По сравнению с довоенным периодом литература по нервозности 1920-х годов в общем и целом была эхом прошлого, хотя изменения в мире труда предлагали очень много нового материала. Несколько большее внимание привлекали к себе психологические проблемы, возникавшие вследствие рационализации труда, в леворадикальных кругах. В 1930 году коммунистическая газета «Linkskurve»[254] организовала конкурс произведений молодых пролетарско-революционных авторов. Первую премию получил декоратор витрин, 21 года, за стихотворение «Конвейер», посвященное изматывающему монотонному труду: «Крутится лента, мимо плывет / и рвет и грызет твои нервы» (см. примеч. 153). Но конвейеры на автоматическом ходу были тогда в Германии большой редкостью, и стихотворение, в котором рвущий нервы конвейер приводит к стрессу, а стресс выливается в революцию, описывало скорее картины будущего, чем эмпирическую реальность.
Закат научной концепции неврастении вовсе не означал, что сам феномен исчез из реальной жизни. Возможно, он был результатом того, что «классическая» картина неврастении, какой ее знали до 1914 года, в военное и послевоенное время не была столь частой. Уже в последние годы перед войной «нервозность» стала казаться чем-то вроде переходного состояния, которое будет отступать по мере успешного приспособления к изменившимся условиям. Жизнь в больших городах становилась все более привычной, кроме того, после бурного роста последовали десятилетия стагнации, так что тема «мегаполис и нервы» перестала волновать умы. Картина сексуальной неврастении тоже изменилась, страхи и нервные расстройства на сексуальной почве существенно ослабли. Отношение людей к телу стало менее судорожным, страх перед сифилисом отступил, презервативы подешевели и устранили необходимость прерывать половой акт.
Нельзя сказать, что все изменения общей картины нервных расстройств после 1918 года были столь отрадны. Если до 1914 года «гонка и травля» оставались скорее метафорой, то в 1920-е годы темпы труда выросли очень резко. С 1924 года Немецкое общество по вопросам организации труда, производства и развития предприятий (REFA) стало проводить анализ затрат рабочего времени. С начала войны отмечался постоянный рост показателей сердечных расстройств на нервной почве: в это суровое время, когда неврастения уже не служила сигналом о необходимости сделать передышку, она стала более опасна для сердца. Способность отдыхать снизилась, один издатель после 1918 года заметил: «Мировая война стоила нам всем стольких нервов […], что теперь прежних “спокойных романов” нам уже не достаточно». Весь языковой стиль за время войны стал более суровым, лаконичным, утратил сентиментальность. В очень многих текстах чувствуется сумрак, тучи на горизонте. Если неврастения эпохи Вильгельма была отмечена ярко выраженным подъемом и маниакальным общим энтузиазмом, то в военное и послевоенное время преобладала депрессивная картина (см. примеч. 154).
Свою практическую пригодность понятие неврастении сохранило и в 1920-е годы, и падение его научного престижа далеко не сразу положило конец его распространению в клиниках и лечебницах. В Родербиркене, где сначала довольствовались в основном диагнозом «нервозность», после окончания войны понятие «неврастения» стало встречаться даже чаще прежнего. Если рекламный проспект Дрезденской международной гигиенической выставки 1911 года лишь иронически упоминал «модную болезнь» – неврастению, то такой же проспект 1930 года посвятил «проблеме нервозности» целый стенд в разделе «гигиена души». В тексте каталога значилось, что мы по-прежнему живем в «эпоху нервозности». Один специалист по медицине труда в 1930 году отмечал, что «подлинная», т. е. экзогенная, неврастения как следствие трудовой нагрузки сейчас встречается гораздо чаще, чем до войны. В одной диссертации по медицине 1927 года представлена точка зрения, что весомый вклад в распространение неврастении внесла инфляция. Это звучит убедительно: инфляция была глубоким потрясением для тех широких кругов населения, чья уверенность в завтрашнем дне в значительной степени покоилась на наличных сбережениях. Как вспоминал позже один очевидец-англичанин: «Тогда в Германии каждый мог видеть, что нервное возбуждение охватило все классы населения».
Во время экономического кризиса страна буквально кишела нервными расстройствами, имевшими, прежде всего, самые тривиальные экономические причины. Мёрхен в 1933 году вздыхал, что невролог «сегодня, принимая больных, невольно полагает», что чек на несколько тысяч марок помог бы пациенту лучше любого лекарства (см. примеч. 155). Но что было делать врачу с подобными мыслями? Экзогенная нервозность такого рода не представляла интереса для науки.
