Золотые годы
Именно за последние сорок лет в Модене произошел резкий скачок вперед. Эпоха после объединения Италии вылилась в долгие годы ожидания или медленных и временных изменений, прежде чем преобразования начали происходить с молниеносной скоростью. Теперь люди могут наслаждаться уровнем жизни, ранее доступным лишь немногочисленной элите.
Голодного, но здравомыслящего человека нельзя убедить потратить свой последний доллар ни на что, кроме еды. Но сытого, хорошо одетого, имеющего хорошее жилище и благополучного в других отношениях человека можно склонить к покупке электробритвы или электрической зубной щетки. Наряду с ценами и затратами предметом менеджмента становится и потребительский спрос.
I
Большинство людей поступает так же, как поступают историки: лишь по прошествии некоторого времени они начинают осознавать характер собственного опыта. В течение 1950‐х годов многие люди, преимущественно жители все более процветающих развитых стран, убедились в том, что условия их жизни действительно резко улучшились, особенно по сравнению с периодом до начала Второй мировой войны. Британские консерваторы победили на выборах 1959 года под лозунгом “Никогда еще мы не жили так хорошо”, что, кстати, вполне соответствовало действительности. Но только в тревожные 1970‐е годы, когда быстрый рост благосостояния закончился, в преддверии еще более тревожных 1980‐х, специалисты (сначала в основном экономисты) стали понимать, что мир, в частности мир развитого капитализма, пережил исключительный период в своей истории, возможно единственный в своем роде. Они стали искать термины для его описания: французы назвали этот период “тридцать славных лет” (les trente glorieuses années), англичане и американцы – “золотой век длиной в двадцать пять лет” (quarter-century Golden Age) (Marglin and Shor, 1990). Блеск этого золота казался еще более ярким на фоне последовавших затем унылых и мрачных “кризисных десятилетий”.
Существовало несколько причин, почему на осознание исключительной природы “золотой эпохи” понадобилось так много времени. В США, после Второй мировой войны доминировавших в мировой экономике, революционность “золотой эпохи” не была особенно заметна. Здесь просто продолжился экономический подъем военных лет, ставших, о чем мы уже говорили, на редкость благоприятными для этой страны. Ей не было нанесено никакого ущерба, ее валовой национальный продукт увеличился на две трети (Van der Wee, 1987, p. 30), так что к концу войны объем производства в США составлял почти две трети мирового промышленного производства. Именно благодаря росту и развитию американской экономики ее подъем в “золотые годы” был не так заметен, как в других странах, начинавших с гораздо более скромных показателей. В период между 1950 и 1973 годами экономика США развивалась гораздо медленнее, чем экономика любой другой промышленно развитой страны, и что более важно, ее рост не превышал значений самых динамичных лет предыдущего периода ее развития. Во всех других промышленно развитых странах, включая даже медлительную Великобританию, “золотая эпоха” побила все предыдущие рекорды (Maddison, 1987, р. 650). Фактически в экономическом и технологическом отношении для США это был скорее откат назад, чем движение вперед. Разрыв в производительности труда между ними и другими странами сокращался, и если в 1950 году США имели валовой внутренний продукт на душу населения вдвое больший, чем Франция и Германия, в пять раз больший, чем Япония, и более чем в два раза превышавший показатели Великобритании, теперь другие государства стали быстро догонять их, что продолжалось в 1970‐е и 1980‐е годы.
Для европейских стран и Японии главной задачей стало восстановление после войны, и в первые годы после ее окончания они измеряли свой успех лишь тем, насколько смогли приблизиться к своей цели, сравнивая результаты с прошлым, а не устремляясь в будущее. В некоммунистических государствах восстановление, кроме того, означало избавление от страха социальной революции и прихода коммунистов, имевших за плечами опыт Сопротивления. И хотя большинство стран (за исключением Германии и Японии) к 1950 году возвратились к своему довоенному уровню, эйфории мешало начало “холодной войны” и наличие влиятельных коммунистических партий во Франции и Италии. Во всяком случае, потребовалось определенное время, чтобы повышение материального благосостояния стало ощутимым. В Великобритании это произошло только в середине 1950‐х годов. До этого ни один политик не мог выиграть выборы под теми лозунгами, которые принесли победу Гарольду Макмиллану. Даже в столь процветающем регионе, как итальянская Эмилия-Романья, преимущества “общества изобилия” приобрели всеобщий характер только в начале 1960‐х годов (Francia, Muzzioli, 1984, p. 327–329). Кроме того, основное благо “общества изобилия”, а именно всеобщая занятость, стало повсеместным лишь в 1960‐е годы, когда средний уровень безработицы в Западной Европе снизился до 1,5 %. В 1950‐е годы в Италии безработица все еще составляла почти 8 %. Одним словом, только в 1960‐е годы Европа стала воспринимать достигнутое процветание как нечто само собой разумеющееся. К тому времени авторитетные специалисты начали предполагать, что экономика теперь постоянно будет наращивать темпы. “Нет никаких причин сомневаться в том, что основные тенденции роста, обнаружившиеся в 1960‐е годы, сохранятся также в начале и середине 1970‐х годов, – говорилось в отчете ООН за 1972 год, – не предвидится никаких факторов и влияний, которые смогли бы кардинально изменить внешние условия развития европейской экономики”. Организация экономического сотрудничества и развития (ОЭСР) – клуб передовых капиталистических стран – в начале 1960‐х годов сделала прогноз будущего экономического роста. К началу 1970‐х годов ожидалось, что в среднесрочной перспективе он превысит 5 % (Glyn, Hughes, Lipietz, Singh, 1990, p. 39). Однако этим предсказаниям не суждено было сбыться.
Теперь уже очевидно, что “золотая эпоха” имела место в основном в развитых капиталистических странах, доля которых в мировом производстве в эти десятилетия составляла около трех четвертей, а доля промышленного экспорта – более 80 % (OECD, Impact, 1979, р. 18–19). Еще одной причиной такого длительного непонимания специфики этих десятилетий являлось то, что в 1950‐е годы быстрый экономический подъем, казалось, происходил во всем мире и не зависел от экономических условий. Поначалу даже создалось впечатление, что преимущество здесь у недавно разросшегося социалистического лагеря. СССР в 1950‐е годы развивался более быстрыми темпами, чем любое западное государство, а развитие экономики стран Восточной Европы происходило почти с такой же скоростью (быстрее в ранее отсталых странах, медленнее в более промышленно развитых странах). Однако коммунистическая Восточная Германия по темпам развития отставала от некоммунистической Западной Германии. Несмотря на то, что развитие стран восточного блока в 1960‐е годы замедлилось, ВВП на душу населения в течение всей “золотой эпохи” здесь рос несколько быстрее (в СССР не так быстро), чем в развитых капиталистических странах (IMF, 1990, р. 65). И все же в 1960‐е годы уже было ясно, что капитализм постепенно опережает социализм.
Тем не менее “золотая эпоха” стала всемирным явлением, хотя большая часть населения земного шара никогда не знала, что такое изобилие. Это были жители стран, о бедности и отсталости которых эксперты ООН дипломатично говорили с помощью различных эвфемизмов. Несмотря на это, темпы роста населения стран третьего мира были впечатляющи: число жителей Африки, Восточной и Южной Азии с 1950 по 1980 год выросло более чем в два раза, а в Латинской Америке этот показатель был еще выше (World Resources, 1986, р. 11). В 1970‐е и 1980‐е годы мир опять столкнулся с массовым голодом, классический образ которого – детей, умирающих от истощения в экзотических странах, – можно было после ужина наблюдать по любому каналу западного телевидения. В “золотую эпоху” массового голода не было, кроме тех случаев, когда он становился следствием войн или политической глупости, как, например, произошло в Китае (см. ниже). По мере роста населения ожидаемая продолжительность жизни увеличилась в среднем на семь лет (а если сравнивать конец 1960‐х годов с концом 1930‐х, то даже на семнадцать) (Morawetz, 1977, p. 48). Это означает, что производство продуктов питания росло быстрее, чем численность населения, что имело место не только в развитых странах, но и во всех основных регионах неиндустриального мира. В 1950‐е годы его ежегодный прирост составлял более 1 % на душу населения во всех регионах развивающегося мира, за исключением Латинской Америки, где этот рост тоже имел место, хотя и был более медленным. В 1960‐е годы все еще наблюдался рост производства во всех частях неиндустриального мира (опять же за исключением стран Латинской Америки), хотя темпы его снизились. Тем не менее увеличение совокупного производства продуктов питания в отсталых странах как в 1950‐е, так и в 1960‐е годы происходило быстрее, чем в развитых странах.
Неравенство между различными регионами отсталого мира в 1970‐е годы сделало бесполезными подобные глобальные подсчеты. К тому времени некоторые регионы, такие как Дальний Восток и Латинская Америка, с успехом обеспечивали пищей свое растущее население, тогда как Африка каждый год отставала более чем на 1 %. В 1980‐е годы производство продуктов питания на душу населения в отсталых странах вообще не увеличивалось. Исключение составляли Южная и Восточная Азия, хотя даже здесь имелись страны, где по сравнению с 1970‐ми годами производство продуктов питания на душу населения сократилось (Бангладеш, Шри-Ланка, Филиппины). Некоторые регионы находились ниже собственного уровня 1970‐х годов или даже продолжали падать, особенно Африка, Центральная Америка и Ближний Восток (Van der Wee, 1987, p. 106; FAO, 1989, Annex, Table 2, p. 113–115).
В то же время проблема развитых стран мира заключалась в том, что они производили так много продовольствия, что не знали, как поступать с излишками. В 1980‐е годы было решено значительно сократить производство или продавать (как это сделало Европейское сообщество) свои горы масла и молочные реки по демпинговым ценам, подрывая тем самым производство в отсталых странах. На островах Карибского моря голландский сыр стал дешевле, чем в Нидерландах. Как ни странно, контраст между переизбытком пищи с одной стороны и множеством голодающих с другой, так возмущавший мир во время Великой депрессии 1930‐х годов, в конце двадцатого века не вызывал никакого протеста. Таково было одно из последствий растущего размежевания между миром богатых и миром бедных, которое становилось все более явным начиная с 1960‐х годов.
