Статистика первых военных месяцев выглядит подтверждением его слов. Вплоть до августа 1914 года ИСС регистрировала непрерывный рост нервных заболеваний. Число задокументированных неврастеников, несколько снизившееся в 1913 году, вновь отчетливо возросло. В отличие от этого, первые военные месяцы продемонстрировали «на удивление низкие показатели заболеваемости» (см. примеч. 129). Правда, у участников боевых действий ИСС фиксировала случаи заболевания только в течение первых трех недель после призыва на службу, так что возможны и более высокие показатели, не вошедшие в статистику. Тем не менее в самое первое время война не вызвала такой размах неврастении, о каком заставляли думать научные учения той эпохи, описывавшие нервную систему как дрожащий осиновый лист. В условиях войны отступили существенные элементы гражданской неврастении, прежде всего давление профессиональных и супружеских проблем. Перед лицом смерти люди учились ценить жизнь как таковую и забывали о мелких неприятностях. Где рвутся гранаты, там уже не видят «муху на стене», перестают тревожиться об онанизме и не воспринимают как проблему «суету и гонку». Где нужно подчиняться, не успевают стыдиться своей нерешительности. Человек, отброшенный к элементарным жизненным потребностям, перестает разрываться между множеством диффузных желаний. Организованная агрессивность войны освободила ее участников от значительной части раздражительности, порождаемой подавляемой агрессивностью.
Все это объясняет, почему привычный спектр неврастении сильно сократился. Пока в «возбудимой слабости» видели страшнейшее несчастье эпохи, можно было воображать, что война приносит оздоровление. Однако жизнь в окопах и чудовищные бои на истощение на оцепеневших западных фронтах принесли с собой такую физическую нагрузку, какой прежде не знали ни простые люди, ни медицинские учебники. По словам одного наблюдателя (1915), «активное мужество мускулов» сменилось «пассивным мужеством нервов». В отличие от стрессов гражданской жизни, речь шла о таком давлении на тело и психику, какого большинство врачей по личному опыту не знали: об этом нельзя забывать при рассмотрении медицинских дискуссий о «военных неврозах».
Самое большое внимание привлекли к себе жертвы контузий, носители так называемой военной дрожи – солдаты с сильнейшими нарушениями моторики. Это была настоящая психическая эпидемия, которая разразилась уже в декабре 1914 года и в ходе войны затронула по приблизительным данным 200 тысяч немецких солдат. Врачи указывали на то, что речь шла не только о тех, кто сам оказался под артиллерийским обстрелом. В английских войсках вскоре появилось понятие shell shock[246], но и там медики пытались поставить под сомнение это понятие с его артиллерийской этиологией. С фронтовой точки зрения разговоры о войне как курсе исцеления нервов вскоре стали пустой болтовней. Пресловутые ссылки на то, что «сильные нервы» решают исход войны, свидетельствуют о том, насколько сложно на самом деле сохранить на войне здоровые нервы. Франц Кафка в 1916 году призывал открывать «неврологические лечебницы для военных» и говорил о том, что эта война, более чем любая предыдущая, стала «войной нервов». Как в мирное время рост механизации более прежнего «угрожал нервам», так и механизация войны означала тяжелейшие последствия для ее участников (см. примеч. 130).
Насколько серьезно верили медики в целительную силу «стальных ванн»? Альберт Эйленбург в конце 1914 – начале 1915 года заверял, что на здоровую, способную к сопротивлению натуру война действует «как оснащенная всеми лечебными средствами стальная ванна». Однако если прочесть всю статью целиком, обнаруживается, что за подобной риторикой скрывается совершенно иное. Автор старается предохранить неврологические санатории от повального превращения в лазареты для раненых солдат. Дело в том, что множество людей как раз не обладали той здоровой и выносливой природой, какую требовали «стальные ванны», так что война сопровождается «разнообразными нервными и психическими расстройствами». Тех, кто страдает «неврозами страха» ни в коем случае нельзя возвращать на фронт. Также и для многих из тех, «кто остался дома и приговорен к терпеливому выжиданию», война обладала «враждебным, разрушающим нервы» эффектом – почти полная противоположность воинственной увертюре.
