Когда Карл Хилти, швейцарский правовед и автор книги о неврастении, в 1899 году анализировал «господствующее настроение», с которым «сложный организм» «цивилизованного человечества, переходит в новое столетие», он усматривал в нем, прежде всего, «тоску по силе». Он полагал, что подобное состояние души нельзя объяснить с помощью основных философских и естественно-научных тенденций XIX века. Его причина – новое и глубокое ощущение слабости: «человеческий род, чувствуя себя слишком слабым», теперь ищет «силу любой ценой, как в политике, так и в искусстве и воспитании». Вольфганг Й. Моммзен считал империалистическую экспансию того времени «следствием бурных энергий в недрах европейских обществ», и можно было бы предполагать, что эти экономические, технические и милитаристские энергии будут передаваться и отдельному человеку, наделяя его стабильным ощущением собственной энергичности. Однако это было далеко не так. Энергия, эта новая абсолютная ценность, как писала «Die Zukunft» в 1903 году, была своего рода «идолом», источавшим психологическую неуверенность и демонтировавшим традиционные ценности (см. примеч. 103).
Тревоги на тему энергии уже давно бродили и в политических кругах. В 1906 году, после того как Бюлов прямо на заседании рейхстага упал в обморок и заставил всех усомниться в своей энергичности, Филипп Эйленбург писал ему, что кайзер усматривает в африканской политике Бюлова «некоторый недостаток энергии» и вообще напирает на тему «энергии». Историк Иоганн Халлер подозревал, что «осторожное предупреждение, которое слышится в этом письме», «способствовало внезапному, резкому и не вполне мотивированному припадку “энергичности”, который продемонстрировал впоследствии Бюлов, распустив Рейхстаг». Эйленбург уже давно прилагал усилия к тому, чтобы сделать более энергичными и Вильгельма II и всю германскую политику, причем вполне осознавал при этом невнятность понятия «энергия». В 1886 году он в разговоре с Гольштейном заметил, что, по его мнению, «лозунгом германской внутренней политики» могла бы стать «дружелюбная энергия». В 1899 году он с сожалением отмечал у кайзера «отзвук раскатистой энергии» и намекал ему, что его, «безусловно, современная сторона» «парализована слишком энергической манерой на публике» (см. примеч. 132). Вильгельм II всем своим поведением олицетворял убеждение, что энергия существует, прежде всего, в движении, т. е. в форме кинетической энергии. Этому соответствовала и витавшая в то время в воздухе очарованность «темпом».
Если «энергия» претендовала на статус высшей добродетели, то формировалась такая картина мира, в которой уже не было «плохого» или «хорошего» и даже «правильного» или «неправильного». Вместо всего этого на первый план выходило «энергичное» и «слабонервное», «исполненное силы» и «дряблое». Именно на фоне такой картины мира развязалась Первая мировая война. Это не значит, что «энергетическое» мышление во всех своих вариациях было гибельным или ошибочным. Понятие энергии и сегодня вполне продуктивно для понимания начала болезни и выздоровления, его обаяние не было лишь преходящей модой. Но в атмосфере накануне 1914 года оно способствовало нарастанию тревожности и суетности, превращало неуверенное ожидание во что-то нездоровое, вызывало желание испытать свое здоровье на прочность.
«Нервный человек из Буэнос-Айреса»: мания и жажда странствий как спутницы нервозности
Вильгельм Оствальд относил неврастеников к «несчастнейшим людям» – ведь неврастеник «не в состоянии принять даже самое ничтожное решение» (см. примеч. 133). Но правда ли, что нерешительность лишает человека счастья? Не создает ли возможность выбора прекрасного чувства свободы? Феномен неврастении включал в себя не только депрессивные состояния. В судьбах невротиков обнаруживается много свидетельств, что им были свойственны периоды маниакальной активности. В специальной литературе тема «мания» встречается очень редко, но это понятие было тогда еще расплывчатым, от прежнего значения «буйство» отрывалось лишь постепенно и в германоязычном пространстве абсорбировалось «маниакально-депрессивным психозом». Однако и не называя этого слова, многие авторы приписывали неврастеникам маниакальные свойства, такие как фазы эйфорической сверхактивности, «гонку и травлю мыслей», которой неврастеник зеркально отражал мучительную для него «гонку и травлю» всей эпохи (см. примеч. 134). Все это укрепляет предположение, что неврастения не в последнюю очередь была продуктом желаний и устремлений. Отвечает этому и значительная роль сексуальной фрустрации в историях болезни неврастеников.
Автор популярного труда о лечении нервных болезней представляет себе своего читателя классической жертвой маниакального синдрома: «Либо ты неестественно оживлен, весел, непосредственен, обижаешь лучших друзей своей бесцеремонностью и невнимательностью. В такие дни мысли твои текут потоком. Ты чувствуешь себя так легко, что готов полететь и мог бы завоевать весь мир. Но всю ночь без сна вертишься на постели. Фантастические картины непрерывно сменяют друг друга». Последователь Кнейпа Баумгартен выделял типаж «возбужденного неврастеника», которого выдает взгляд с «характерным блеском». Смена состояний возбуждения и слабости вообще проходит «красной нитью […] через всю симптоматику неврастении» (см. примеч. 135). Возможно, тайное обаяние неврастении кроется в самом предвкушении маниакальных фаз.