Индустриализация утверждалась повсюду – и в капиталистическом обществе, и в социалистическом, и в странах третьего мира. Яркими примерами промышленной революции на Западе стали Испания и Финляндия. В лагере “реального социализма” (см. главу 13) в таких прежде аграрных странах, как Болгария и Румыния, появилась крупная промышленность. “Новые индустриальные страны” третьего мира достигли блестящих успехов в развитии уже после окончания “золотой эпохи”, но число стран, занимающихся преимущественно сельским хозяйством, резко сократилось повсюду уже в тот период. К концу 1980‐х годов не более пятнадцати государств оплачивали половину или более собственного импорта из средств, полученных от экспорта сельскохозяйственной продукции. За одним исключением (Новая Зеландия), все они находились в Тропической Африке и Латинской Америке (FAO, 1989, Annex, Table 11, p. 149–151).
Итак, мировая экономика бурно развивалась. Уже в конце 1950‐х годов стало ясно, что ничего подобного раньше не происходило. С начала 1950‐х по начало 1970‐х годов мировой выпуск товарной продукции увеличился в четыре раза и, что гораздо более впечатляюще, в десять раз выросли объемы мировой торговли. Как мы видели, рост мирового сельскохозяйственного производства также происходил довольно быстро, хотя и не так впечатляюще. Он осуществлялся не столько за счет освоения новых земель (как в основном было раньше), сколько благодаря подъему производительности. Между 1950–1952 и 1980–1982 годами урожайность зерновых с гектара увеличилась почти в два раза, а в Северной Америке, Западной Европе и Восточной Азии более чем удвоилась. За это же время мировой рыбный промысел утроился, однако затем снова сократился (World Resources, 1986, p. 47, 142).
Один побочный результат этого небывало бурного роста производства пока еще был мало заметен, хотя в ретроспективе выглядел угрожающе: загрязнение окружающей среды и ухудшение экологии. В “золотую эпоху” эта проблема волновала разве что любителей дикой природы и других защитников человеческих и природных редкостей, поскольку преобладающая прогрессистская идеология принимала как данность растущую власть человека над природой – собственно, так измерялся прогресс человечества. Индустриализация в социалистических странах по этой причине была особенно слепа к экологическим последствиям создания довольно архаичной промышленной системы, основанной на железе и дыме. Но и на Западе афоризм коммерсантов девятнадцатого века “Где грязь, там и деньги” (т. е. загрязнение окружающей среды означает прибыль) по‐прежнему звучал убедительно, особенно для строителей дорог и торговцев недвижимостью, которые вновь обнаружили, какие небывалые прибыли можно в период бума получать от беспроигрышной спекуляции. Нужно было всего лишь дождаться, когда стоимость правильно выбранной площадки для строительства взлетит до заоблачных высот. Одно удобно расположенное здание теперь делало человека мультимиллионером фактически без всяких затрат, поскольку он мог взять ссуду под залог своего будущего строительства и еще одну, если его стоимость (достроенного или нет, занятого или пустующего) продолжала расти. В конечном итоге, как обычно, все закончилось крахом – “золотая эпоха” завершилась так же, как и любой предыдущий бум, крахом в сфере банковских операций с недвижимостью, – но до этого столичные центры, большие и малые, разрастались по всему миру, нарушая архитектуру средневековых городов (как произошло, например, в Вустере в Великобритании и в испанских колониальных столицах, таких как Лима в Перу). Поскольку правительства Востока и Запада, поняв, что поточными методами можно осуществлять строительство быстро и дешево, наводнили городские окраины монстрами многоэтажных зданий, 1960‐е годы запомнятся как самые разрушительные десятилетия в истории урбанизации человечества.
Человечество не то что не тревожилось о состоянии природы – казалось, у него были основания для самоуспокоения. Антисанитария девятнадцатого века отступила перед технологиями двадцатого века и экологической сознательностью. Разве простой запрет угольных каминов в Лондоне в 1953 году мгновенно не рассеял густой туман, столь знакомый по романам Чарльза Диккенса, постоянно создававший непроницаемую завесу над городом? Разве несколько лет спустя не вернулся лосось в когда‐то опустевшую Темзу? На смену громадным дымящим заводам, прежде обозначавшим собою “индустрию”, пришли куда более чистые, миниатюрные и тихие фабрики за чертой города. Аэропорт заменил железнодорожную станцию в качестве здания, символизирующего транспорт. По мере того как пустела сельская местность, представители среднего класса, переселяясь в покинутые деревни и усадьбы, чувствовали себя ближе к природе, чем когда‐либо раньше.
Однако нельзя отрицать, что воздействие человеческой деятельности на природу не только в промышленных городах, но и в сельской местности резко усилилось начиная с середины двадцатого века. В большой степени это произошло из‐за многократного увеличения использования ископаемого топлива (каменного угля, нефти, природного газа и т. д.), перспективы истощения которого заботили специалистов уже с середины девятнадцатого века. Новые месторождения находили быстрее, чем использовали. Неудивительно, что общее потребление энергии стремительно выросло (в США оно фактически утроилось с 1950 по 1973 год) (Rostow, 1978, р. 256; Table III, р. 58). Одна из причин, почему “золотая эпоха” стала по‐настоящему золотой, состояла в том, что в 1950–1973 годах цена барреля саудовской нефти в среднем была меньше двух долларов, что делало энергоносители до смешного дешевыми, причем стоимость их постоянно снижалась. По иронии судьбы, лишь после 1973 года, когда картель стран – экспортеров нефти резко ограничил использование автомобильного транспорта, экологи обратили серьезное внимание на последствия бурного роста числа транспортных средств, работающих на бензине, от которых небо больших городов в тех частях света, где использовалось большое количество транспорта, в частности в Америке, заволакивали темные тучи. Основным источником тревоги по понятным причинам являлся смог. Вызывало тревогу также и то, что количество выбросов двуокиси углерода, повышающих температуру атмосферы, в период с 1950 по 1973 год выросло почти втрое, т. е. концентрация этого газа в атмосфере увеличивалась почти на 1 % в год (World Resources, Table 11.1, p. 318; 11.4, p. 319; Smil, 1990, p. 4, Fig. 2). Кривая производства хлорфторуглеродов – соединений, влияющих на озоновый слой, – росла почти вертикально. В конце войны они использовались в очень небольших количествах, однако к 1974 году в атмосферу выбрасывалось более 300 тысяч тонн двуокиси углерода и более 400 тысяч тонн хлорфторуглеродов (World Resources, Table 11.3, p. 319). Естественно, львиная доля этих загрязнений приходилась на богатые западные страны, однако в ходе необычайно грязной индустриализации в СССР выбросы двуокиси углерода были почти такими же, как и в США, причем их количество в 1985 году почти в пять раз превышало уровень 1950 года. (США по этим показателям на душу населения далеко опережали остальные страны.) Только Великобритания в этот период реально снизила количество вредных выбросов, приходящееся на одного жителя (Smil, 1990, Table 1, p. 15).
II
Поначалу этот поразительно бурный рост экономики казался просто повторением в гигантских масштабах того, что имело место и раньше. Это напоминало распространение на весь мир благополучного состояния Соединенных Штатов образца до 1945 года. До некоторой степени так оно и было. Автомобильная эпоха в Северной Америке наступила уже давно, после Второй мировой войны она пришла и в Европу, а еще позже в более скромных масштабах проникла в социалистический лагерь и в средние классы стран Латинской Америки. Дешевое топливо сделало грузовик и автобус самыми распространенными средствами передвижения большей части населения земного шара. Если считать критерием расцвета западного “общества изобилия” прирост парка частных машин (в Италии, например, он вырос с 469 тысяч в 1938‐м до 15 миллионов в 1975 году (Rostow; 1978, р. 212; UN Statistical Yearbook, 1982, Table 175, p. 960)) – экономическое развитие многих стран третьего мира можно определить по тому, насколько увеличилось там число автотранспорта.
Так что мощный мировой бум во многом был наверстыванием, а в США – продолжением прежних тенденций. Модель массового производства Генри Форда распространилась через океаны в новую автомобильную промышленность, в то время как в самих Соединенных Штатах фордистские принципы поточного производства внедрялись в новые отрасли, от строительства жилья до предприятий быстрого питания (вспомним послевоенный триумф закусочных “Макдональдс”). Товары и услуги, которые раньше могли себе позволить лишь немногие, теперь производились для массового рынка; то же самое происходило и в области туризма – ранее малодоступные путешествия на солнечные южные побережья стали массовыми. До войны в Центральную Америку и на острова Карибского моря ездило отдыхать не более 150 тысяч жителей США, однако с 1950 по 1970 год их число увеличилось с 300 тысяч до 7 миллионов (US Historical Statistics I, p. 403). В Европе эти цифры были еще более впечатляющими, что неудивительно. Испания, массовый туризм в которой фактически не развивался до конца 1950‐х годов, к концу 1980‐х принимала более 54 миллионов иностранцев в год, лишь немногим уступая Италии, принимавшей 55 миллионов туристов (Stat. Jahrbuch, p. 262). То, что некогда считалось роскошью, теперь стало привычным стандартом в странах с высоким уровнем жизни: холодильник, посудомоечная машина, телефон. К 1971 году в мире было более 270 миллионов телефонов, главным образом в Северной Америке и Западной Европе, и скорость их распространения росла. За последующее десятилетие их число увеличилось почти вдвое. В странах с развитой экономикой на каждых двух жителей приходилось более одного телефона (UN World Situation, 1985, Table 19, p. 63). Одним словом, теперь среднестатистический житель этих стран мог позволить себе такой уровень жизни, какой во времена их отцов был доступен лишь очень состоятельным людям, если не считать того, что прислугу заменила механизация.
