самом деле тогда переживала подъем, и поощрять исследования социальных антропологов на эту тему.

Однако с политической точки зрения опасность казалась еще далекой. В сельской местности процветало белое чиновничество, иногда имевшее рядом угодливого местного властителя, специально избранного для этой цели там, где не было прямого колониального правления. В городах к середине 1930‐х годов прослойка недовольных существующим положением образованных африканцев была уже достаточно значительной, чтобы поддерживать процветающую политическую прессу: African Morning Post на Золотом Берегу (Гана), West African Pilot в Нигерии и Eclaireur de la Cote d’Ivoire на Берегу Слоновой Кости (“эта газета вела кампанию против высшего чиновничества и полиции, она требовала социальных преобразований, поднимала вопрос о безработице и об африканском фермерстве, пострадавшем от экономического кризиса”) (Hodgkin, 1961, р. 32). Уже начали появляться лидеры местных политических националистических организаций, на которых оказали влияние идеи черного движения в США, французского Народного фронта, а также идеи, распространявшиеся в Западноафриканском студенческом союзе в Лондоне, и даже коммунистическое движение[69]. Некоторые будущие президенты будущих африканских республик уже вышли на политическую сцену: Джомо Кениата в Кении (1893–1978), доктор Ннамди Азикиве, впоследствии ставший президентом Нигерии. Но пока все это не особенно тревожило европейские министерства по делам колоний.

Казался ли в 1939 году всемирный распад колониальных империй не только возможным, но и неизбежным? Нет, если руководствоваться воспоминаниями автора этих строк о “школе”, организованной в тот год для британских и колониальных студентов-коммунистов. Никто не ожидал этого, кроме пылких, полных надежд молодых коммунистов. Все изменила Вторая мировая война. Помимо прочего, это была также война между империалистическими державами, причем до 1943 года великие колониальные империи терпели поражение. Франция пережила позорный крах, и многие ее владения уцелели только с разрешения “держав Оси”. Японией были захвачены все британские, голландские и другие западные колонии в Юго-Восточной Азии и на западе Тихого океана. Даже в Северной Африке Германия оккупировала небольшую территорию к западу от Александрии. В какой‐то момент британцы всерьез рассматривали возможность ухода из Египта. Только страны Африки к югу от Сахары оставались под жестким контролем западных государств, и Великобритании фактически без особого труда удалось ликвидировать итальянскую империю на Африканском Роге.

Но самым страшным ударом по старым колониальным державам стало доказательство, что белые люди и их государства могут быть разгромлены самым позорным образом и, несмотря на победу в войне, слишком слабы для восстановления своих былых позиций. Проверкой на прочность британского раджи в Индии стало не массовое восстание, организованное Индийским национальным конгрессом в 1942 году под лозунгом “Прочь из Индии!”, которое было подавлено без особого труда. Важнее было то, что впервые около 55 тысяч индийских солдат стали перебежчиками и создали “индийскую национальную армию” под руководством лидера левого крыла Конгресса, Субхаса Чандры Боза, который решил искать поддержки у Японии в борьбе за независимость Индии (Bhargava/Singh Gill, 1988, p. 10; Sareen, 1988, p. 20–21). Японское правительство (вероятно, под влиянием руководства военно-морского флота, более проницательного, чем сухопутное командование), эксплуатируя цвет кожи своего населения, пыталось играть роль освободителя колоний, в чем достигло значительных успехов (за исключением зон проживания заморских китайцев и Вьетнама, где Япония поддерживала французскую администрацию). В Токио в 1943 году даже была проведена “ассамблея великих восточноазиатских народов”[70], на которой присутствовали марионеточные президенты и премьер-министры поддерживаемых Японией Китая, Индии, Таиланда, Бирмы и Маньчжурии (однако не Индонезии, которой Япония пообещала независимость только после поражения в войне). Борцы за освобождение колоний были слишком реалистичны, чтобы занять прояпонскую позицию, хотя и приветствовали поддержку со стороны Японии, особенно когда она была достаточно существенной, как в Индонезии. Когда во время войны Япония уже находилась на грани поражения, они выступили против нее, но навсегда запомнили, какими слабыми на деле оказались старые западные империи. Не остался без внимания и тот факт, что два главных государства, одержавших победу над “державами Оси”, СССР Сталина и США Рузвельта, оба по различным причинам были враждебно настроены по отношению к старому колониализму, хотя антикоммунистический настрой Америки вскоре сделал Вашингтон защитником консерватизма в странах третьего мира.

