Эпоха крайностей. Короткий двадцатый век (1914-1991) — страница 162 из 169

средством выражения тех общественных настроений, которые более не могли транслироваться посредством формальных демократических механизмов. Политики использовали СМИ в своих целях и в то же время боялись их. Ведь технический прогресс весьма затруднил эффективный контроль над ними даже для авторитарных режимов. А общее ослабление государственной власти, присущее демократическим режимам, не допускало их монополизации. К концу двадцатого века стало очевидным, что СМИ превратились в более важный компонент политического процесса, чем партии и избирательные системы, и, скорее всего, таковым они и останутся—если только политики не откажутся от демократии. Однако, несмотря на роль мощного противовеса секретности, насаждаемой правительствами, СМИ ни в какой мере не являлись инструментом демократического правления.

Ни СМИ, ни законодательные органы, избранные посредством всеобщего голосования, ни «народ» сам по себе не могли управлять в прямом смысле этого слова. С другой стороны, правительство (или любой другой подобный На пути к третьему тысячелетию

6п

ему орган принятия решений) теперь могло управлять народом против его воли или даже без его участия не в большей степени, чем «народ» мог обходиться без решений правительства или не повиноваться этим решениям. Хорошо это или плохо, но в двадцатом веке простые люди стали полноправными коллективными участниками исторического процесса. Все режимы, за исключением теократических, получали свои полномочия именно у народа. Сказанное справедливо даже для тех режимов, которые проводили политику террора и убивали своих граждан в огромных количествах. Само понятие «тоталитаризма», некогда довольно модное, подразумевало популизм; ибо, если не важио, что «народ» думает о тех, кто управляет от его имени, зачем напрягаться и заставлять его думать так, как этого хотели бы его правители? Все меньше оставалось тех правительств, которые черпали свои полномочия в непререкаемом послушании божеству или традиции или в уважении низших к высшим в иерархически построенном обществе. Даже исламский фундаментализм, самый успешный вариант теократии, опирался не на волю Аллаха, а на массовую мобилизацию простых людей против непопулярных правительств. Имел «народ» право избирать правительство или нет, его влияние на общественные дела, активное или пассивное, было решающим.

И действительно, именно потому, что двадцатый век знал множество чрезвычайно жестоких режимов, а также режимов, стремящихся силой навязать власть меньшинства большинству — как, например, апартеид в ЮАР,— он ярко продемонстрировал ограниченность власти, основанной исключительно на принуждении. Даже самые безжалостные и жестокие правители прекрасно понимали, что сама по себе неограниченная власть не заменяет политических качеств и навыков, необходимых в деле государственного управления: убеждения общества в легитимности режима, некоторой поддержки со стороны народа, умения разделять и властвовать и—особенно во времена кризиса—готовности граждан к послушанию. Когда в 1989 году граждане отказались подчиняться социалистическим правительствам Восточной Европы, власти сложили с себя полномочия, несмотря на полную поддержку со стороны чиновников, вооруженных сил и сил безопасности. Иначе говоря, опыт двадцатого века (каким бы странным на первый взгляд ни казалось такое утверждение) прежде всего показал, что против воли всего народа вполне можно управлять некоторое время, против воли некоторой его части—долгое время, но нельзя управлять все время против воли всего народа. Сказанное не может служить утешением для постоянно подвергающихся угнетению меньшинств или народов, страдавших от угнетения в течение одного или нескольких поколений.

Разумеется, это не является и ответом на вопрос, какими должны быть идеальные отношения между принимающими решения властными структурами и народом. Для выработки эффективной политики руководителям при-012 Времена упадка

дется учитывать пожелания людей или, во всяком случае, большинства из них, даже если власти и не собираются следовать воле народа. Вместе с тем управлять на основе одной только этой воли невозможно. К тому же навязать непопулярные решения сложнее именно массам, а не малочисленным группировкам, наделенным какой-либо властью. Проще установить предельные нормы выброса загрязняющих веществ для нескольких крупных автомобильных компаний, чем убедить миллионы водителей сократить потребление бензина. Все европейские правительства уже

