Но в еще большей растерянности пребывали сторонники программ и экономических политик промежуточного или смешанного типа, которым были
* Можно даже предположить наличие обратной зависимости. Нанример, Австрия до 1938 года отнюдь не являлась символом экономического процветания, несмотря на одну из самых знаменит^1х школ экономической мысли. Она добилась значительных экономических успехов только носле Второй мировой войны, когда там вряд ли проживал хотя бы один экономист с мировым именем. Германия, в университетах которой не преподавались признанные во всем мире экономические теории, ничуть от этого не пострадала. Сколько цитат из трудов южнокорейских или японских экономистов можно найти в обычном номере «American Economic Review»? Имеется и обратный пример. Это Скандинавские страны—социал-демократические, процветающие и располагающие самыми известными на сегоднящний день экономическими кадрами.
На пути к третьему тысячелетию 593
обязаны своим существованием главные «экономические чудеса» двадцатого века. Такие модели прагматично сочетали общественное и частное, рынок и планирование, государство и бизнес—в соответствии с местными условиями и идеологиями. В этих случаях речь шла не о претворении в жизнь некоей искусственно созданной, интересной и убедительной модели, которая вполне могла быть теоретически правдоподобной; целью подобных программ являлись практические успехи, а не теоретическая последовательность. «Десятилетия кризиса» продемонстрировали ограниченность экономических подходов «золотой эпохи», но—на тот момент—не сумели предложить убедительные альтернативы. Они помогли выявить неожиданные и порой весьма драматичные социальные и культурные ограничения всемирной экономической революции, развернувшейся после 1945 года, а также ее потенциально катастрофические экологические последствия. Иначе говоря, они показали, что институты, создаваемые человеческими коллективами, утратили контроль над коллективными последствиями человеческих поступков. И действительно, одна из причин краткой популярности неолиберальной утопии заключалась именно в том, что она предлагала обойтись без подобных институтов коллективного принятия решений. Пусть индивидуумы стремятся к своим целям без всяких ограничений — и, к чему бы это ни привело, результат все равно будет наилучшим из всех возможных. И, как не вполне убедительно доказывали сторонники такой политики, остальные программы все равно окажутся еще хуже.
В то время как программные идеологии конца девятнадцатого и начала двадцатого века на исходе
тысячелетия переживали разброд и шатания, традиционные религии—древнейший вид духовного утешения страждущих — тоже ничего не могли предложить взамен. Религии Запада сдавали свои позиции даже в тех странах—и прежде всего в США,—где посещение церкви и следование религиозным ритуалам BCI ещг считалось обычным делом (Kos-min/Lachman, 1993) · Пришли в упадок многие течения протестантизма. Церкви и часовни, построенные в начале двадцатого века, в конце столетия пустовали или же использовались не по назначению даже в таких местах, как Уэльс, где Церковь способствовала формированию национальной идентичности. Мы уже видели, что с начала 19бо-х годов католицизм стремительно приходит в упадок. Даже в бывших коммунистических странах, где Церковь стала символом оппозиции непопулярным режимам, после падения коммунизма католические «овцы» так же отбились от пастырей, как и повсюду. Некоторые обозреватели считают возможным религиозное возрождение на постсоветском православном пространстве, но к концу двадцатого века не появилось убедительных свидетельств этого маловероятного, хотя и возможного развития событий. Во всем мире все меньше мужчин и женщин следуют учению Христа, несмотря на все его достоинства.
594 Времена упадка
При этом упадок традиционных религий, по меньшей мере в развитых урбанизированных странах, не компенсировался подъемом воинствующего сектантства или появлением новых культов, служащих иррациональным прибежищем в мире, который невозможно понять и контролировать. Несмотря на широкую известность подобных сект, культов и верований, их популярность была относительно невелика. В Великобритании только з—4% евреев принадлежали к различным ультраортодоксальным сектам и группам. И не более 5% взрослого населения США входило в воинствующие или миссионерские секты (Kosmin, Lachman, 1993, РР- *5—*б) *.
