Эпоха нервозности. Германия от Бисмарка до Гитлера — страница 42 из 135

Насколько индивидуально развивалось учение о неврастении в Германии в его связи с модерностью и наследственностью? Первым напрашивается сравнение с Францией. Здесь литература на тему нервозности была не менее обширна, а традиции ее научного осмысления – (около 1880 г.) старше, чем в Германии. Франция была исторической родиной учения о дегенерациях, и нервный дискурс сильно подпал под ее влияние. Однако позже с французской и французско-швейцарской стороны, от таких ученых, как Шарко и Жане, Ипполит Бернгейм с его Нансийской школой гипноза[153], Форель и Дюбуа, поступили сильнейшие импульсы к психизации учения о нервах. Психизация происходила более или менее из теории дегенерации, над которой Дюбуа шутил, что она бросает в один котел «пьяниц, распутников» и «настроенных против вивисекции престарелых англичанок». Но хотя между 1855 и 1875 годами в Парижской центральной аптеке чуть ли не в 200 раз возросли продажи бромистого калия и хотя (или потому что?) Париж был столицей моды, бросается в глаза, что во французской специальной литературе техническую цивилизацию в качестве источника неврастении почти не встретить. Хотя трудовое переутомление (surmenage) как патогенный фактор какую-то роль играло – Крафт-Эбинг даже перенес понятие surmenage в немецкий язык, – но жалобы на его резкий рост звучали редко. Шарко подчеркивал, что описанная Бирдом манера перенапрягаться и в труде, и на досуге – типично американская дурная привычка. Во Франции Прекрасной эпохи, эльдорадо для рантье, расстройства из-за сверхактивности не были столь значимым явлением, как в Нью-Йорке времен Бирда. Какого бы теоретического направления ни придерживался автор, но во Франции на рубеже веков мысль о взаимосвязи нервозности и модерной культуры не казалась убедительной и ее просто игнорировали (см. примеч. 22).

Может, типичную модерную нервозность следует искать за пределами Парижа? В 1911 году невролог из Невера Раймон Бельбез опубликовал книгу на необычную тему – неврастения в деревне. Восьмилетний опыт врачебной практики в округе Гаронна привел его к заключению, что 30 % тамошнего сельского населения страдают неврастенией. Столь внушительная цифра – плод относительно недавнего времени и объясняется растущим обнищанием. Бельбез говорит о различных «культурах неврастении»: семейной, школьной и литературной, из которых как минимум две последние – относительно новые явления. Заслуживает внимание резюме этого оригинального и глубокого исследования: «Изучаемый нами регион совершил особенно резкий переход от процветания к упадку, так что его жители пережили моральную травму, действие которой усугубили различные факторы: воспитание – скверное, как это бывает в обезлюдевшей местности, – школа, пресса или литература, военная служба. С 1870 года все эти причины действовали с неожиданной силой и тем интенсивнее, что во всецело материальной цивилизации они не компенсировались никаким психологическим противовесом» (см. примеч. 23).

Английская литература о неврастении раскрывает еще один новый мир. Тенденция к психическому толкованию была здесь намного слабее, чем во Франции. Знаменательно, что исследовательница Джанет Оппенгейм, которой мы обязаны наиболее обстоятельным описанием дискурса нервов викторианской эпохи, воспринимает этиологию концепта неврастении как «бескомпромиссно соматическую»: при изучении французской и немецкой литературы такое выражение было бы просто немыслимо. В Англии литература о нервных расстройствах имела самую долгую традицию: уже в XVIII веке англичане обнаружили в нервах общий знаменатель для многочисленных и разнообразных жалоб. Также рано здесь заметили связь между цивилизацией и диффузными жалобами. Но к 1880 году «Английской болезни» Чейна[154] (1733) уже было почти 150 лет, и связь между индустриализацией и нервозностью уже давно потеряла всякую остроту. Темп индустриализации замедлился, и к тому же англичане первыми додумались превратить спорт в средство против недостатка движения. Если в английской литературе особенно любили сравнивать силу нервов с капиталом, который следует расходовать разумно, то делалось это с точки зрения общества рантье, живущих за счет унаследованного капитала и не склонных увеличивать его посредством рискованных предприятий (см. примеч. 24).

