(«Der Liebe pflegte ich achtlos»—Brecht, 1976, II, p. 722), был бы совершенно непонятен. Для них, безусловно, главное заключалось не в том, чего собирались достичь революционеры своими действиями, а в том, чем они занимались и что при этом чувствовали. Занятие любовью и занятие революцией нельзя было четко разделить.
Таким образом, личное и социальное освобождение шли рука об.' руку, причем самыми очевидными способами расшатать основы государства, родительскую власть, законы и обычаи являлись секс и наркотики. Что касается первого, т. е. секса, то он, во всех своих многообразных
формах, отнюдь не был новостью. Меланхоличный консервативный поэт, написавший, что «половые отношения начались в 1963 году» (Larkin, 1988, р. 167), имел в виду не то, что секс не был известен до 19бо-х годов, а то, что секс изменил свою общественную природу после выхода романа «Любовник леди Чаттерлей» и выпуска первой долгоиграющей пластинки «Beatles». Там, где все это раньше запрещалось, продемонстрировать свой протест против старых обычаев было несложно. Но там, где раньше к этому относились терпимо, официально или неофициально, как, например, к лесбийским отношениям, такая демонстрация должна была быть из ряда вон выходящей. Поэтому стала важна публичная приверженность к вещам, до сих пор запрещенным или нетрадиционным («coming out» *\ Однако наркотики, употребление которых до этого ограничивалось немногочисленными субкультурами высшего и низшего общества и отдельными маргиналами, почти не испытали на себе либерального влия-
* Открытое нротиводействие общесгвенной морали (англ.).
Культурная революция 357
ния законодательства. Они распространялись не только как знак протеста, поскольку ощущения, которые они давали, тоже могли иметь большую притягательность. Употребление наркотиков официально считалось незаконным деянием, так что сам факт курения марихуаны (наркотика, наиболее популярного среди западной молодежи и менее вредного, чем алкоголь или табак) являлся демонстрацией не только неповиновения тем, кто его запрещал, но и превосходства над ними. На диких побережьях, где встречались в 1960-6 годы американские фанаты рока и студенты-радикалы, зачастую стиралась граница между стремлением накуриться травки и желанием строить баррикады.
Расширение сферы публично разрешенного поведения, включая сексуальное, породило поступки, до этого считавшиеся неприемлемыми или даже асоциальными, и несомненно, сделало их более заметными. Так, в США публичное появление гомосексуальной субкультуры в двух городах-законодателях моды — Сан-Франциско и Нью-Йорке — произошло в середине тдбо-х годов, но политический оттенок оно приобрело здесь лишь в igyoe годы (Duberman et ai, 1989, р- 4бо). Однако главным в этих изменениях было то, что, прямо или косвенно, они отвергали исторически установившийся порядок человеческих взаимоотношений в обществе, который выражали, санкционировали и символизировали социальные нормы и запреты.
Еще более важным являлось то, что подобный отказ от прежних ценностей происходил не во имя какой-либо другой модели общества (хотя новому способу борьбы за свободу личности были даны идеологические обоснования теми, кто чувствовал, что он нуждается в подобных ярлыках) *, а во имя неограниченной свободы индивидуальных желаний. Он допускал царство эгоистического индивидуализма до крайних пределов. Парадоксально, но эти бунтари против устоев и запретов разделяли исходные посылки, на которых было построено общество массового потребления, или, по крайней мере, психологические мотивации, которые ть, кто продавал потребительские товары и услуги, находили самыми эффективными для их продажи.
Подразумевалось, что теперь мир состоит из нескольких миллиардов человеческих существ, характеризуемых их индивидуальными желаниями, включая те, которые до этого запрещались или не одобрялись, но теперь были разрешены — не потому, что стали приемлемы с точки зрения морали, а потому что их разделяли слишком многие. Так, до начала 199°-х годов, несмотря на официальную либерализацию, наркотики не были разрешены.
* Однако почти не наблюдалось попыток возрождения единой идеологии, утверждавшей, что снонтанная, неорганизованная, ангиавгоригарная борьба за свободу личности породит новое справедливое и не нуждающееся в государстве общество, т. е. анархизма Бакунина и Кропоткина, хотя он был гораздо ближе к идеям большинства революционных студентов 1960 и 1970-х годов, чем модный тогда марксизм.
«Золотая эпоха»
Они продолжали запрещаться с различной степенью строгости и малой степенью эффективности, поскольку с конца грбо-х годов рынок кокаина стремительно увеличивался, главным образом среди процветающего среднего класса Северной Америки и, немного позже, Западной Европы.