Но что более всего поражает в этот период – это то, до какой степени экономический подъем был обусловлен технической революцией. Стало возможным массовое производство не только усовершенствованной продукции старого образца, но и ранее неизвестных товаров, включая те, которые до войны нельзя было и вообразить. Некоторые революционные изобретения, например синтетические материалы (нейлон, пенопласт и полиэтилен), были созданы в период между Первой и Второй мировыми войнами, и тогда же началось их коммерческое производство. Другие, такие как телевидение и магнитофон, в то время находились еще в стадии эксперимента. Война с ее потребностями в высоких технологиях подготовила ряд революционных процессов, в дальнейшем нашедших мирное применение. Более других в этой области преуспели англичане (почин которых подхватили американцы), а не известные своей склонностью к изобретательству немцы. Именно они начали разрабатывать радар, воздушно-реактивный двигатель и различные идеи и технологии, подготовившие почву для развития послевоенной электроники и информационной техники. Без них транзистор (изобретенный в 1947 году) и первые цифровые вычислительные машины (1946) появились бы значительно позже. Вероятно, к лучшему, что ядерная энергия, впервые примененная во время войны в целях разрушения, почти не употреблялась в гражданской экономике, за исключением незначительного (пока) использования в качестве источника электроэнергии (около 5 % в 1975 году). Ее применение невелико до сих пор. Вопрос о том, что лежало в основе всех этих новшеств (среди которых разработанные в 1950‐е годы микросхемы, лазеры, появившиеся в 1960‐е годы, или побочные продукты космического ракетостроения) – научные достижения межвоенного или послевоенного времени, межвоенные открытия в области техники или даже коммерции или же колоссальный рывок вперед после 1945 года, – не столь важен для наших задач. Но вот что имеет значение: производство в “золотую эпоху” в значительно большей степени, чем в любой предыдущий период, базировалось на самых передовых и зачастую секретных научных исследованиях, которые теперь в течение нескольких лет нашли практическое применение. Промышленность и даже сельское хозяйство впервые вышли далеко за рамки технологий девятнадцатого века (см. главу 18).
Три аспекта этого технологического прорыва более всего впечатляют наблюдателя. Во-первых, он полностью изменил повседневную жизнь в странах с высоким уровнем жизни и, правда в меньшей степени, в бедных странах, где даже в самых отдаленных деревнях благодаря транзисторам и миниатюрным батарейкам длительного действия появилось радио, где “зеленая революция” модернизировала возделывание риса и пшеницы, а босые ноги жителей украсились пластиковыми сандалиями. Любой европейский читатель этой книги, взглянув на предметы своего повседневного обихода, может это подтвердить. Многие продукты, лежащие в холодильнике или морозильнике (до 1945 года отсутствовавших в большинстве семей), раньше вообще не были известны: пища, полученная в результате сублимационной сушки, изделия из домашней птицы, выращенной на больших птицефабриках, мясо, начиненное ферментами и различными химикатами для изменения вкуса или даже созданное путем “симуляции бескостных кусков высокого качества” (Considine, 1982, p. 1164 ff), не говоря уже о продуктах, доставляемых свежими по воздуху почти в любую точку земного шара, что раньше было невозможно.
По сравнению с 1950 годом доля природных и традиционных материалов – дерева, металла, обработанного старыми способами, натуральных волокон, даже керамики – в домашней обстановке и одежде резко пошла на убыль. Правда, шум вокруг продуктов индустрии средств личной гигиены и косметики был столь велик, что понять истинную степень новизны ее невероятно расширившегося ассортимента было невозможно (из‐за систематических преувеличений). Техническая революция настолько внедрилась в сознание потребителя, что новизна товаров стала главной притягательной силой, начиная от синтетических моющих средств, получивших признание в 1950‐е годы, до портативных компьютеров. Считалось, что “новое” являлось не просто лучшим, а кардинально обновленным.
Что касается изделий, своим видом символизирующих технический прогресс, то их список бесконечен и не требует комментариев: телевидение, виниловые пластинки (долгоиграющие пластинки появились в 1948 году), впоследствии замененные магнитофонными пленками (кассеты для записи появились в 1960‐х годах) и компакт-дисками; портативные транзисторные радиоприемники (автор получил свой первый приемник в подарок от японского друга в конце 1950‐х годов), электронные часы, карманные калькуляторы на обычных, а затем на солнечных батарейках, прочая домашняя электроника, фото– и видеоаппаратура. Немаловажная черта этих инноваций – систематический процесс уменьшения их в размере, их стремление к портативности, которое существенно увеличивало диапазон их применения и рынок сбыта. Однако техническая революция не менее ярко проявилась и в, казалось бы, внешне не изменившихся товарах, которые со времен Второй мировой войны были полностью преобразованы, как, например, прогулочные яхты. Их мачты, корпус, паруса, такелаж и навигационное оборудование имели мало или вообще ничего общего с судами межвоенного периода, за исключением формы и назначения.
Во-вторых, чем более сложная технология использовалась, тем сложнее и дороже был путь от изобретения изделия до его производства. “Исследование и разработка” (R&D) приобрели главное значение для экономического роста, и по этой причине уже существовавшее огромное преимущество развитых рыночных экономик над остальными укрепилось еще больше. (Как мы увидим в главе 16, в социалистических экономиках технические новшества не слишком приживались.) Типичная развитая страна в 1970‐е годы имела свыше тысячи ученых и инженеров на каждый миллион населения. В Бразилии их число равнялось примерно 250, в Индии – 130, в Пакистане – 60, в Кении и Нигерии – 30 (UNESCO, 1985, Table 5.18). Кроме того, инновационный процесс стал настолько непрерывным, что стоимость разработки новых изделий становилась все более заметной составляющей стоимости товара. В военной промышленности, где, по общему признанию, деньги не являлись основной целью производства, новые устройства и технологии, едва появившись на рынке, сразу же уступали место еще более новым и совершенным (и конечно, гораздо более дорогостоящим), принося значительные финансовые прибыли занятым в производстве корпорациям. В отраслях, более ориентированных на массовый рынок, таких как производство лекарств, на новых и действительно необходимых медикаментах, особенно защищенных от конкуренции патентными правами, сколачивались состояния, которые, по словам производителей, были совершенно необходимы им для дальнейших исследований. Менее защищенные производители выбывали из игры быстрее, поскольку, как только на рынок попадала продукция конкурентов, цены резко падали.
В-третьих, новые технологии требовали чрезвычайно больших капиталовложений и (за исключением высококвалифицированных ученых и специалистов) меньших затрат людского труда или же вообще заменяли его автоматикой. Главной особенностью “золотой эпохи” являлось то, что она требовала постоянных масштабных инвестиций и все меньше нуждалась в людях, которые интересовали ее только как потребителей. Однако волна экономического роста была столь мощной и стремительной, что для поколения ее современников это было неочевидно. Напротив, экономика развивалась столь интенсивно, что даже в индустриальных странах доля промышленных рабочих среди занятого населения оставалась прежней и даже увеличивалась. Во всех развитых странах, кроме США, резервы рабочей силы, выросшие во время довоенной депрессии и послевоенной демобилизации, истощились, и жители сельских регионов, эмигранты и замужние женщины, до этого находившиеся вне рынка рабочей силы, теперь вливались в него во все больших количествах. Тем не менее идеалом, к которому стремилась “золотая эпоха” (достигнутым только частично), являлось производство и даже обслуживание без применения человеческого труда: роботы-автоматы, собирающие автомобили, тихие помещения, наполненные рядами компьютеров, контролирующих выделение энергии, поезда без машинистов. Люди были необходимы подобной экономике только в качестве потребителей товаров и услуг. В этом и состояла главная проблема. Но в “золотую эпоху” она все еще казалась далекой и нереальной, как будущая смерть вселенной от повышения энтропии, о которой человечество предупреждали еще ученые викторианской эпохи.
Напротив, создавалось впечатление, что все проблемы, преследовавшие капитализм в “эпоху катастроф”, исчезли навсегда. Пугающая и неотвратимая последовательность циклов взлетов и депрессий, столь устрашавших человечество в период между Первой и Второй мировыми войнами, превратилась в череду умеренных колебаний благодаря разумному управлению макроэкономикой (по крайней мере, в этом были убеждены экономисты – последователи Кейнса, консультировавшие теперь правительства). Безработица? Но где ее можно было найти в развитых странах в 1960‐е годы, когда в Европе в среднем она составляла лишь 1,5 %, а в Японии – 1,3 % (Van der Wee, 1987, p. 77)? Она не была ликвидирована только в Северной Америке. Нищета? Конечно, бóльшая часть человечества по‐прежнему жила в бедности, но какое отношение могли иметь строки из “Интернационала”
“Вставай, проклятьем заклейменный” к рабочим старых центральных промышленных регионов, если теперь их целью был собственный автомобиль и ежегодный оплачиваемый отпуск на пляжах Испании? А если вдруг наступили бы трудные времена, разве государство “всеобщего благоденствия” не предоставило бы им такую поддержку, о которой они раньше не могли даже мечтать, и не защитило бы от болезней, несчастных случаев и даже нищеты в старости? Их доходы росли год от года почти автоматически, и казалось, так будет продолжаться вечно. Доступный им спектр товаров и услуг, предлагаемых системой производства, сделал прежние предметы роскоши товарами ежедневного потребления, и число их увеличивалось год от года. Чего еще в материальном отношении могло желать человечество, кроме распространения прибылей, уже обретенных счастливчиками в некоторых странах, на несчастных обитателей регионов, еще не вступивших в эпоху развития и модернизации, которые составляли большую часть земного шара?
Так какие же проблемы оставалось решить? Один известный и очень умный британский социалист писал в 1956 году:
Традиционно экономические проблемы, порожденные капитализмом, – бедность, массовая безработица, нищета, нестабильность и даже возможность крушения всей системы – заботили главным образом социалистов <…> Капитализм был реформирован до неузнаваемости. Несмотря на случающиеся время от времени незначительные спады и платежные кризисы, полная занятость и достаточный уровень социальной стабильности, похоже, могут сохраниться. Можно ожидать, что автоматизация постепенно решит все оставшиеся проблемы недопроизводства. По прогнозам, в результате теперешних темпов роста в течение следующих пятидесяти лет национальный доход утроится (Crosland, 1957, р. 517).