V

Неудивительно, что крушение старых колониальных систем в первую очередь произошло в Азии. Сирия и Ливан (ранее принадлежавшие Франции) обрели независимость в 1945 году, Индия и Пакистан – в 1947‐м, Бирма, Цейлон (Шри-Ланка), Палестина (Израиль) и голландская Ост-Индия (Индонезия) – в 1948‐м. В 1946 году США формально присвоили Филиппинам, оккупированным ими с 1898 года, статус независимого государства. Японская империя рухнула в 1945 году. Исламская Северная Африка тоже трещала по швам, однако все еще держалась. В большей части Тропической Африки и на островах Карибского моря и Тихого океана все еще было относительно спокойно. Только в некоторых частях Юго-Восточной Азии политическая деколонизация встретила серьезное сопротивление, особенно во Французском Индокитае (теперешние Вьетнам, Камбоджа и Лаос), где после освобождения под руководством благородного Хо Ши Мина силы коммунистического сопротивления провозгласили независимость. Франция при поддержке Великобритании и позднее США вела отчаянные арьергардные сражения, чтобы удержать свое влияние в стране и противостоять побеждающей революции. Но она потерпела поражение и вынуждена была вывести свои войска в 1954 году, однако США препятствовали объединению страны и поддерживали марионеточный режим в южной части разделенного надвое Вьетнама. После того как и этот режим оказался на грани свержения, США в течение десяти лет вели войну во Вьетнаме, пока наконец не были разгромлены и вынуждены уйти оттуда в 1975 году, сбросив на несчастную страну больше бомб, чем было сброшено за всю мировую войну.

Сопротивление в остальных частях Юго-Восточной Азии было более разрозненным. Голландцы (которые оказались гораздо способнее британцев в деколонизации своей Индийской империи без разделения ее на части) были слишком слабы, чтобы обеспечить необходимое военное присутствие на огромном Индонезийском архипелаге, большинство из островов которого было бы не прочь сохранить их в качестве противовеса засилью яванцев, численность которых составляла уже 55 миллионов. Они отказались от своих планов, когда поняли, что США не считают Индонезию важным фронтом борьбы против мирового коммунизма, в отличие от Вьетнама. Далекие от коммунистических идей новые индонезийские националисты в 1948 году довольно легко подавили восстание, возглавляемое местной коммунистической партией. В результате США решили, что голландские военные силы лучше пригодятся в Европе против предполагаемой советской угрозы, чем для сохранения их колониальных владений. Таким образом, голландцы ушли, сохранив только один форпост колониализма – западную часть огромного меланезийского острова Новая Гвинея, которая в 1960‐е годы также перешла к Индонезии. В Малайе Великобритания оказалась между двух огней: с одной стороны имелись традиционные султаны, прекрасно обходившиеся без империи, а с другой – две различные, но с одинаковым подозрением относившиеся друг к другу группы населения: малайцы и китайцы, каждая из которых была по‐своему радикальна. Китайцы находились под влиянием коммунистической партии, которая имела здесь большой вес как единственная сила, оказывавшая сопротивление Японии. После начала “холодной войны” участие коммунистов, за исключением китайцев, в составе правительства бывшей колонии было исключено, однако после 1948 года Великобритании понадобилось 12 лет, 50 тысяч солдат, 60 тысяч полицейских и 200 тысяч местных дружинников, чтобы сдерживать вооруженное сопротивление, в котором преимущественно участвовали китайцы. Возникает закономерный вопрос: стала бы Великобритания платить такую цену, если бы малайское олово и каучук не были столь надежными источниками получения долларов, обеспечивая стабильность фунта? Как бы то ни было, деколонизация Малайи оказалась довольно сложным делом и была завершена, к удовлетворению малайских консерваторов и китайских миллионеров, только в 1957 году. В 1965 году Сингапур, в основном населенный китайцами, отделился, провозгласив свою независимость, и вскоре превратился в очень богатый город-государство.