Это обстоятельство, как и, несколько ранее, рост потребления героина (среди представителей менее обеспеченных классов в основном также в Северной Америке), впервые сделало нарушение закона по-настоящему крупномасштабным бизнесом (Arlacchi, 1983, Р- 215, 208).
Таким образом, культурную революцию конца двадцатого века лучше всего представить как победу индивидуума над обществом или, скорее, как разрыв связей, которые до этого объединяли людей в социальные структуры. Ибо такие структуры состояли не только из отношений между
человеческими существами и форм их организации, но также из идеальных образцов и ожидаемых моделей поведения людей; их роли были установлены, хотя и не всегда записаны. Отсюда частые моральные травмы и незащищенность, когда прежние нормы поведения были либо уничтожены, либо утратили свои мотивации, а также непонимание между теми, кто переживал эту потерю, и теми, кто был слишком молод, чтобы знать что-либо, кроме общества с распавшимися связями. Исходя из этого, один бразильский антрополог в 1980-6 годы проанализировал переживания мужчин среднего класса, воспитанных в средиземноморской культуре с ее традициями чести к стыдливости. В это время участились случаи грабежей, и мужчины стали подвергаться нападениям многочисленных групп грабителей, требовавших от них денег и угрожавших насилием их подругам. В таких обстоятельствах джентльмену следует защитить женщину, даже ценой жизни, а леди—предпочесть смерть бесчестию. Однако в реальной обстановке больших городов в конце двадцатого века было непохоже, что сопротивление, оказанное джентльменом, может спасти кошелек или женскую честь. Разумным поведением при таких обстоятельствах было отступление, чтобы помешать агрессорам нанести реальные увечья или даже совершить убийство. Что касается чести женщины, которая по традиции должна была быть девственницей до брака, а после него сохранять верность мужу, то что именно следовало здесь защищать в igSo-e годы, когда так изменились взгляды на сексуальное поведение как мужчин, так и женщин? Тем не менее, как показали исследования этого антрополога, все эти соображения не облегчали нравственных страданий участников. Даже менее экстремальные ситуации могли породить неуверенность и угрызения совести — например,
Культурная революция359
обычное любовное свидание. В результате альтернативами прежним нормам поведения, какими бы они ни были неразумными, могли оказаться не новые разумные нормы и обычаи, а полное отсутствие правил и полная несогласованность в том, что следует делать.
В большинстве стран мира старые социальные структуры и обычаи, хотя и подрываемые в течение четверти века беспрецедентными социальными и экономическими изменениями, были расшатаны, но еще не разрушены. Это являлось удачей для большей части человечества, особенно для бедных, поскольку наличие сети родственных, общественных и соседских связей было важно для экономического выживания и особенно для успеха в изменяющемся мире. В большинстве стран третьего мира эта сеть действовала как сочетание информационной службы, обмена рабочей силой, фонда труда и капитала, механизма накопления сбережений и системы социальной безопасности. Безусловно, именно наличие сплоченных семей объясняло экономические успехи в некоторых частях света, например на Дальнем Востоке.
В более традиционных обществах эти связи были расшатаны главным образом потому, что успехи коммерческой экономики подорвали веру в справедливость прежнего общественного строя, основанного на неравенстве; желания граждан стали более эгалитарными, а рациональные оправдания неравенства были подорваны. Так, богатство и расточительность индийских раджей (как и известное освобождение от налогов имущества британской королевской семьи, не вызывавшее возражений вплоть до 1990-* годов) не рождали зависти и возмущения у их подданных, как происходило в соседних государствах. Они были знаковыми фигурами и играли особую роль в общественном строе (а может быть, даже в космическом порядке) и, как верили их подданные, поддерживали и стабилизировали государство, а также являлись его символами. В Японии простые граждане с еще большей терпимостью относились к привилегиям и роскоши своих деловых магнатов, поскольку рассматривали их богатство не как атрибуты личного процветания, а главным образом как следствие их привилегированного положения в экономике. Англичане подобным же образом смотрели на атрибуты роскоши членов британского кабинета министров (лимузины, официальные резиденции и т. д.), отбирающиеся сразу же после того, как они перестают занимать пост, к которому эти атрибуты служат приложением. Реальное распределение доходов в Японии, как мы знаем, было гораздо более справедливым, чем в западных обществах. Однако в 1980-6 годы даже сторонние наблюдатели вряд ли могли не заметить, что во время десятилетнего экономического бума концентрация личного благосостояния в руках небольшой группы магнатов и его публичная демонстрация сделали контраст между условиями жизни простых японцев (гораздо более скромными, чем у жителей Запада, занимающих сходное положение) и условиями жизни богачей еще более разительным.