III
Как же объяснить этот необычайный и совершенно неожиданный триумф системы, которая половину срока своего существования, казалось, находилась на грани разрушения? Объяснений, конечно, требует не сам факт длительного периода развития и благосостояния, наступивший вслед за периодом экономических и иных трудностей и катаклизмов. Такая последовательность “длинных волн” протяженностью в полвека формировала основной ритм истории капиталистической экономики еще с конца девятнадцатого века. Как мы видели (глава 2), еще “эпоха катастроф” привлекла внимание к этому типу флуктуаций, природа которых пока остается неясной. В мире они известны под именем русского экономиста Кондратьева. В долгосрочной перспективе “золотая эпоха” стала очередным взлетом “по Кондратьеву”, подобно великому буму Викторианской эпохи (1850–1873) (странным образом их даты почти совпадают – с интервалом в столетие), а также belle époque эдвардианского периода. Как и в случае предыдущих аналогичных резких подъемов, ей предшествовал и следовал за ней резкий спад. Однако объяснения требует сам небывалый размах и интенсивность этого подъема, вполне соответствовавшего небывалому размаху и глубине предшествующей эпохи кризисов и депрессий.
По-настоящему удовлетворительных объяснений этого “большого скачка” мировой капиталистической экономики с его беспрецедентными социальными последствиями пока не существует. Безусловно, многие страны энергично стремились к тому, чтобы соответствовать образцовой экономике индустриального общества начала двадцатого века, а именно экономике Соединенных Штатов – страны, не разоренной ни одной выигранной или проигранной войной, хотя и коротко затронутой Великой депрессией. Они систематически пытались подражать США, что ускорило процесс их экономического развития, поскольку всегда проще усовершенствовать существующие технологии, чем изобретать новые. Последнее может начаться позже, как показал пример Японии. Однако “большой скачок” имел гораздо более важные последствия. Благодаря ему произошла коренная реорганизация и реформирование капитализма и был совершен прорыв в сфере интернационализации и глобализации экономики.
Первое породило “смешанную экономику”, благодаря которой государствам стало проще планировать экономическую модернизацию и управлять ею, а также намного увеличило спрос. Все послевоенные истории небывалого экономического успеха капиталистических стран за редчайшими исключениями (Гонконг) – это истории индустриализации, поддерживаемой, управляемой, руководимой, а иногда планируемой правительством, от Франции и Испании в Европе до Японии, Сингапура и Южной Кореи в Азии. В то же время политическая приверженность правительств полной занятости и (в меньшей степени) уменьшению экономического неравенства, т. е. ориентация на благосостояние и социальную защищенность, впервые создала массовый потребительский рынок предметов роскоши, которые теперь перешли в разряд необходимых. Чем беднее люди, тем большую часть своего дохода они должны тратить на предметы первой необходимости, такие как пища (весьма разумное наблюдение, известное как “закон Энгеля”). В 1930‐е годы даже в такой богатой стране, как США, примерно треть расходов на домашнее хозяйство все еще уходила на еду, однако к началу 1980‐х годов эта статья составляла лишь 13 %. Остальное можно было тратить на другие покупки. “Золотая эпоха” демократизировала рынок.
Второе, т. е. интернационализация экономики, увеличило производительную способность мировой экономики, сделав возможным гораздо более совершенное и сложное международное разделение труда. Первоначально оно было ограничено главным образом кругом так называемых “развитых рыночных экономик”, т. е. странами, принадлежавшими к американскому лагерю. Социалистическая часть мира была в значительной степени изолирована (см. главу 13), а наиболее динамично развивающиеся страны третьего мира в 1950‐е годы предпочитали самостоятельную плановую индустриализацию, в рамках которой замещали импортные изделия отечественной продукцией. Конечно, основные западные капиталистические страны торговали с остальным миром, и весьма удачно, поскольку условия торговли им благоприятствовали – т. е. они дешево могли покупать сырье и продовольствие. Что действительно резко увеличилось, так это торговля промышленными товарами, в основном между главными развитыми странами. За двадцать лет с 1953 года мировая торговля готовой продукцией выросла в десять раз. Производители промышленной продукции, с девятнадцатого века стабильно контролировавшие немногим менее половины общемирового торгового оборота, теперь покрывали более 60 % рынка (Lewis, 1981). “Золотая эпоха” утвердилась в экономиках ведущих капиталистических стран даже в чисто количественном отношении. В 1975 году на долю стран “большой семерки” (Канада, США, Япония, Франция, Федеративная Республика Германия, Италия и Великобритания) приходилось три четверти всех частных автомобилей земного шара, почти таким же было и соотношение числа телефонов (UN Statistical Yearbook, 1982, p. 955 ff, 1018 ff). Однако новая промышленная революция не была ограничена каким‐либо одним регионом.
Реструктуризация капитализма и продвижение в области интернационализации экономики имели ключевое значение. Успехи “золотой эпохи” нельзя объяснить только технической революцией, хотя и она, безусловно, сыграла свою роль. Как уже говорилось, во многом новая индустриализация в эти десятилетия выражалась в распространении индустриализации старого образца, основанной на старых технологиях, в новые страны. Так, индустриализация образца девятнадцатого века в угольной и металлургической промышленности пришла в аграрные социалистические страны, а в европейских государствах индустриализация нефтеперерабатывающей отрасли происходила на основе американских достижений. Влияние технологий, основанных на передовых научных исследованиях, на гражданскую промышленность стало массовым только с началом “кризисных десятилетий” (после 1973 года), когда произошел прорыв в области информационных технологий и генной инженерии, а также ряд других скачков в неизведанное. Вероятно, главные инновационные разработки, преобразовавшие мир сразу же после окончания войны, были сделаны в области химии и фармакологии и немедленно оказали влияние на демографическую обстановку в странах третьего мира (см. главу 12). Их культурные последствия проявились несколько позднее, поскольку сексуальная революция 1960–1970‐х годов на Западе произошла во многом благодаря антибиотикам (неизвестным перед Второй мировой войной), с помощью которых удалось устранить главную опасность половой распущенности – венерические заболевания, сделав их легкоизлечимыми, а также благодаря противозачаточным таблеткам, ставшим широко доступными в 1960‐е годы (в 1980‐е годы после возникновения СПИДа секс вновь стал фактором риска).
Иначе говоря, высокие технологии вскоре стали столь неотъемлемой частью экономического бума, что о них не следует забывать даже в тех случаях, когда мы не считаем их решающим фактором.
Послевоенный капитализм, безусловно, являлся, по формулировке Кросленда, системой, “реформированной до неузнаваемости”, или, по словам британского премьер-министра Гарольда Макмиллана, новой версией старой системы. Преодолев ошибки, совершенные в межвоенный период, капитализм не просто вернулся к своим обычным функциям “…поддержания высокого уровня занятости и <…> определенной степени экономического роста” (Johnson, 1972, р. 6). По существу, было заключено нечто вроде брачного союза между экономическим либерализмом и социальной демократией (или, с точки зрения американцев, рузвельтовской политикой “нового курса”) со значительными заимствованиями у Советского Союза, первым осуществившего на практике идею экономического планирования. Именно поэтому нападки на реформированный капитализм со стороны ортодоксальных сторонников свободного рынка так усилились в 1970‐е и 1980‐е годы, когда политика, основанная на подобном браке, перестала подкрепляться экономическими успехами. Специалисты, подобные австрийскому экономисту Фридриху фон Хайеку (1899–1992), никогда не являлись прагматиками и были готовы (неохотно) допустить, что экономическая деятельность, противоречащая принципу невмешательства государства в экономику, может быть успешной, хотя и приводили убедительные доказательства, отрицающие эту возможность. Они верили в формулу “свободный рынок = свобода личности” и, соответственно, осуждали любые отступления от нее, усматривая в них “дорогу к рабству” (так называлась книга фон Хайека, изданная в 1944 году). Эти специалисты отстаивали чистоту рынка во время Великой депрессии. Они продолжали осуждать политику, сделавшую “золотую эпоху” действительно золотой, несмотря на то что мир в это время становился все богаче, а капитализм (плюс политический либерализм) вновь стал процветать на основе взаимодействия рынка и правительства. Но в период между 1940‐ми и 1970‐ми годами никто не слушал этих приверженцев старых убеждений.
У нас нет причин сомневаться в том, что капитализм был сознательно реформирован в течение последних военных лет, главным образом теми американскими и британскими политиками, которые были облечены достаточной властью для этого. Ошибочно считать, что люди никогда не извлекают уроков из истории. Опыт межвоенных лет, и в особенности Великой депрессии, был столь катастрофическим, что о скором возвращении к довоенному уровню никто не мог и мечтать (как это делали многие общественные деятели после окончания Первой мировой войны). Мужчины (женщины пока еще почти не допускались в первые эшелоны общественной жизни), определявшие принципы послевоенной экономики и перспективы мирового экономического порядка, все пережили эпоху Великой депрессии. Некоторые, подобно Дж. М. Кейнсу, вышли на общественную арену еще до 1914 года. И даже если воспоминаний об экономическом крахе 1930‐х годов было недостаточно, чтобы подстегнуть желание реформировать капитализм, то тем, кто только что воевал с гитлеровской Германией, порожденной Великой депрессией, а также тем, кто оказался лицом к лицу с перспективой коммунизма и советской власти, продвигавшихся все дальше на запад по руинам капитализма, были очевидны политические риски в случае, если эта реформа не будет проведена.
Эти государственные деятели ясно понимали четыре вещи. Катастрофа межвоенных лет, повторения которой ни в коем случае нельзя было допустить, произошла главным образом из‐за краха мировой торговой и финансовой системы и, как следствие, раздробления ее на разновидности автаркических национальных экономик. Раньше мировую экономическую систему стабилизировала гегемония британской экономики и ее валюты – фунта стерлингов. Между Первой и Второй мировыми войнами Великобритания и фунт стерлингов уже не были настолько прочными, чтобы выдержать это бремя, которое могли теперь взять на себя лишь Соединенные Штаты и доллар. (Этот вывод, естественно, вызвал гораздо больший энтузиазм в Вашингтоне, чем в остальном мире.) Великая депрессия явилась следствием недостатков ничем не ограниченного свободного рынка. Следовательно, отныне этот рынок надлежало заменить или ограничить рамками государственного планирования и управляемой экономики. Наконец, по социальным и политическим соображениям нельзя было допустить возвращения массовой безработицы.