В отличие от Франции и Голландии, Великобритания, благодаря опыту, приобретенному в Индии, понимала, что при наличии серьезного национально-освободительного движения единственным способом удержать преимущества империи является передача ему формальной власти. Великобритания ушла с Индийского субконтинента в 1947 году, до того, как ее неспособность удержать власть стала очевидной, и без всякого сопротивления. Цейлон (переименованный в Шри-Ланку в 1972 году) и Бирма также получили независимость, что для первого стало приятным сюрпризом, у второй же вызвало большие сомнения, поскольку бирманские борцы за национальное освобождение, хотя и возглавляемые антифашистской Лигой народного освобождения, в годы войны сотрудничали с Японией. Они были так враждебно настроены по отношению к Великобритании, что Бирма, единственная из всех получивших независимость британских колоний, немедленно отказалась вступить в Британское Содружество – ни к чему не обязывающее объединение, с помощью которого Лондон пытался сохранить хотя бы память о Британской империи. В этом она опередила даже Ирландию, провозгласившую себя республикой вне рамок Содружества в том же году. И все же, хотя быстрый и мирный уход Великобритании из самого большого сообщества, когда‐либо находившегося в подчинении и управлении иностранного завоевателя, и стал заслугой британского лейбористского правительства, пришедшего к власти в конце Второй мировой войны, вряд ли это можно было назвать полным успехом. Он был достигнут ценой кровавого раздела Индии на мусульманский Пакистан и объединяющую много религий, но преимущественно индуистскую Индию, в ходе которого примерно 700 тысяч человек стали жертвами религиозной вражды, а несколько миллионов были изгнаны из домов, где жили еще их предки, туда, где теперь было иностранное государство. Такое развитие событий не входило в планы ни индийских и мусульманских националистов, ни имперских властей.

Вопрос о том, каким образом идея о самостоятельном государстве Пакистан, концепция и название которого были попросту придуманы студентами в 1932–1933 годах, к 1947 году стала реальностью, продолжает интересовать ученых и тех, кто любит размышлять об альтернативных путях в мировой истории. Поскольку раздел Индии по религиозным границам создал пагубный прецедент на будущее, как нам очевидно теперь, здесь потребуются некоторые разъяснения. В известной степени это произошло не по чьей‐то вине и не по всеобщему согласию. На выборах, проводившихся в соответствии с конституцией 1935 года, Индийский национальный конгресс одержал победу даже в большинстве мусульманских районов, а Мусульманская лига – национальная партия, претендующая на защиту интересов мусульманского меньшинства, – получила малое число голосов. Победа не выражавшего интересы какой‐либо определенной религиозной группы светского Индийского национального конгресса, естественно, вызвала недовольство многих мусульман (большинство которых, как и большинство индусов, не принимали участия в голосовании). Они были недовольны тем, что к власти пришли индуисты (поскольку большинство лидеров Конгресса в преимущественно индуистской стране не могли не быть индуистами). Вместо того чтобы учесть эти опасения и дать мусульманам возможность представительства во власти, Конгресс в результате этих выборов усилил свои притязания на то, чтобы стать единственной общенациональной партией, представляющей как индуистов, так и мусульман. Именно это побудило Мусульманскую лигу под руководством ее грозного лидера Мухаммеда Али Джинны порвать с Конгрессом и вступить на путь потенциального сепаратизма. Однако лишь после 1940 года Джинна выдвинул лозунг самостоятельного мусульманского государства.