Уже вскоре августовская эйфория национального единства стала далеким воспоминанием. На втором году войны в населении страны наметился такой раскол, какого не бывало до 1914 года. Это был радикальный перелом настроений. Между теми, кто формировал фанатичный менталитет «выстоять-любой-ценой», и теми, кто все более открыто тосковал по мирным годам, стала нарастать смертельная ненависть. Эта ненависть переносилась и на другие конфликты. Стефан Цвейг говорил о «той ужасающей агрессивности, которая проникла в кровообращение времени»[247]. Томас Манн также отмечал «окончательное изменение моральной атмосферы за четыре кровавых года Первой мировой войны»[248]. Антисемитизм, который до 1914 года в своих практических целях был не слишком внятным и в порыве единения первых военных месяцев почти полностью исчез из общественного мнения, с течением войны стал свирепым как никогда и приобрел ту готовность к убийству, которая послужила почвой для преступлений национал-социализма. Отдельные элементы нацистской идеологии имеют более древнее происхождение, но та готовность к насилию, которая стала наиболее жестокой и страшной характеристикой фашистского стиля, возникла вследствие войны. Идеи вроде «истребления неполноценных», которые до 1914 года встречались лишь как маргинальные, теперь стали преобладать в духовных устремлениях эпохи. Раскол немцев прошел отчасти по прежним классовым границам, но в своей ментальной сути этот конфликт не был классовым, он возник вследствие разного восприятия войны. В долгосрочной перспективе оказалось, что позитивное восприятие высвобождает более мощные энергии, и в этом была причина будущей немецкой катастрофы (см. примеч. 131).
Сомнение вызывает, что война по-разному переживалась сторонниками того и другого лагеря. Те, кто склонялся к правому радикализму, также были глубоко потрясены жестокостями позиционной войны. Вместе с тем немалое число их противников также поддались обаянию военного товарищества и героизма.
Военный опыт сам по себе противоречив, многое из него вообще нельзя выразить словами. Даже Адольф Гитлер в книге «Моя борьба» признается (видимо, чтобы приобрести доверие фронтовиков), что на войне его целый год раздирали противоположные чувства. «Неистовое ликование» августа, как писал Гитлер, «захлебнулось в страхе смерти». Муссолини также говорил об «аномальном моральном и нервном шоке от войны», который, если не предпринять ответных мер, «породит поколения неврастеников», – даже с фашистской точки зрения война была не только «стальной ванной» (см. примеч. 132). Это заметно и по страхам перед дегенерацией, заметно выросшим вследствие войны. Ненависть к тем, кто открыто признавался в миролюбии, объяснялась, в частности, собственным усилием подавить те же чувства. Особенно страшную форму эта ненависть зачастую приобретала у тех, кто прошел опыт солдатской жизни и утратил способность наслаждаться радостями мира и семьи.
Психиатры и неврологи оказались в сложной ситуации: противоречие между требованиями военного командования и врачебным долгом во многих случаях было неразрешимым. При сохранении медицинских критериев довоенного времени врачам уже спустя первые военные месяцы пришлось бы значительную часть немецкой армии отправить на лечение, а компенсации и ренты за травматический невроз взлетели бы до бесконечных величин. Неврологов заподозрили бы в саботаже. Но в реальной жизни большинство из них оказались чрезвычайно далеки от этого. Многие проявили замечательное честолюбие в том, чтобы продемонстрировать пользу своей науки для нации. Они резко усилили борьбу против травматического невроза. Альфред Хохе утверждает, что после войны «некоторые неврологи, подвергавшиеся угрозам со стороны не признанных ими претендентов на военную пенсию», вели прием, положив на стол револьвер. Контуженных стали записывать как истериков, так как, по определению Мёбиуса, истерия основывалась на представлениях, а не на внешних воздействиях, и не приводила к получению пенсии. Еще в 1915 году применить такой диагноз к солдату считалось неприличным, но уже в 1916-м врачи преодолели подобные комплексы (см. примеч. 133).
При этом диагноз «истерия» не был чисто тактическим: «дрожащие солдаты» действительно очень походили на истеричных пациенток Шарко с их судорогами и нарушениями моторики. У многих других солдат психосоматический кризис выражался менее явно, и для них по-прежнему широко применялся диагноз «неврастения». Он оставлял открытым вопрос о внешних факторах. В учении о неврастении получила значительный импульс психологическая интерпретация, согласно которой причины расстройств были скрыты в душе самого пациента.
Вследствие этого в терапии стала преобладать тенденция к внушению: Макс Нонне[249], восходящая звезда неврологии, добился признания как специалист по гипнозу, хотя в последние предвоенные годы гипноз утратил свои позиции. Неврологические лазареты Седьмой армии, дислоцированной в южной части Западного фронта, в 1917 году во время самых страшных позиционных боев ввели метод внушения, потому что он оказался «более мягким и не менее надежным, чем прочие методы». Показатели выздоровления, как сообщалось, приближались к 100 % – невероятно! Как сообщал санитарный советник Омен, внушением – и не только при истерии, но, вопреки учебникам, даже при неврастении – достигался «необычайный, часто совершенно неожиданный» эффект. «При неврастении внушение часто приносит значительно больше, чем все оборудование неврологических лечебниц». Видно, как ярко опыт войны сказался на терапевтическом учении в целом. Однако успехи гипноза были по-прежнему сильно обусловлены личностью и ситуацией, и под гнетом войны никто не думал о том, свидетельствует ли исчезновение внешних симптомов о подлинном выздоровлении. Дурной славой пользовалась электротерапия, эволюционировавшая почти до настоящей пытки и, возможно, делавшая с