Государственные деятели за пределами англоязычных стран имели мало влияния на перестройку мировой торговой и финансовой системы, но в основном одобряли отказ от прежнего либерализма свободного рынка. Государственное планирование и управление экономикой не было новшеством для некоторых стран, в частности для Франции и Японии. Даже государственная собственность и государственное управление производством были вполне привычным явлением, которое после 1945 года распространилось в западных странах еще шире. Этот вопрос не был всего лишь предметом идейных разногласий между социалистами и антисоциалистами, а общий сдвиг влево, присущий политике Сопротивления, сделал его еще более значимым, чем в довоенное время, что хорошо видно на примере французской и итальянской конституций 1946–1947 годов. Так, даже после пятнадцати лет социалистического правления (в 1960 году) государственный сектор в Норвегии занимал меньшее место в экономике, чем в Западной Германии, отнюдь не склонной к национализации.
Что касается социалистических партий и рабочих движений, столь распространенных в Европе после войны, то они быстро приспособились к новому реформированному капитализму, поскольку из практических соображений не проводили своей собственной экономической политики, за исключением коммунистов, чья политика состояла в захвате власти, а затем следовании модели СССР. Прагматичные скандинавы оставили свой частный сектор нетронутым. Британское лейбористское правительство 1945 года также не приняло никаких мер для его реформирования и проявило полное отсутствие интереса к планированию, что было весьма странно, особенно по сравнению с решительной плановой модернизацией, предпринятой несоциалистическим французским правительством. Левые фактически сосредоточили усилия на улучшении условий своих избирателей-рабочих и на социальных реформах, проводимых с этой же целью. Поскольку у них не было ничего, кроме призывов к свержению капитализма (хотя ни одно социалистическое правительство не знало, как это сделать, и не пыталось осуществить), то для финансирования своих целей им оставалось лишь уповать на сильную, процветающую капиталистическую экономику. В сущности, их вполне устраивал реформированный капитализм, признающий важность лейбористских и социал-демократических устремлений.
Одним словом, по разным причинам политики, чиновники и даже многие бизнесмены послевоенного Запада были убеждены, что о возврате к принципу невмешательства государства в экономику и к прежнему свободному рынку не могло быть и речи. Четко определенные политические задачи: полная занятость, сдерживание коммунизма, модернизация отсталой и разрушенной экономики – имели абсолютный приоритет и оправдывали вмешательство правительства в экономику. Даже режимы, преданные принципам политического и экономического либерализма, теперь могли и должны были осуществлять экономическую политику способами, некогда отвергавшимися ими как “социалистические”. Именно так Великобритания и даже США управляли своей военной экономикой. Будущее было за экономикой смешанного типа. Однако бывали моменты, когда старые традиции фискальной умеренности, стабильной валюты и устойчивых цен все еще принимались во внимание, хотя уже и не являлись решающими. Начиная с 1933 года пýгала инфляции и финансового дефицита больше не отгоняли птиц с полей экономики, что не мешало собирать урожай.
Это были серьезные изменения. Именно они подвигли американского государственного деятеля, приверженца классического капитализма А. Гарримана, в 1946 году сказать своим соотечественникам: “Люди нашей страны больше не боятся таких слов, как «планирование» <…> они признали тот факт, что правительство должно строить планы так же, как и отдельные граждане” (Maier, 1987, р. 129). Благодаря этим новым веяниям поборник экономического либерализма и американской экономики Жан Монне (1888–1979) естественным образом перешел в лагерь страстных сторонников французского экономического планирования. Эти веяния превратили экономиста лорда Лайонела Роббинса, поборника свободного рынка, некогда защищавшего традиционный капитализм от Кейнса и читавшего лекции совместно с Хайеком в Лондонской школе экономики, в руководителя полусоциалистической британской военной экономики. В течение примерно тридцати лет главным образом в США существовал консенсус западных теоретиков и политиков, определявший, что могут, а главное, чего не могут делать остальные некоммунистические страны. Все хотели роста производства, расширения международной торговли, полной занятости, индустриализации и модернизации, и все были готовы добиваться этого, если будет необходимо, с помощью систематического правительственного контроля и управления смешанной экономикой, а также путем сотрудничества с рабочим движением, если оно не коммунистическое. “Золотая эпоха” не стала бы золотой без консенсуса о том, что для выживания капитализма (“свободного предпринимательства”, как его больше любили именовать)[82] его нужно было спасать от себя самого.
Однако, хотя капитализм, безусловно, реформировал себя, следует провести четкое различие между общей готовностью сделать то, что до этого времени было просто немыслимо, и реальной эффективностью специфических рецептов, которые изобретали повара новой экономической кухни. Об этом сложно судить. Экономисты, как и политики, всегда склонны относить успех за счет собственной дальновидности, а в “золотую эпоху”, когда даже такие слабые экономики, как британская, развивались и процветали, казалось, имелось достаточно оснований для самолюбования. И все же взвешенная политика во многом добилась поразительных успехов. Например, в 1945–1946 годах Франция осознанно вступила на путь экономического планирования для модернизации своей промышленности. Такая адаптация советских идей к смешанной экономике капитализма оказалась весьма эффективной, поскольку с 1950 по 1979 год Франция, до этого олицетворявшая экономическую отсталость, быстрее других экономически развитых государств (даже быстрее Германии) стала нагонять США по эффективности производства (Maddison, 1982, р. 46). Но предоставим экономистам, известным спорщикам, рассуждать о достоинствах, недостатках и эффективности экономической политики, проводимой различными правительствами (более всего ассоциировавшейся с именем Дж. Мейнарда Кейнса, умершего в 1946 году).
IV
Разница между общими замыслами и их конкретным воплощением особенно ясно обнаружилась в перестройке международной экономики, поскольку здесь уроки Великой депрессии (это выражение стало распространенным в 1940‐е годы) хотя бы частично воплотились в конкретные институциональные преобразования. Лидерство США не вызывало сомнения.
Вашингтон оказывал политическое давление, даже когда идеи и инициативы исходили от Великобритании, и там, где мнения расходились, как между Кейнсом и американским представителем Гарри Уайтом[83] в вопросе о новом Международном валютном фонде (МВФ), позиция США одерживала верх. Тем не менее по первоначальному плану новый мировой либерально-экономический порядок должен был стать частью нового международного политического порядка, также задуманного еще в годы войны как Организация Объединенных Наций. Только после того как исходная модель ООН не выдержала перегрузок “холодной войны”, два международных института, созданных на основе соглашений в Бреттон-Вудс в 1944 году, – Всемирный банк и Международный валютный фонд (существующие до сих пор) – фактически стали инструментом американской политики. Они должны были способствовать развитию долгосрочных международных инвестиций и поддерживать стабильность валют, а также заниматься проблемами платежного баланса. Другие аспекты международной программы (в частности, контроль цен на сырьевые товары и поддержание полной занятости) не породили специальных учреждений и были внедрены лишь частично. Планировавшееся создание Всемирной торговой организации (ВТО) привело к выработке гораздо более скромного “Генерального соглашения о тарифах и торговле”, призванного устранять торговые барьеры путем периодически повторяемых переговорных раундов.
Одним словом, архитекторы “дивного нового мира”, попытавшиеся учредить ряд эффективных институтов для воплощения своих планов, потерпели неудачу. В мире после окончания войны не было действенной международной системы многосторонней свободной торговли и платежей, а шаги, предпринятые Соединенными Штатами по ее созданию, потерпели неудачу через два года после окончания войны. Однако, в отличие от ООН, международная система торговли и платежей заработала, хотя и не так, как первоначально предполагалось. На практике “золотая эпоха” стала эпохой свободной торговли, свободного движения капитала и стабильной валюты, что соответствовало планам, составлявшимся в военное время. Без сомнения, это произошло в основном благодаря экономическому господству США и доллара, который тем лучше осуществлял функцию стабилизатора, что был привязан к определенному количеству золота. Однако эта система вышла из строя на рубеже 1960–1970‐х годов. Не следует забывать, что в 1950 году США владели почти 60 % основных производственных фондов развитых капиталистических стран и производили около 60 % их продукции. И даже в расцвет “золотой эпохи” (1970) США принадлежали более 50 % производственных фондов остальных развитых капиталистических стран, и почти половина их продукции производилась в США (Armstrong, Glyn, Harrison, 1991, p. 151).
Это в значительной мере было обусловлено страхом перед коммунистами. Вопреки убежденности США, главным препятствием для международной свободной рыночной экономики являлись не протекционистские инстинкты иностранных государств, а сочетание традиционных высоких внутренних тарифов в самих США со стремлением к широкой экспансии американского экспорта, которую еще в военное время вашингтонские стратеги считали “необходимой для достижения полной и эффективной занятости” (Kolko, 1969, р. 13). Сразу после окончания войны агрессивная экспансия явно входила в планы американских высших должностных лиц. Только “холодная война” заставила их подумать о долгосрочной перспективе и убедила в том, что помогать своим будущим конкурентам развиваться как можно быстрее политически необходимо. Некоторые пытались даже доказать, что “холодная война” явилась главным двигателем мирового прогресса (Walker, 1993). Возможно, это преувеличение, однако небывало щедрая помощь в соответствии с “планом Маршалла”, безусловно, помогла преобразованиям в государствах, использовавших ее по назначению (что систематически делали Австрия и Франция). Кроме того, американская помощь стала решающей в ускорении преобразований в Западной Германии и Японии. Впрочем, без сомнения, обе эти страны стали бы великими экономическими державами в любом случае. Сам факт, что, как побежденные страны, они не были самостоятельны во внешней политике, давал им преимущество, поскольку черная дыра военных расходов не опустошала их ресурсы. Тем не менее стоит задаться вопросом: что случилось бы с немецкой экономикой, если бы ее восстановление зависело от европейских государств, боявшихся ее возрождения? Насколько быстро восстановилась бы японская экономика, если бы США не решили превратить Японию в свою промышленную базу сначала во время Корейской, а затем (после 1965 года) Вьетнамской войны? Благодаря американскому финансированию промышленное производство в Японии с 1949 по 1953 год увеличилось вдвое, и неслучайно, что 1966–1970 годы стали пиком экономического роста Японии, составлявшего не менее 14,6 % в год. Роль “холодной войны”, таким образом, не следует недооценивать, даже если в долгосрочной перспективе существенное перетягивание ресурсов на военные расходы наносило вред экономике. В крайнем проявлении – в случае СССР – последствия стали роковыми. Тем не менее даже США предпочитали наращивать свою военную мощь, несмотря на ослабление экономики.
