«Золотая эпоха^>
Возможно, впервые богатых больше не могли в достаточной мере защитить так называемые законные привилегии, полученные на службе государству и обществу.
На Западе десятилетия социальной революции вызвали в обществе гораздо большие разрушения. Крайности такого распада наиболее ясно видны в идеологическом дискурсе западного fin de siede *,особенно в публичных утверждениях, которые, не претендуя на аналитическую глубину, были понятны широким массам населения. Например, тезис (одно время бытовавший в некоторых феминистских кругах) о том, что домашняя работа женщин должна оплачиваться по рыночным расценкам, или утверждение о правомерности реформы закона об абортах с точки зрения неограниченного и абстрактного «права на выбор» личности (женщины) *А. Распространяющееся влияние неоклассической экономики, которая в подвергшемся секуляризации западном обществе все активнее вытесняла теологию, а также влияние индивидуалистической по духу американской юриспруденции (как следствие культурной гегемонии США) поддерживали подобную риторику. Она нашла свое политическое воплощение в словах британского премьер-министра Маргарет Тэтчер: «Нет общества, есть только отдельные индивидуумы».
Какие бы издержки ни содержала теория, практика зачастую изобиловала не меньшими крайностями. В igyo-e годы в англосаксонских государствах социальные реформаторы, справедливо потрясенные (что периодически случается с исследователями) последствиями содержания в больницах людей с умственными отклонениями, время от времени довольно успешно проводили кампании в защиту их прав и требовали, чтобы как можно большее их'чис-ло было освобождено из лечебниц и передано на «попечение общины». Но в крупных городах Запада больше не имелось сообществ, которые могли бы о них заботиться. Не было больше семей с многочисленными родственниками. Эти люди никому не были нужны. В результате по улицам больших городов стали бродить бездомные нищие с пластиковыми пакетами. Они жестикулировали и разговаривали сами с собой. Были они счастливы или нет, зависело от точки зрения, но в конечном итоге они перекочевали из больниц, откуда их выгнали, в тюрьмы, которые в США стали главным вместилищем социальных проблем американского общества, особенно его чернокожей части. В 1991 году 15% всего контингента заключенных США — самого большого в
* Конец века (фр.~),
** Законносгь этого требоваиия необходимо четко отделять от аргументов, нриводим^1х в его защиту. Огношения мужа, жены и детей в семье даже символически не имеют ни малейшего сходства с огиошеииями продавцов и покупателей на рынке, так же как и решение иметь или не иметь ребенка зависит исключительно от того, кто нринимает это решение. Это очевидное утверждение прекрасно согласуется с желанием изменить роль женщины в семье или с ее нравом на аборт.
Культурная революция 3 01
мире (426 заключенных на юо тысяч населения)—составляли умственно неполноценные (Walker, 1991; Human Development, 1991, Р-32. Fig. 2.10).
Особенно сильно новый моральный индивидуализм подорвал такие традиционные западные институты, как семья и Церковь, резкий упадок которых произошел в последней трети двадцатого века. Основы католического общества рушились с поразительной скоростью. В 1960-6 годы посещаемость месс в Квебеке (Канада) снизилась с 8о до 2о%, а традиционно высокая рождаемость во французской Канаде упала ниже средней рождаемости по стране (Bernier/Boily, 1986). Освобождение женщин или, скорее, их стремление взять в свои руки контроль над рождаемостью, включая аборты и право на развод, глубоко вогнали клин между Церковью и семьей (см. Эпоху капитала'),что становилось все более очевидным даже в самых ортодоксальных католических странах, таких как Ирландия, папская Италия и (после падения коммунизма) даже Польша. Стремление получить профессию священника и тяга к другим формам религиозной жизни резко снизились, так же как и желание давать обет безбрачия, реального или официального. Одним словом, хорошо это или плохо, но моральный и материальный авторитет Церкви рухнул в пропасть, разверзшуюся между проповедуемыми ею правилами жизни и морали и жизненными реалиями конца двадцатого века. Те западные церкви, которые имели меньшее влияние на своих прихожан, включая даже некоторые старейшие протестантские секты, приходили в упадок еще быстрее.