Когда в 1861 году в Антверпене переволновавшийся молодой инженер и писатель Макс Эйт спешил к пароходу, панически боясь на него опоздать, он заметил одного англичанина, совершенно спокойно ступившего на трап в самый последний момент. Мало того, этот англичанин, уже стоя одной ногой на корабле, оживленно беседовал со своим комиссионером, никак не реагируя на гудки парохода и нетерпение капитана! С тех пор глубочайшим убеждением Эйта стала фраза Гёте о том, что «флегма правит миром». Другим немцам англичане также часто казались образцом невозмутимого спокойствия, в то время как сами немцы утратили свою традиционную репутацию «уютных» людей. В 1906 году Август Нольда, врач из экстравагантного швейцарского курорта Санкт-Мориц, изучивший, как он сам выразился, «интернациональный материал» из более чем двух тысяч неврастеников, счел «необходимым отметить, как редко встречается неврастения у англичан». Стабильность нервов у британцев он объяснял не только спортом, но и «разделением труда». Работы Бирда знали и в Англии, но его тезис о том, что неврастения – новая болезнь цивилизации, встречал возражения у большинства британских медиков. Здесь преобладало мнение, что неврастения – лишь новое обозначение давно известной картины заболевания. А вот французское учение о дегенерации нашло у английских психиатров «энергичный» отклик. Яркой иллюстрацией этих откликов служит вопрос Томаса Карлейля Дарвину о том, возможно ли, чтобы человек мог развиваться обратно, в сторону обезьяны (см. примеч. 25). Труд Дарвина «Происхождение видов» заставил всех говорить о «борьбе за существование», однако у Дарвина она служила не спусковым рычагом нервозности, а как путь к отбору наиболее приспособленных видов.

В общем и целом английская литература на тему неврастении производит более бесцветное впечатление, чем французская; в поздневикторианской Англии ощущается нехватка широкого фундамента живого опыта. Зато концепция неврастении очень рано подверглась там разгромной критике – такой резкой, какой не знали ни Франция, ни Германия. Не кто иной как сэр Эндрю Кларк[155] в своих «Наблюдениях по поводу так называемой неврастении» (1866) дал ясно понять, что о новом явлении и речи быть не может – все дело лишь в спектре симптомов, многократно описанном компетентными наблюдателями еще со времен Чейна и Уитта. Затем он долго и со вкусом критикует термин «неврастения» – «ошибочный», «неточный», «ненаучный» и «терапевтически дезориентирующий» (см. примеч. 26).

Наиболее основательной и оригинальной английской книгой о неврастении стал труд Томаса Диксона Савилла «Лекции о неврастении», выдержавший между 1899 и 1909 годами четыре издания. Савилл опирался на опыт лондонских госпиталей. В 1899 году он критически замечает, что до сих пор неврастения не вошла в английскую учебную литературу. Если сексуальный компонент неврастении он задевает лишь мимоходом, то куда больше внимания уделяет жалобам невротиков на боли в желудке. Его авторская позиция состояла в том, чтобы подчеркнуть ведущую роль нарушений пищеварения в развитии неврастении, поскольку они приводят к самоотравлению организма и таким образом причиняют вред нервной системе. Идею модерности недуга Сэвилл обходит стороной, хотя выказывает необыкновенную грамотность в отношении зарубежной литературы (см. примеч. 27).

Если сравнить судьбу учения о неврастении в США и Германии с его судьбой во Франции и Англии, то однозначно обнаружится, что идея о связи неврастении с модерном нашла наиболее широкий отклик в тех странах, которые в конце XIX и начале XX века пережили мощную волну индустриализации. Приоритет того или иного направления в медицине особой роли не играл. Германия по вопросу о связи неврастении с модернизацией пошла по американскому пути. Если сравнить немецкую и английскую литературу, отчетливо чувствуется, что Англия считала себя прародиной индустриализации, в то время как для многих немцев этот процесс был искусственным, навязанным вследствие конкурентной борьбы; и это тоже служило причиной, почему процесс индустриализации чаще воспринимался как нагрузка на нервную систему.

Возможно ли в принципе проверить тезис о модерности неврозов эмпирическим путем? Как и с концепцией неврастении в целом, сделать это напрямую будет нелегко – необходимо действовать отчасти per exclusionem, т. е. исключая альтернативные толкования. Первым напрашивается возражение, что объяснение через модерность ни что иное как зеркало модных тогда культурпессимистических веяний. Однако эта гипотеза не выдерживает критики: целый ряд известнейших сторонников этой идеи, будь то Эрб или Гельпах, Оппенгейм или Лампрехт, не были культурпессимистами.

Существовал ли интерес к этой теории со стороны медиков и нет ли здесь повода задуматься? Иногда да: неврологические лечебницы, расположенные в идиллической природе вдали от городской суеты, в своей рекламе ссылались на проблемы модернизации. Апеллирование к «борьбе за существование» вкупе с рефреном, что нервнобольной в первую очередь должен вырваться из своего окружения, постоянно повторяется в рекламных текстах клиники Эренвалля. Пишущих врачей тема связи современной цивилизации с нервными расстройствами тоже привлекала, ведь она пользовалась успехом у общественности. Гонорар за «Нервозность и культуру» позволил молодому Гельпаху обедать в берлинском «Черном поросенке», завсегдатаями которого были члены Генштаба. Вместе с тем если главную ответственность за неврастению несла на себе цивилизация, то это означало, что врачи мало что могли сделать. Поэтому медики вовсе не стремились объяснять болезнь современными условиями, а скорее наоборот, склонялись к тому, чтобы даже такие феномены, которые были типичны скорее д