Итак, экономическое развитие капиталистических стран зависело от экономического развития США. В мировой экономике почти не осталось факторов, препятствующих международному производству, и в этом смысле ситуация напоминала ту, которая отличала середину правления королевы Виктории, правда за одним исключением: уровень международной миграции с трудом восстанавливался после застоя, воцарившегося между Первой и Второй мировыми войнами. Отчасти это был оптический обман. Бум “золотой эпохи” питала не только рабочая сила из числа бывших безработных, но и широкие потоки внутренних мигрантов – из деревни в город (особенно из горных районов с неплодородной почвой), из бедных регионов в более богатые. Так, жители Южной Италии перекочевывали на фабрики Ломбардии и Пьемонта, а 400 тысяч тосканских издольщиков в течение двадцати лет покинули арендованные ими участки земли. Индустриализация Восточной Европы по существу стала таким процессом массовой миграции. Кроме того, некоторые из этих внутренних мигрантов на самом деле являлись международными мигрантами, хотя первоначально они прибыли в принимающую страну не в поисках работы, а как часть массового потока беженцев, изгнанных со своих территорий после 1945 года.
Однако примечательно, что в эпоху стремительного экономического роста и увеличивающейся нехватки рабочих рук правительства западного мира, на словах преданные экономической свободе, препятствовали свободной эмиграции. Даже в тех случаях, когда она была формально разрешена (как в случае жителей Карибских островов и других обитателей Британского Содружества, имевших право на жительство в Великобритании, поскольку по закону они являлись британскими подданными), с ней все равно боролись. Во многих случаях таким иммигрантам, в большинстве своем из менее развитых средиземноморских стран, было разрешено только временное проживание, так что они могли быть легко репатриированы, хотя вступление в ЕЭС нескольких стран с высоким уровнем эмиграции (Италии, Испании, Португалии, Греции) сделало это более трудным. Тем не менее к началу 1970‐х годов около 7,5 миллиона людей мигрировали в развитые европейские страны (Potts, 1990, р. 146–147). Даже в “золотую эпоху” иммиграция являлась для политиков больным вопросом. В трудные десятилетия после 1973 года она стала главной причиной резкого роста ксенофобии в европейском обществе.
И все же мировая экономика “золотой эпохи” оставалась международной, а не транснациональной. Торговля между странами достигла небывалого уровня. Даже США, которые до Второй мировой войны в значительной степени находились на самообеспечении, с 1950 по 1970 год в четыре раза увеличили свой экспорт, а также начиная с конца 1950‐х годов стали массовым импортером потребительских товаров. В конце 1960‐х годов они даже начали импортировать автомобили (Block, 1977, р. 145). Но, хотя индустриальные страны все охотнее покупали и продавали продукцию друг друга, большая часть их экономической деятельности по‐прежнему была сконцентрирована на родине. В расцвет “золотой эпохи” США экспортировали только около 8 % своего внутреннего валового продукта и, что еще более удивительно, ориентированная на экспорт Япония – лишь немногим больше (Marglin and Schor, p. 43, Table 2.2).
Тем не менее экономика становилась все более транснациональной, особенно начиная с 1960‐х годов, т. е. развивалась система экономической деятельности, для которой государственная территория и государственные границы являются не основными преградами, а лишь осложняющими факторами. Формировалась такая мировая экономика, которая фактически не имеет четких пределов и точно определенной территориальной основы и которая сама задает рамки и пределы экономическим системам даже очень больших и могущественных государств. В начале 1970‐х годов такая транснациональная экономика превратилась в мощную мировую силу. Она продолжала развиваться, во всяком случае быстрее, чем раньше, во время “десятилетий кризиса”, начавшихся после 1973 года. Именно ее появление в значительной степени создало проблемы этих десятилетий. Безусловно, она шла рука об руку с расширяющейся интернационализацией. Между 1965 и 1990 годами мировые объемы продукции, шедшей на экспорт, удвоились (World Development, 1992, p. 235).
Очевидны были три аспекта этой транснационализации: транснациональные фирмы (более известные как транснациональные корпорации), новое международное разделение труда и рост офшорных финансовых потоков. Последнее являлось не только одной из ранних форм транснационализма, но также наглядно демонстрировало, как капиталистическая экономика может уходить от национального и любого другого контроля.
Термин “офшор” возник в 1960‐е годы для описания практики регистрации юридического адреса коммерческого предприятия на некоей, обычно малой и в финансовом отношении богатой территории, позволявшей предпринимателям уклоняться от уплаты налогов и других ограничений, налагаемых на них собственным государством. Это произошло потому, что в каждом серьезном государстве или территории, как бы ни были они привержены свободе получения прибыли, к середине двадцатого столетия сложилась определенная система контроля над легальным бизнесом в интересах населения. Однако путем сложного и хитроумного сочетания юридических лазеек в корпоративном и трудовом законодательстве некоторых малых территорий (Кюрасао, Виргинских островов, Лихтенштейна и т. д.) можно было творить чудеса при составлении балансового отчета фирмы, поскольку “суть офшора заключается в превращении огромного числа юридических лазеек в жизнеспособную и неконтролируемую корпоративную структуру” (Raw, Page and Hodgson, 1972, p. 83). По очевидным причинам к офшорной системе прибегали, в частности, при совершении финансовых сделок, хотя Панама и Либерия долгое время субсидировали своих политиков за счет доходов от регистрации торговых судов других стран, чьи владельцы находили свои законодательства слишком обременительными.
В какой‐то период в 1960‐е годы маленькая хитрость позволила превратить в глобальный офшор такой исторический международный финансовый центр, как лондонский Сити. Произошло это благодаря изобретению евровалюты, главным образом так называемых евродолларов. Доллары, хранящиеся на депозитах в неамериканских банках и невозвращаемые на родину, главным образом для того, чтобы обойти ограничения банковского законодательства США, стали доступным финансовым инструментом. Эти доллары, находящиеся в свободном обращении, накапливались в огромном количестве благодаря росту американских инвестиций за рубежом и огромным политическим и военным расходам американского правительства. Они создали основу для абсолютно неконтролируемого глобального рынка краткосрочных займов, который стремительно рос. Рынок евровалюты вырос примерно с 14 миллионов долларов в 1964 году до 160 миллиардов долларов в 1973 году и почти до 500 миллиардов долларов пять лет спустя, когда этот рынок стал главным механизмом переработки гигантских прибылей от продажи нефти, поскольку перед странами ОПЕК внезапно встала проблема их использования и инвестирования (см. ниже). США были первой страной, оказавшейся во власти мощных потоков свободного капитала, омывавших земной шар и перетекавших из валюты в валюту в поисках быстрой прибыли. Со временем всем правительствам суждено было стать жертвами этих потоков, поскольку они теряли контроль над валютным курсом и мировой денежной массой. К началу 1990‐х годов даже совместные меры, принятые банками крупных государств, не принесли результатов.
То, что фирмы, расположенные в одной стране, но работавшие в нескольких государствах, должны расширять свою деятельность, было вполне естественно. Такие “многонациональные” корпорации не были новостью. Американские структуры подобного типа увеличили свои иностранные филиалы с 7,5 тысячи в 1950 году до более 23 тысяч в 1966 году, главным образом в Западной Европе и Западном полушарии (Spero, 1977, р. 92). За ними последовали фирмы из других стран. Немецкая химическая корпорация Hoechst, например, создала 117 предприятий в 45 странах (почти все после 1950 года) (Fröbel, Heinrichs, Kreye, 1986, Tabelle IIIA, p. 281 ff). Новизна заключалась только в масштабах деятельности этих транснациональных объединений. К началу 1980‐х годов американские транснациональные корпорации обеспечивали более чем три четверти экспорта своей страны и почти половину ее импорта; кроме того, подобные корпорации (как британские, так и иностранные) покрывали более чем 80 % британского экспорта (UN Transnational, 1988, p. 90).
С одной стороны, эти цифры как будто бы не относятся к делу, поскольку главной функцией подобных корпораций являлось “расширение рынков за пределы государственных границ”, т. е. стремление к независимости от государства и его территории. Многое из того, что статистика (которая все еще в основном собирается в разных странах отдельно) считает экспортом или импортом, на самом деле представляет собой внутренний товарооборот в рамках транснационального объединения. В качестве примера можно привести компанию General Motors, осуществлявшую свою деятельность в сорока странах. Все это, естественно, способствовало концентрации капитала – тенденции, известной еще со времен Карла Маркса. К 1960 году было уже подсчитано, что торговые сделки 200 крупнейших фирм несоциалистического лагеря составляли 17 % валового национального продукта этих стран, а к 1984 году они, как предполагалось, должны были достичь 26 %[84]. Большинство таких транснациональных корпораций размещались в зажиточных “развитых” государствах. Например, 85 % из 200 лидеров базировались в США, Японии, Великобритании и Германии, а фирмы из одиннадцати других стран осваивали оставшиеся рынки. Однако несмотря на то, что связи этих гигантов с их собственными правительствами были довольно тесными, к концу “золотой эпохи” такие компании едва ли можно было отождествлять с конкретным правительством или государством (по‐видимому, исключение составляли японские и некоторые военные корпорации). Больше не являлось аксиомой утверждение магната из Детройта, впоследствии ставшего американским министром: “Что хорошо для General Motors, хорошо для США”. Да и как это могло соответствовать действительности, когда операции таких компаний в родной стране были лишь операциями на одном из сотни рынков, как, например, в случае Mobil Oil, или на одном из ста семидесяти рынков, как в случае Daimler Benz? Логика бизнеса заставляла международные нефтяные фирмы рассчитывать свою стратегию и политику в отношении собственной страны точно таким же способом, как в отношении Саудовской Аравии или Венесуэлы, а именно с точки зрения прибылей и убытков, с одной стороны, и соотношения власти компании и правительства – с другой.