Именно мировая война расколола Индию надвое. С одной стороны, это была последняя большая победа обессиленного британского раджи. В последний раз он мобилизовал людей и экономику Индии для войны за Великобританию, причем в масштабе даже большем, чем в 1914–1918 годах, на этот раз против оппозиционных масс под руководством партии национального освобождения и, в отличие от Первой мировой войны, перед лицом надвигающейся угрозы военного вторжения Японии. Успехи были ошеломляющими, но цена их была крайне высока. Оппозиционность Конгресса к войне привела к тому, что его лидеры оказались вне политики, а после 1942 года – за решеткой. Тяготы военной экономики побудили влиятельные группы политических сторонников раджи среди мусульман, особенно в Пенджабе, отвернуться от него и привлекли их в Мусульманскую лигу (ставшую теперь массовой организацией) в тот самый момент, когда правительство в Дели, опасаясь срыва Конгрессом мобилизационных усилий, намеренно и систематически использовало вражду между мусульманами и индуистами для того, чтобы парализовать национально-освободительное движение. Теперь можно с уверенностью сказать, что Великобритания “разделяла, чтобы властвовать”. В своей последней отчаянной попытке выиграть войну раджа погубил не только себя самого, но и легитимность своего правления. Главное достижение Индийского субконтинента заключалось в том, что все его многочисленные национальные группы могли сосуществовать относительно мирно при наличии единого беспристрастного правления и закона. После того как война закончилась, механизм коллективной политики больше не мог работать.

К 1950 году деколонизация в Азии завершилась везде, кроме Индокитая. Между тем регион западного ислама от Персии (Ирана) до Марокко претерпел ряд изменений под воздействием национальных движений, революционных переворотов и восстаний, начавшихся с национализации западных нефтяных компаний в Иране (1951) и поворота к популизму в этой стране под руководством доктора Мохаммеда Мосаддыка (1880–1967), которого поддерживала в то время могущественная партия коммунистов “Тудэ”. (Неудивительно, что коммунистические партии на Ближнем Востоке в результате полной победы СССР во Второй мировой войне приобрели заметное влияние.) Моссадык был свергнут в 1953 году в результате переворота, устроенного секретными службами Англии и Америки. Революцию в Египте, осуществленную организацией “Свободные офицеры” под руководством Гамаля Абдель Насера (1918–1970), а также последующее свержение прозападных режимов в Ираке (1958) и Сирии нельзя было остановить, как в Иране, хотя Великобритания и Франция, объединившись с новым антиарабским государством Израиль, делали все возможное, чтобы свергнуть Насера во время Суэцкого конфликта 1956 года (см. ниже). Франция оказывала отчаянное противодействие подъему национально-освободительного движения в Алжире (1954–1962), одной из территорий (подобно Южной Африке и Израилю), где совместное существование местного населения с большими группами европейцев делало проблему деколонизации особенно трудноразрешимой. Алжирская война отличалась поразительной жестокостью и таким образом способствовала узакониванию пыток в армии, полиции и силах безопасности стран, претендовавших на звание цивилизованных. Эта война, во время которой в обращение было введено впоследствии широко распространенное позорное использование пыток электрошоком, привела к падению Четвертой республики (1958) и едва не привела к краху Пятой (1961), прежде чем Алжир смог завоевать независимость, которую генерал де Голль уже давно считал неизбежной. Между тем французское правительство тихо заключило договор об автономии, а в 1956 году – и о независимости двух других своих североафриканских протекторатов, Туниса (ставшего республикой) и Марокко (оставшегося монархией). В тот же год Великобритания так же тихо согласилась на независимость Судана, ставшего ненужным после того, как она потеряла контроль над Египтом.