Материальные последствия ослабления традиционных семейных связей были, возможно, еще более серьезными, поскольку, как мы видели, семья являлась не только средством воспроизводства, но также и инструментом социального сотрудничества. В качестве такого инструмента на ранней стадии она была важна для поддержания как аграрного, так и промышленного сектора экономики, не только локальной, но и мировой. Отчасти это происходило оттого, что в бизнесе не было приду* гано никакой адекватной безличной структуры до того, как в конце девятнадцатого века концентрация капитала и развитие большого бизнеса не породили современную корпоративную организацию, ту самую «видимую руку» («visible hand») (Chandler,
1977), которой суждено было стать дополнением к «невидимой руке» Адама Смита *. Но еще более важной причиной являлось то, что рынок сам по себе не может гарантировать наличия главного элемента в любой системе частного предпринимательства—доверия и его правового эквивалента — выполнения контрак-
* Онерационная модель крупного предприятия до энохи корпоративного («мононолистического») капитализма была сформирована не частными предпринимателями, а государством или военной бюрократией—сошлемся, к примеру, на униформу нутейных служащих. И действительно, зачастую руководство такими предприятиями осуществлялось неносредственно государством или снециальными некоммерческими учреждениями, как, нанример, руководство почтой и большей частью телеграфн^1х и телефонных служб.
«Золотая эпоха»
тов. Для этого требовалась или власть государства (о чем политические теоретики индивидуализма семнадцатого века прекрасно знали), или родственные и общественные связи. Так, международной торговлей, банковским делом и финансами—отраслями, приносившими большие прибыли и связанными с большими рисками,—наиболее успешно руководили имеющие родственные связи группы предпринимателей предпочтительно одинаковых религиозных убеждений, например евреи, квакеры или гугеноты. Фактически даже в конце двадцатого века такие связи были все еще необходимы в криминальном бизнесе, который был не только противозаконным, но находился вне сферы деятельности закона. В ситуации, где ничто больше не гарантировало исполнение контрактов, это могли сделать только родственные связи или угроза смерти. Именно поэтому наиболее удачливые семьи калабрий-ской мафии состояли из большого числа братьев (Ciconte, 1992, р. 361—362). Однако теперь подрывались даже эти неэкономические групповые связи и солидарность, как и моральные устои, существовавшие вместе с ними. Они были старше современного буржуазного индустриального общества, но смогли к нему адаптироваться и составляли его существенную часть. Старый моральный словарь прав и обязанностей, взаимных обязательств, грехов и добродетелей, самопожертвования, принципов, наград и наказаний не мог быть переведен на новый язык. Поскольку старые устои и институты перестали быть составной частью управления обществом, которое связывало людей друг с другом и обеспечивало социальное взаимодействие и воспроизводство, большая часть возможностей для упорядочения социальной жизни людей исчезла. Они были просто сведены к выражению личных предпочтений и к требованию того, чтобы закон прислушался к этим предпочтениям*. Воцарились неуверенность и непредсказуемость. Стрелка компаса больше не указывала на север, карты оказались бесполезны. В большинстве развитых стран это становилось все более очевидным начиная с 19бо-х годов, находя свое идеологическое выражение в ряде теорий, от крайнего либерализма свободного рынка до постмодернизма и подобных ему направлений, которые пытались обойти проблему оценок и ценностей или, скорее, свести их к единому знаменателю неограниченной свободы личности.
Первоначально преимущества массовой социальной либерализации представлялись неоспоримыми всем, кроме самых закоренелых реакционеров, а ее Цена минимальной; к тому же казалось, что она не предполагает экономической либерализации. Волна процветания, нахлынувшая на обитателей циви-
* В этом состоит разница между языком нрава (юридического или конституционного), который стал главным для общества ненодконтрольного индивидуализма (во всяком случае, в США), и старой моральной идиомой, но которой нрава и обязанности являются двумя сторонами одной медали.
Культурная революция
лизованных частей света, усиленная все более всеобъемлющими и щедрыми системами социальной защиты, заслонила социальные проблемы. Быть единственным родителем (т. е. главным образом матерью-одиночкой) все еще означало жить в бедности, но в современных государствах «всеобщего благоденствия» это также гарантировало прожиточный минимум и крышу над головой. Пенсионная система, службы социального обеспечения и опеки над престарелыми заботились об одиноких стариках, чьи дети не могли или не хотели думать о своих родителях. Аналогичным образом осуществлялись и другие функции, некогда бывшие частью семейных обязанностей, например перенесение заботы о детях с матерей на общественные детские ясли и детские сады, чего давно уже требовали социалисты, озабоченные нуждами работающих матерей.
И трезвые расчеты, и историческое развитие, казалось, указывали то же направление, что и различные виды прогрессивной идеологии, включая все те, которые критиковали традиционную семью за то, что она увековечила подчиненное положение женщин, детей и подростков. Кроме того, их объединяла борьба за свободу личности. В материальном отношении государственное