Тенденция коммерческих организаций – и отнюдь не только немногих гигантов рынка – осуществлять свои сделки, освободившись от контроля государства, стала еще более явной, когда промышленное производство сначала медленно, а затем все быстрее стало перемещаться из европейских и североамериканских стран, зачинателей индустриализации и капиталистического развития, на другие территории. Но развитые страны оставались генераторами роста в “золотую эпоху”. В середине 1950‐х годов они продавали друг другу около трех пятых своего промышленного экспорта, в начале 1970‐х – три четверти. Но затем положение дел стало меняться. Развитые государства по‐прежнему наращивали экспорт своих товаров, но, что более важно, страны третьего мира в значительных масштабах начали экспортировать свою промышленную продукцию в развитые государства. По мере того как традиционные виды экспорта отсталых регионов приходили в упадок (за исключением природного топлива – после революции, произведенной ОПЕК), им пришлось рывкообразно, но очень быстро индустриализовать свою экономику. С 1970 по 1983 год доля стран третьего мира в мировом промышленном экспорте, до этого постоянно находившаяся на уровне 5 %, увеличилась более чем в два раза (Fröbel et al., 1986, p. 200).
Таким образом, новое международное разделение труда начало разрушать старое. Во второй половине 1960‐х годов немецкая фирма Volkswagen создала заводы по выпуску автомобилей в Аргентине, Бразилии (три завода), Канаде, Эквадоре, Египте, Мексике, Нигерии, Перу, Южной Африке и Югославии. Новые отрасли промышленности, созданные в странах третьего мира, снабжали не только разросшиеся местные рынки, но и мировой рынок. Они могли делать это как с помощью экспорта продукции, производимой местной промышленностью (например, текстиля, большая часть производств которого к 1970 году уже переместилась из развитых стран в развивающиеся), так и благодаря включению молодых государств в транснациональный процесс промышленного производства.
Это явилось решающим новшеством “золотой эпохи”, правда, своего расцвета оно достигло несколько позже. Ничего подобного не могло бы произойти, если бы не революция на транспорте и в коммуникациях, в результате которой стало возможно и экономически привлекательно делить производство одного товара между, скажем, Хьюстоном, Сингапуром и Таиландом, доставляя полуфабрикаты по воздуху из одного из этих центров к другому и осуществляя централизованный контроль над всем процессом производства с помощью современных информационных технологий. Главные производители электроники включились в процесс глобализации с середины 1960‐х годов. Производственные процессы теперь осуществлялись не в гигантских ангарах единого предприятия, а по всему земному шару. Некоторые из фирм предпочитали экстерриториальные “зоны свободного производства” или офшорные заводы, которые в это время начали распространяться главным образом в бедных странах, где работали в основном молодые женщины за мизерную плату, и это стало еще одним из способов избежать контроля государства. Один из первых таких центров, город Манаус, расположенный глубоко в джунглях Амазонки, производил текстиль, игрушки, бумажные изделия и электронные часы для американских, голландских и японских фирм.
Все это привело к весьма парадоксальным изменениям в политической структуре мировой экономики. Когда ее операционной единицей стал земной шар, экономические системы национальных государств начали отступать под давлением возникших офшорных центров, в большинстве своем расположенных в небольших или совсем крошечных карликовых государствах, число которых заметно увеличилось после краха старых колониальных империй. К концу “короткого двадцатого века”, по сведениям Всемирного банка, в мире существовала 71 экономическая система с населением менее 2,5 миллиона (18 из них имело население менее 100 тысяч), т. е. две пятых от числа всех политических образований, официально имеющих собственную экономику (World Development, 1992). До начала Второй мировой войны столь незначительные единицы считались экономическими курьезами, неспособными претендовать на статус государств[85]. Разумеется, тогда, как и теперь, они не были в состоянии защищать свою независимость в международных джунглях, однако в “золотую эпоху” стало ясно, что такие государства могут быть не менее, а иногда и более процветающими, чем большие национальные экономические системы, оказывая услуги непосредственно мировой экономике. Отсюда преуспевание новых городов-государств (Гонконг, Сингапур) – расцвет такой формы государственного устройства последний раз наблюдался в Средние века; превращение небольших монархий Персидского залива в главных участников мирового инвестиционного рынка (Кувейт) и множество офшорных прибежищ от законов государства.
Подобная ситуация способствовала увеличению этнических националистических движений в конце двадцатого века, снабдив их неубедительными аргументами в пользу жизнеспособности, например, независимой Корсики или Канарских островов. Неубедительными, потому что единственным видом независимости, достигнутым в результате такого отделения территории, было сугубо политическое отделение от национального государства, с которым эти территории первоначально были связаны. Экономически отделение должно было почти наверняка сделать их более зависимыми от транснациональных корпораций, поскольку самым подходящим миром для таких гигантов является мир, населенный карликовыми государствами или вообще лишенный государственности.
V
Было понятно, что промышленность переориентируется с высокооплачиваемого труда на низкооплачиваемый, как только это станет технически возможным и рентабельным, и открытие, что некоторые рабочие с темным цветом кожи бывают не менее профессиональными и образованными, чем белые рабочие, добавило преимуществ высокотехнологичным отраслям, размещающимся в странах третьего мира. Однако имелась еще более убедительная причина того, почему экономическому буму в “золотую эпоху” суждено было привести к смещению от старых промышленных центров. Это было своеобразное “кейнсианское” сочетание экономического роста капиталистической экономики, основанной на массовом потреблении со стороны, с полностью занятой, высокооплачиваемой и хорошо защищенной рабочей силой.
Это сочетание, как мы убедились, было политическим конструктом. Оно опиралось на эффективный политический консенсус левых и правых партий в большинстве западных стран, где экстремистские фашистские и ультранационалистические элементы были устранены с политической сцены Второй мировой войной, а левые радикалы – “холодной войной”. Оно также основывалось на открытом или негласном соглашении между работодателями и рабочими организациями о том, что требования рабочих должны оставаться в рамках, не препятствующих прибылям и перспективам высоких прибылей, достаточных, чтобы оправдать огромные капиталовложения, без которых стремительный рост производительности труда в “золотую эпоху” не мог бы быть достигнут. В шестнадцати самых промышленно развитых рыночных экономиках капиталовложения увеличивались на 4,5 % в год, что примерно в три раза превышало рост капиталовложений с 1870 по 1913 год, даже принимая во внимание гораздо меньший рост инвестиций в Северной Америке, снижавший общие показатели (Maddison, 1982, Table 5.1, p. 96). Однако на деле это соглашение являлось трехсторонним, поскольку в нем были задействованы, формально или нет, правительства, координировавшие переговоры между трудом и капиталом, которые теперь назывались (по крайней мере в Германии) “социальными партнерами”. После окончания “золотой эпохи” эти соглашения начали подвергаться яростной критике со стороны догматиков свободного рынка, называвших их “корпоратизмом” – словом, вызывавшим полузабытые и неуместные в данном случае ассоциации с межвоенным фашизмом.
Такое соглашение было выгодно для всех сторон. Работодатели, которые не возражали против высокой заработной платы во время длительного бума, приносившего большие прибыли, приветствовали предсказуемость, упрощавшую перспективное планирование. Рабочие имели регулярные прибавки к заработной плате, дополнительные льготы, а также стабильно растущее и все более щедрое “государство всеобщего благоденствия”. Правительство получало политическую стабильность, ослабление коммунистических партий (везде, за исключением Италии) и предсказуемые условия для управления макроэкономикой, которое теперь практиковали все государства. Экономики промышленно развитых капиталистических стран процветали хотя бы потому, что впервые (за пределами Северной Америки и, возможно, Австралии) экономика массового потребления возникла на базе полной занятости и постоянного роста реальных доходов, подкрепляемых социальным обеспечением, которое выплачивалось вовремя благодаря росту государственных доходов. В счастливые 1960‐е годы некоторые неосмотрительные правительства заходили настолько далеко, что гарантировали безработным (которых тогда было немного) пособие, составляющее 80 % их бывшей зарплаты.
До конца 1960‐х годов политика “золотой эпохи” отражала такое положение дел. После войны повсюду появились убежденные реформистские правительства, в США состоявшие из последователей Рузвельта, а в странах, принимавших участие во Второй мировой войне (за исключением оккупированной Западной Германии, в которой до 1949 года не существовало ни независимых институтов власти, ни выборов), социал-демократические или социалистические. До 1947 года в них входили даже коммунисты. Радикализм времен Сопротивления повлиял и на возникавшие консервативные партии (западногерманские христианские демократы вплоть до 1949 года считали, что капитализм неприемлем для Германии (Leaman, 1988) или, по крайней мере, идет вразрез с ее курсом). А британские консерваторы поддерживали реформы лейбористского правительства, сформированного в 1945 году.
Однако, как ни странно, реформизм вскоре сдал свои позиции, чего нельзя сказать о стремлении к согласию. Великим бумом 1950‐х годов почти повсеместно руководили правительства умеренных консерваторов. В США (с 1952 года), в Великобритании (с 1951 года), во Франции (за исключением коротких эпизодов коалиционного правительства), в Западной Германии, Италии и Японии левые были полностью отстранены от власти, хотя Скандинавия осталась социал-демократической. Социалистические партии также сохранились в коалиционных правительствах других малых государств. Отступление левых произошло не потому, что они утратили поддержку масс. Социалисты пользовались большой популярностью, а коммунисты во Франции и Италии являлись главной партией рабочего класса[86]. Также это отступление не было связано с последствиями “холодной войны”, за исключением, возможно, Германии, где социал-демократическая партия не проявляла должной озабоченности проблемой немецкого единства, и Италии, где социалисты оставались союзниками коммунистов. Все западные партии, кроме коммунистов, были убежденными противниками Советов. Сам дух десятилетия экономического бума работал против левых. Это было неудачное время для перемен.