He совсем ясно, когда сами империи поняли, что “век империи” подошел к концу. При ретроспективном взгляде попытка Великобритании и Франции восстановить свои имперские позиции в суэцкой авантюре 1956 года кажется еще более обреченной на поражение, чем она, вероятно, казалась правительствам Лондона и Парижа, при содействии Израиля планировавшим эту военную операцию для свержения революционного египетского правительства полковника Насера. Эта война закончилась для них катастрофой (за исключением Израиля), тем более жалкой из‐за смеси нерешительности, сомнений и никого не обманувшей изворотливости, проявленной британским премьер-министром Энтони Иденом. Едва начавшись, эта операция была прекращена под давлением США, подтолкнув Египет к сближению с СССР и навсегда положив конец тому, что было названо “звездным часом Великобритании на Ближнем Востоке”, – эпохе абсолютной британской гегемонии в этом регионе с 1918 года.

Во всяком случае, к концу 1950‐х годов уцелевшим старым империям стало ясно, что пришло время ликвидации официального колониализма. Только Португалия продолжала сопротивляться своему распаду, поскольку ее отсталая, политически изолированная и маргинальная экономика не соответствовала требованиям неоколониализма. Она нуждалась в эксплуатации своих африканских ресурсов, но вследствие неконкурентоспособности собственной экономики могла осуществлять это только с помощью прямого контроля. ЮАР, Южная Родезия, африканские государства, значительную часть населения которых составляли белые, также отказались поддерживать политику, которая неизбежно вела к режимам, где власть принадлежала бы африканцам. Белое население Южной Родезии даже провозгласило независимость от Великобритании (1965), чтобы избежать подобной участи. Однако Париж, Лондон и Брюссель (владевший Бельгийским Конго) решили, что добровольное предоставление формальной независимости при наличии экономической и культурной зависимости более предпочтительно, чем длительная война, которая могла закончиться приходом к власти левых режимов. Только в Кении имели место значительные народные волнения и повстанческая война, в которой, правда, участвовала только одна народность – кикуйю (так называемое движение “Мау-Мау” в 1952–1956 годах). Во всех других местах политика профилактической деколонизации проводилась успешно, кроме Бельгийского Конго, где она почти сразу перешла в анархию и гражданскую войну. В британской части Африки Золотой Берег (теперь Гана), уже имевший массовую партию под руководством талантливого африканского политика и панафриканского интеллектуала Кваме Нкрумы, получил независимость в 1957 году. Французской Гвинее судьба неожиданно предоставила раннюю и приведшую к ее обнищанию независимость в 1958 году, когда ее лидер Секу Туре отказался принять предложение де Голля присоединиться к Французскому сообществу, в котором лидер Франции сочетал автономию с жесткой зависимостью от французской экономики. Секу Туре стал первым из черных африканских лидеров, вынужденных обратиться за помощью к Москве. Почти все оставшиеся британские, французские и бельгийские колонии в Африке обрели независимость в 1960–1962 годах, остальные немного позже. Только Португалия и государства со значительным белым населением противились этой тенденции.

Большие британские колонии в Карибском бассейне были тихо деколонизированы в 1960‐е годы, затем получили независимость более мелкие острова (до 1981 года), а острова Индийского и Тихого океанов – в конце 1960‐х и 1970‐х годов. Фактически к 1970 году не осталось сколько‐нибудь значительных территорий, находившихся под непосредственным управлением бывших колониальных держав или их переселенцев, за исключением стран Центральной и Южной Африки и, конечно, охваченного войной Вьетнама. Эпоха империй подходила к концу. Менее чем три четверти столетия назад она казалась нерушимой. Всего тридцатью годами ранее большинство народов земного шара были в ее власти. И вот она безвозвратно канула в прошлое, став частью сентиментальных литературных и кинематографических мемуаров бывших имперских государств, в то время как новое поколение писателей из бывших колоний положило начало литературе “эпохи независимости”.

Часть вторая