А вот в третьем мире и на его границах сложилась совершенно иная ситуация — за исключением, видимо, Дальнего Востока, жители которого из-за влияния конфуцианства в течение тысячелетий оставались невосприимчивыми к официальной религии. Казалось весьма вероятным, что как только широкая публика начнет активно участвовать в общественной жизни своих стран, традиционные религиозные учения, основанные на обыденном восприятии окружающего мира, приобретут особое значение. Так и случилось в последние десятилетия двадцатого века, когда малочисленные секуляризированные и модернизированные элиты таких стран, еше недавно способствовавшие их приобщению к Западу, оказались оттесненными на периферию (см. главу 12). Политизированные религии Востока приобретали еще большую привлекательность благодаря тому, что они, практически по определению, выступали врагами западной цивилизации, которая казалась главным фактором социального распада, и богатых и безбожных стран Запада, как никогда эксплуатировавших бедные страны. А поскольку подобные движения неизменно были направлены против вестернизированных представителей высших слоев с их «мерседесами» и эмансипированными женщинами, в эту борьбу привносилось классовое звучание. На Западе их обозначают привычным (но не вполне удачным) термином «фундаментализм». Но как бы они ни назывались, подобные движения всегда брали за образец более простую, стабильную и понятную эпоху воображаемого прошлого. Поскольку пути назад, «во время оно», не было—а подобным идеологиям нечего было сказать по поводу современных проблем, не имеющих никакого отношения к проблемам пасторальных кочевников древнего Востока,—они оказались не в состоянии предложить никаких эффективных рецептов. Фундаментализм скорее стал симптомом недуга, каким венский остроумец Карл Краус называл психоанализ— «заболеванием, которое ошибочно считают лекарством от этого заболевания».
* Я учитывал здесь носледователей только тех учений, которые относят себя к «нятидесятиикам», «церквам Христа», «свидетелям Иеговы», «адвеитистам седьмого дия», «ассамблеям Господа», «церкви святости», «заново рождеииым» и «харизматикам».
На пути к третьему тысячелетию 595
Сказанное верно и в отношении того вороха лозунгов и эмоций — не заслуживающих даже названия идеологии,— которые расцвели пышным цветом на развалинах институтов и идеологий прошлого, подобно тому как зарастали сорняками руины европейских городов после бомбардировок Второй мировой войны. Речь идет о ксенофобии и всевозможных попытках самоидентификации. Бежать от враждебного настоящего—отнюдь не значит решить или хотя бы сформулировать его насущные проблемы (см. главу 14). И действительно, наиболее близкая к подобному подходу политическая программа, а именно отстаиваемое Вильсоном и Лениным «право нации на самоопределение» для предположительно однородных в этническом, лингвистическом и культурном отношении «наций», к началу нового тысячелетия свелась к жестокому и трагичному фарсу. В начале iggo-x годов, возможно, впервые с начала двадцатого
века, обозреватели-реалисты независимо от своих политических пристрастий (речь здесь не идет о малочисленных группах националистов) открыто заговорили об отказе от «права на самоопределение»*.
В очередной раз сочетание интеллектуальной пустоты и сильных, даже отчаянных, массовых эмоций оказалось мощным политическим оружием, крайне эффективным во времена кризисов, неопределенности и—на значительной части земного шара—распада государств и общественных институтов. Подобно послевоенному ожесточению, некогда породившему фашизм, религиознополитическое брожение в странах третьего мира вкупе с тоской по самоидентификации и общественному порядку (а призывы к «единению» часто сопровождались призывами к «порядку») создали необходимую почву для появления новых, весьма действенных политических сил. В свою очередь, эти силы иногда свергали прежние режимы и создавали новые. При этом они были столь же неспособны предложить эффективные решения проблем нового тысячелетия, как фашизм, не умевший справиться с проблемами «эпохи катастроф». В конке ^короткого два вдатого века» было даже не совсем ясно, способны ли они организовать кассовые национальные движения того масштаба, какой сделал некоторые фашистские движения социально опасными еще до того, как они добрались до решающего орудия—государственной власти. Основным достоинством таких режимов, видимо, являлась их
* Сравните пророчество 1949 года русского эмигранта Ивана Ильина (1882—1954)> который размышлял о последствиях «жесткого этнического и территориального размежевания» в ностбольшевистской России. «В лучшем случае появится несколько отдельных государств, нричем ни у одного из них не будет бесспорных границ, наделенного настоящей властью правительства, законов, судов, армии или этнически однородного населения. По сути это окажется набором ярлыков. И в течение последующих десятилетий будут ностененно формироваться новые государства — в результате процессов отделения или дезинтеграции. Каждое из них вступит со своими соседями в долгую борьбу за территорию и население, и Россия погрузится в бесконечную череду гражданских войн» (цит. но: Chiesa, 1993, Р- 34, зб—37).
Времена упадка
невосприимчивость к академической экономической теории и антигосударственной риторике либерализма, идентифицирующейся со свободным рынком. Если бы текущие задачи потребовали повторной национализации промышленности, то теоретические аргументы их не остановили бы— если они вообще могли их понять. Но даже при всей своей небесспорной готовности что-то предпринять, они ничуть не лучше всех остальных знали, что именно надо делать.