В 1960‐е годы центр тяжести этого консенсуса сместился влево; вероятно, отчасти из‐за того, что экономический либерализм все больше отступал под натиском кейнсианских методов даже в столь чуждых коллективизму странах, как Бельгия и Западная Германия. Кроме того, престарелые джентльмены, руководившие стабилизацией и возрождением капиталистической системы, ушли с политической сцены: Дуайт Эйзенхауэр (р. 1890) – в 1960 году, Конрад Аденауэр (р. 1876) – в 1965‐м, Гарольд Макмиллан (р. 1894) – в 1964‐м. В конце концов ушел (1969) даже великий генерал де Голль (р. 1890). Происходило омоложение политики. Для умеренных левых, вновь вошедших в правительства многих западноевропейских стран, период расцвета “золотой эпохи” оказался столь же благоприятным, насколько 1950‐е годы были неблагоприятными. Отчасти этот сдвиг влево произошел из‐за электорального сдвига, как это было в Западной Германии, Австрии и Швеции, и стал предвестником еще более резких перемен, произошедших в 1970‐е и начале 1980‐х годов (когда французские социалисты и итальянские коммунисты достигли пика популярности), но, по сути, поведение избирателей изменилось незначительно. Избирательные системы остро реагировали даже на мельчайшие изменения.
Тем не менее прослеживается явная параллель между поворотом влево и самым существенным общественным достижением этого десятилетия, а именно возникновением “государств всеобщего благоденствия” в буквальном значении слова, т. е. государств, в которых расходы на социальное обеспечение (поддержание дохода, здравоохранение, образование и т. д.) стали самой большой долей государственных расходов, а люди, занятые в сфере социального обеспечения, составили самую большую группу всех государственных служащих (в середине 1970‐х годов в Великобритании они составляли 40 %, в Швеции – 47 %) (Therborn, 1983). Первые такие “государства всеобщего благоденствия” появились около 1970 года. Конечно, уменьшение военных расходов в период разрядки автоматически увеличило долю расходов на социальное обеспечение, однако пример США показывает, что имели место и реальные изменения. В 1970 году, в разгар Вьетнамской войны, число школьных служащих в США впервые намного превысило число занятых в “военной и гражданской обороне” (Statistical History, 1976, 11, p. 1102, 1104, 1141). К концу 1970‐х годов все развитые капиталистические государства превратились в “государства всеобщего благоденствия”, причем шесть из них тратили более 60 % всех государственных расходов на социальное обеспечение (Австралия, Бельгия, Франция, Западная Германия, Италия, Нидерланды). После окончания “золотой эпохи” это стало причиной серьезных проблем.
Между тем политика “развитых рыночных экономик” была спокойной, если не сомнамбулической. О чем было волноваться, кроме коммунизма, страха перед ядерной войной и кризисами, вызванными имперской деятельностью за рубежом, как, например, суэцкая авантюра 1956 года, затеянная Великобританией, Алжирская война, развязанная Францией (1954–1961), и, после 1965 года, Вьетнамская война, которую вели США? Именно поэтому резкая, охватившая многие страны мира вспышка студенческого радикализма в 1968 году застала политиков врасплох.
Это был знак, что равновесие “золотой эпохи” не может сохраняться дальше. В экономическом отношении этот баланс зависел от корреляции между ростом эффективности производства и заработков, поддерживавшей стабильность прибылей. Снижение роста производительности и/или непропорциональный подъем зарплаты могли закончиться дестабилизацией. Это зависело от того, чего так остро не хватало в период между Первой и Второй мировыми войнами, – баланса между ростом выпуска продукции и способностью потребителей покупать ее. Для того чтобы рынок оставался жизнеспособным, заработная плата должна была расти достаточно быстро, однако не слишком, чтобы это не сказывалось на прибылях. Но как контролировать заработную плату в эпоху сокращения применения труда или, ставя вопрос иначе, как контролировать цены во время стремительно растущего спроса? Как, другими словами, уменьшить инфляцию или, по крайней мере, держать ее в определенных границах? Наконец, нельзя забывать о том, что “золотая эпоха” зависела от подавляющего политического и экономического господства США, которые являлись (иногда об этом даже не думая) стабилизатором и гарантом мировой экономики.
В ходе 1960‐х годов в этой системе стали заметны признаки износа. Гегемония США пошла на спад. С каждым их промахом разрушалась основанная на золотом долларе мировая монетарная система. В некоторых странах очевидно уменьшилась производительность труда, и было ясно, что огромный трудовой резерв из внутренних мигрантов, питавший промышленный бум, близился к истощению. За прошедшие двадцать лет выросло новое поколение, для которого трудности межвоенных лет – массовая безработица, социальная незащищенность, скачущие цены – были историей, а не частью жизненного опыта. Они соотносили свои ожидания только с опытом своей возрастной группы, т. е. с опытом полной занятости и непрерывной инфляции (Friedman, 1968, р. 11). Чем бы ни отличались ситуации в разных странах в конце 1960‐х годов, вызвавшие резкий рост заработной платы по всему миру (сокращение рабочей силы, усилия, повсюду предпринимаемые работодателями для сдерживания роста реальной заработной платы, и, как во Франции и Италии, массовые студенческие волнения), все они были основаны на открытии, которое сделало новое поколение трудящихся, привыкшее к тому, что работа всегда есть или ее можно найти. Открытие состояло в том, что долгожданные регулярные повышения заработной платы, с таким трудом отвоеванные профсоюзами, на самом деле оказывались гораздо меньше, чем то, что можно было выжать из рынка. Означало ли это осознание рабочими рыночных реалий возврат к классовой борьбе (как полагали многие из “новых левых” после 1968 года), неизвестно, однако нет сомнения в том, что произошла резкая смена настроений от умеренных и спокойных переговоров по зарплате, имевших место до 1968 года, до непримиримости последних лет “золотой эпохи”.
Поскольку это имело прямое отношение к тому, как функционировала экономика, перемена в настроении рабочих было гораздо важнее, чем массовые вспышки студенческого недовольства в конце 1960‐х годов, хотя студенты снабжали средства массовой информации куда более драматичным материалом, а комментаторов – пищей для рассуждений. Студенческие восстания были явлением вне экономики и политики. Они мобилизовали определенную небольшую группу населения, но эта группа пока еще не играла значительной роли в общественной жизни и, поскольку большинство ее членов еще училось, участвовала в экономике разве что покупкой дисков с записями рок-музыки: это была молодежь среднего класса. Культурное влияние этой группы было гораздо значительнее политического, оказавшегося скоротечным, в отличие от аналогичных движений в государствах третьего мира и странах с диктаторскими режимами. Тем не менее студенческие волнения стали предупреждением поколению, которое чуть не поверило, что окончательно и навсегда решило проблемы западного общества. Главные произведения реформизма “золотой эпохи” – “Будущее социализма” Кросленда, “Общество изобилия” Дж. К. Гэлбрейта, “За пределами общества изобилия” Гуннара Мюрдаля и “Конец идеологии” Дэниела Белла, написанные между 1956 и 1960 годами, исходили из допущения о растущей внутренней гармонии общества, которое является удовлетворительным в своей основе, раз его можно усовершенствовать; иными словами, они полагались на экономику организованного социального консенсуса. Однако этому консенсусу не суждено было пережить 1960‐е годы.
Поэтому 1968 год не был ни началом, ни концом, но лишь сигналом. В отличие от резкого повышения заработной платы, разрушения в 1971 году международной финансовой системы, основанной на Бреттон-Вудском соглашении 1944 года о послевоенной валютной системе, товарного бума 1972–1973 годов и нефтяного кризиса ОПЕК в 1973 году, этот год почти не упоминается, когда историки экономики объясняют причины окончания “золотой эпохи”. Ее конец не явился полной неожиданностью. Экономический подъем в начале 1970‐х годов, сопровождавшийся быстрым ростом инфляции, массовым увеличением мировых денежных запасов на фоне обширного американского дефицита, приобрел лихорадочный характер. Выражаясь на жаргоне экономистов, произошел “перегрев” системы. За двенадцать месяцев с июля 1972 года реальный валовой внутренний продукт в странах Организации экономического сотрудничества и развития вырос на 7,5 %, а реальное промышленное производство – на 10 %. Историки, помнившие, как закончился великий бум середины викторианской эпохи, должно быть, удивлялись, почему эта система не пошла вразнос. Они имели на то основания, хотя я не думаю, что кто‐либо предсказывал резкий спад, произошедший в 1974 году, поскольку, хотя валовой национальный продукт развитых индустриальных стран действительно резко упал (впервые после войны), люди все еще оперировали понятиями 1929 года в отношении экономических кризисов и не видели в этом признаков катастрофы. Как обычно, первой реакцией потрясенных современников стали поиски неких особых причин резкого прекращения подъема, “нагромождения непредвиденных неудач, последствия которых наложились на определенные ошибки, коих можно было избежать”, цитируя ОЭСР (McCracken, 1977, p. 14). Более простодушные считали главной причиной зла нефтяных шейхов ОПЕК. Историкам, которые приписывают ключевые изменения в конфигурации мировой экономики невезению и случайностям, которых можно было избежать, стоит пересмотреть свои взгляды. Это был ключевой поворот. И после него мировая экономика так и не вернулась к прежним темпам. Эпоха закончилась. Десятилетиям после 1973 года суждено было снова стать кризисными.
С “золотой эпохи” сошла позолота. Тем не менее она, безусловно, начала и в большой степени осуществила самую яркую, быструю и всеобъемлющую революцию в развитии мировых событий, чему имеются исторические свидетельства. О них теперь и поговорим.