Психическая интерпретация неврастении, появившаяся задолго до 1914 года и получившая значительный импульс благодаря войне, в 1920-х годах отвлекла внимание от психологических последствий технических нововведений. В Постановление о профессиональных болезнях 1925 года нервные болезни не вошли. Только в одном экстремальном случае, при нервном расстройстве у рабочего, обслуживающего пневматическое устройство, Имперская страховая служба проявила снисходительность, разрешив отнести нервы к мускулам и подать жалобу на их повреждение. В остальных случаях использовался стандартный аргумент, сформулированный когда-то в борьбе против травматических неврозов, – что функциональные нервные расстройства «не влекут за собой возмещения», поскольку «обусловлены психогенно» (см. примеч. 156). Венгерский психиатр Леопольд Сонди, опираясь на эндокринологию и конституциональную теорию, пытался реанимировать исследования неврастении на основе соматического подхода, однако остался аутсайдером. Зато другой венгерский медик, Ганс Селье, впоследствии эмигрировавший и работавший в Канаде, достиг всемирной славы благодаря еще одному основанному на соматическом подходе понятию – «стресс».
Изначально, в том виде, в каком ее в 1936 году ввел Селье, концепция стресса во многих отношениях радикально отличалась от старого учения о неврастении, и эту разницу сам Селье считал гениальным озарением. Неврастения выражалась телесно в диффузных и неспецифических симптомах, что не могло удовлетворить современного медика. Обнаружить физический первоисточник не могли никогда. Стресс, как его понимал Селье, напротив, был точно локализован в организме – в «гормонах стресса», производимых, прежде всего, надпочечниками. Тем самым он одним махом избавился от вечных споров о том, какая причина является преобладающей, и объявил сутью явления стресса не-специфичность причины. «Удар кнута и страстный поцелуй могут вызвать равный стресс». Это решило и давний вопрос о связи неврастении с модерном: стресс в понимании Селье существовал во все времена, и не только у человека, но и у крыс. Стрессовые реакции – это не проявление патологии, но интегральная часть жизни, в этом пункте теория Селье напоминает теорию возбуждения романтической медицины[255](см. примеч. 157). Правда, различаются полезный и вредный стрессы (eustress и distress), и в этом различии решающую роль играет субъективное восприятие «стрессоров», как, например, профессионального труда. По крайней мере для того, кто больше любит поцелуи, чем удары кнута, это все же не совсем одно и то же.
В то время как Первая мировая война ускорила закат неврастении, Вторая мировая война придала концепции стресса решающий импульс. Прототипом жертвы стресса и любимцем исследователей стал пилот бомбардировщика, хотя, вероятно, для его жертвы стресс был много страшнее. Милитаристские интересы, которых в истории неврастении практически не было, сыграли ключевую роль в стремительной карьере концепции стресса. Соответственно, цель была поставлена очень конкретно: она состояла не в способности к счастью, а в способности к исполнению функции. Скорость реакции стала не сомнительным признаком, а добродетелью (см. примеч. 158).
Первое и наиболее резкое различие между типичным неврастеником эпохи Вильгельма II и современной «жертвой стресса» состоит в следующем. Первый страдал от слабости воли и нехватки трудовой энергии, проводил в лечебницах невероятно много – с сегодняшней точки зрения – времени, зато спасался тем самым от тяжелых сердечных болезней. О типичной жертве стресса можно сказать ровно обратное. Правда, неврастеники конца XIX – начала XX века также имели в своем анамнезе долгие фазы стресса, и типаж жертвы стресса нередко встречался уже тогда. Вместе с тем и сегодня тот, кто громче всех жалуется на стресс, совсем не всегда измучен тяжелым трудом. Деловитость и дефицит времени давно уже стали средством повысить собственную значимость в чужих глазах. Как неодобрительно замечал уже Селье, в повседневном употреблении понятие «стресс» приближалось к прежней «нервозности». Понятие вновь подтвердило свою востребованность (см. примеч. 159).
Со временем понятие «стресс», как и «неврастения», также подверглось психологизации и социологизации. Тем самым оно разделило судьбу всех прежних терминов, обозначавших психосоматические заболевания, – меланхолии, ипохондрии, истерии, спинальной ирритации. Определенные общественные стрессоры изучались подробнее, также распространилось мнение, что стресс как массовый феномен – это типичное порождение модернизации (см. примеч. 160). Обнаружилось, что у жертв стресса, как прежде у неврастеников, и возникновение болезни, и ее лечение существенно зависят от внутреннего настроя. После Второй мировой войны атмосфера исследований стресса постепенно смягчилась, и в конце концов они обрели такую же сентиментальность, с какой когда-то разбирались жалобы невротиков. Пережил стресс и процесс «демократизации» – если в 1950-е годы в ФРГ он воспринимался как «болезнь менеджеров», то в 70-е в поле зрения попали и рабочие, и даже школьники.
Примечательно, что в то время как в 1880-е годы американское понятие «неврастения» было мгновенно воспринято немцами, американское понятие стресса приживалось в немецком быту несколько десятилетий. Первый толчок произошел приблизительно в 1957 году, когда вследствие угольного кризиса, шока от запуска первого спутника, учреждения Европейского экономического сообщества и завершения эпохи послевоенной реконструкции стало заметно общее обострение конкуренции. Нервные расстройства вновь стали казаться новой темой, не имевшей долгой литературной традиции. Расхожей монетой «стресс» стал только в 1970-е годы, зато произошло это настолько основательно, что внешние наблюдатели начали веселиться по поводу немецкого