осознали, что если отдать будущее Евросоюза в руки простых избирателей, результаты окажутся, скорее всего, неблагоприятными или, во всяком случае, непредсказуемыми. Каждый серьезный обозреватель прекрасно понимает, что многие политические решения, которые необходимо принять в начале двадцать первого века, будут непопулярными. Возможно, очередная эпоха всеобщего благоденствия и роста, подобно «золотой эпохе», и смягчила бы настроение граждан, но ни возврата в 19бо-е годы, ни снижения социальной и культурной нестабильности и напряженности «десятилетий кризиса» в ближайшее время не ожидается. Если наиболее распространенной политической практикой останется всеобщее голосование—что весьма вероятно,—нас ожидают два основных сценария. В странах, где процесс принятия решений все еще осуществляется в рамках демократической процедуры, он все чаще будет протекать, минуя выборы или, скорее, сопряженные с ними формы контроля. Выборные органы власти будут, подобно осьминогу, все больше скрываться за облаком туманной риторики, сбивая с толку избирателей. Второй возможностью является воссоздание такого консенсуса, который предоставил бы органам власти значительную свободу действий, по крайней мере до тех пор, пока граждане не имеют достаточных причин для недовольства. Такая политическая модель появилась в девятнадцатом веке во времена Наполеона III: это демократические выборы «спасителя народа/или режима, спасшего нацию,—т. е. «демократия плебисцита». Подобный режим не обязательно приходит к власти конституционным путем, но если он ратифицируется посредством достаточно честных выборов с несколькими соперничающими между собой кандидатами и даже некоторой оппозицией, то удовлетворяет критерию демократической легитимности, присущему fin de siecle. Это, однако, не оставляет перспектив для либеральной парламентской демократии.

VII

В этой книге читатель пе пайдет готов^хх ответов па вопросы, с которыми человечество столкнулось в копце второго тысячелетия. Нанисаппое мпою поможет разве что разобраться в сущности возникших проблем и лучше попять На пути к третьему тысячелетию 013

предпосылки их решения, но отнюдь не укажет, существуют ли эти предпосылки сегодня и появятся ли они в будущем. По прочтении этой книги станет более очевидной вся ограниченность наших знаний — например, насколько плохо разбирались в происходящем те, кому пришлось принимать важнейшие общественные решения двадцатого столетия. И насколько мало число тех событий, особенно во второй половине двадцатого столетия, которые были спрогнозированы заранее. Все это только подтверждает давно известную истину, согласно которой история—в числе прочих, возможно, более важных феноменов—является хроникой преступлений и безумств рода человеческого, А значит, историку не к лицу пророчествовать.

Так что я не стану завершать написанное прогнозами по поводу ландшафта будущего, ведь жизнь уже изменилась до неузнаваемости благодаря тектоническим сдвигам «короткого двадцатого века», а события настоящего приведут к еще более серьезным переменам. Сегодня у нас меньше оснований для надежд на лучшее будущее, чем в середине igSo-x, когда автор этой книги завершил трилогию, посвященную истории «долгого девятнадцатого столетия» (1789—194), следующими словами: «Имеются достаточные основания предполагать, что мир двадцать первого столетия переменится к лучшему. Если человечеству удастся избежать тотального уничтожения (например, в результате ядерной катастрофы), то вероятность такого поворота событий достаточно высока».

Но даже историк, в силу своего возраста не смеющий надеяться на благие перемены до конца своей жизни, не станет отрицать возможность некоторых улучшений в ближайшие двадцать или пятьдесят лет. Вполне вероятно, что пришедшая на смену «холодной войне» дезинтеграция окажется временной, хотя сейчас она и представляется несколько более затянувшейся, чем период распада и разрушения после двух мировых войн. Разумеется, все эти надежды и страхи нельзя считать прогнозами на будущее. Но мы все же догадываемся, что за непроницаемым облаком нашего незнания и неумения точно предвидеть конечный результат все еще действуют те исторические силы, которые опредешли ход двадцатого века. Мы живем в мире, который завоеван, лишен своих корней и изменен мощлым процессом экономического и научнотехнического развития капитализма, властвующего уже два или три столетия. Мы также знаем или, во всяком случае, имеем достаточные основания для предположений о том, что такое развитие событий не может продолжаться ad in/mi turn. Появились внутренние и внешние признаки того, что мы вплотную приблизились к историческому кризису, а значит, наше будущее не может быть продолжением настоящего. Силы, созданные научно-техническим прогрессом, являются теперь достаточно мощными для уничтожения всего сущего, а значит, и материальных основ жизни человека. Общественные структуры, включая социальные основания капиталистической эконо-

014 Времена упадка

мики, могут вот-вот обрушиться из-за распада всего того, что мы унаследовали от прошлого. Наш мир могут подорвать как влияния извне, так и процессы внутренней дезинтеграции. А значит, ему придется измениться.

Мы не знаем будущего. Мы знаем только, что так сложилась история, и_

если читатель разделяет аргументацию автора этой книги—понимаем, почему. Мы можем быть уверены только в одном. Если человечество задумывается о будущем, то это будущее не может быть продолжением прошлого или настоящего. Попытки построить третье тысячелетие на прежних основаниях будут обречены на неудачу. А ценой неудачи, т. е. альтернативой изменившемуся обществу, является пустота.