В описаниях болезней, сделанных самими пациентами, в основном преобладает ощущение «отсутствия энергии». Однако во многих случаях они содержат также воспоминания о фазах кипучей активности, указывающей на маниакальное состояние. Отсутствие энергии наиболее тяжело переживает тот, кому знакомо радостное чувство ее полноты, а это чувство уже само по себе имело маниакальные черты. Ведь «энергия» означает не конкретную способность, а потенциальную возможность совершить любое действие. Вторым полюсом этого состояния почти неизбежно становилась фрустрация.
Однако не только в психодинамике пациентов, но и в динамике экономического развития начала XX века с постоянным контрастным душем из соблазнов и разочарований крылись причины маниакально-депрессивных настроений. Еще можно было думать, что учреждение новой фирмы позволит относительно легко найти дорогу к счастью, но со времен первых заводов конкуренция успела существенно обостриться. В 1911 году в Арвайлер в состоянии депрессии поступил химик 49 лет. Уже 10 лет он лечил нервы, проходя различные терапевтические курсы. Прежде его настроение резко колебалось, переходя от гедонистически-активного к «угрюмой и брюзгливой ипохондрии» и обратно. «Злой рок настиг его летом 1911 года в фазе гипомании». В это время, находясь в «состоянии сангвинического оптимизма», он учредил химическую фабрику. Через год фабрика обанкротилась, он лишился всего состояния и совершил попытку самоубийства (см. примеч. 136).
Перспективы, появившиеся в конце XIX века благодаря колониализму и всемирной торговле, как будто нарочно были предназначены для того, чтобы открыть все пути маниакальным устремлениям, которые в итоге почти неизбежно оборачивались фрустрацией. Эта сторона колониальной политики и буйно развивающегося всемирного транспорта отражена в немалом количестве неврастенических историй – бросается в глаза, что многие из таких пациентов принадлежали к типу людей, склонных к перемене мест. В 1882 году в Бельвю поступил неврастеник, швейцарский коммерсант, 26 лет, до этого несколько лет проживший в Занзибаре. «С деловой точки зрения зарекомендовал себя нерешительным. Скорее теоретик, нежели практик; сангвиник, любит помечтать о миллионах, а затем снова робеет». Тропическая лихорадка усилила склонность к безумным идеям, под палящим африканским солнцем он мечтал не только о деньгах, но и о странствиях. Полагал, что «добился бы руки большинства девушек». Обручился, но вскоре уже снова «не был уверен, действительно ли ему надо жениться на своей невесте». При всем том планировал «осесть в Лондоне» и ожидал от этого «нечто фантастическое», но результатом была лишь неврастеническая нерешительность, которая вылилась в неспособность к какой бы то ни было деятельности (см. примеч. 137).
Когда Александра Давид-Неэль в 1910 году начала свои странствия, кульминацией которых стало знаменитое пешее путешествие в Лхасу в 1923–1924 годах, она радовалась: «Я на верном пути, нет больше времени заниматься своей неврастенией». И когда в 1969 году она скончалась в возрасте более 100 лет, ее последним словом было «путешествие». Поскольку в своих странствиях она открыла для себя буддистскую медитацию, то в ее случае дорога в дальние края действительно вела к спокойствию. Вообще между нервозностью и путешествиями существует явная связь, и не только в литературе, но и в историях болезней. Возникает подозрение, что за понятием «слабонервность» стоит не только болезнь, но культурный феномен. Фернан Левиллен, ссылаясь на исследования венского невролога Бенедикта, считал бродяжничество одной из форм неврастении (см. примеч. 138), причем распространенной не только в нижних социальных слоях. Неврастеники постоянно использовали путешествия как средство восстановления хорошего самочувствия. Врачи иногда одобряли их намерения, иногда возражали. Предостережения были вполне обоснованы: нередко можно прочесть, что особенно сильные приступы нервозности были вызваны путешествием. Что происходило при этом, становится яснее, если вспомнить, что неврастеническому упадку в типичном случае предшествовало маниакальное состояние. Психологический эффект туризма вполне понятен – путешествия служат идеальным средством, чтобы полностью раскрепостить маниакальное начало и пробудить смутные желания. Но это иллюзорное счастье по сути своей нестабильно, и его хрупкий мир часто терпит крах уже в самом путешествии. Однако и в коллапсе оно порождает новую страсть к путешествиям – стремление «прочь, куда угодно». Таким образом, благодаря путешествиям нервозность превращается в самовоспроизводящийся психический механизм и привлекательный стиль жизни – именно потому, что странствия порой дарят человеку удивительную расслабленность и успокоение для нервов.