Бесчисленные истории неврастеников, представляющие читателю бесконечную череду попыток терапии, демонстрируют, как часто и как сильно неврастения представляла собой такое состояние, когда человек постоянно испытывал смутную потребность в медицинских средствах и предложениях. Это расстройство заключало в себе неиссякаемый импульс к новым экспериментам над собой. Не всегда они приводили к негативным результатам. Хотя многие терапевтические средства скорее культивировали неврастению, чем помогали ее преодолеть, не исключено, что пациенты таким образом спасались от более тяжелых расстройств. В 1903 году в Арвайлер приехал владелец фабрики и коммерческий советник 53 лет, уже прошедший множество курсов лечения. В Арвайлере сочли, что пациент «очень склонен к испытанию разнообразнейших средств и экспериментам на себе», но что таким образом он «только усилил уже давно существующую у него неврастению». «Вопреки многочисленным курсам лечения» его состояние «не претерпело существенных улучшений» – тем не менее, вопреки постоянной напряженной умственной работе у него не бывает «головных болей» и его «душевные силы […] превосходны» (см. примеч. 158). С такой неврастенией вполне можно было жить.
Неврастения как всеобъемлющая болезнь, подводившая множество симптомов под один знаменатель, в то же время отражала безбрежное стремление к счастью и здоровью – может быть, именно в этом состоит ее внутренняя цельность. Архитектурный стиль курортов со всеми их изысками – от классицизма вод и бань до колониального стиля веранд и мавританских орнаментов некоторых вилл – наглядно демонстрирует, что здесь речь шла не только о проблемах пищеварения, но и о воплощении мечты о счастье. Желания многих неврастеников не ограничивались мелочами; и здесь просматривается выход неврастении на политическую сцену.
Частью политической нервозности была и та известная манера, которая в эпоху Вильгельма стала официальным стилем, причем тон задал сам кайзер: сверкающий взор, высоко закрученные кончики усов, пружинистый шаг, «энергичные» жесты, бурный речевой поток. Если Вильгельм II, по словам престарелого Бисмарка, был из тех людей, кто хотел бы семь дней в неделю жить как в воскресенье, и того же приподнятого настроения ждал от окружающих, то это напоминает «праздничную радость бытия», хроническое маниакальное состояние. Как отмечал один англичанин, большой знаток Германии, молодой кайзер начал свое правление в общем «делирии восхищения». Вильгельм II, автор таких крылатых выражений, как «я веду вас навстречу благословенным временам» и «пессимистов не терплю», излучал атмосферу вечного предвкушения счастья и напряженного ожидания. И даже такой ожесточенный противник кайзера, как Макс Вебер, был в таком же настроении, когда в 1895 году в своей бравурной инаугурационной речи во Фрайбургском университете возвестил: «Нам не удастся избавиться от заклятья, под знаком которого мы живем, – быть потомками великой политической эпохи. Но может быть, мы сумеем кое-что другое – стать предшественниками еще более великой эпохи». Напряженное предвкушение, нескромные и неясные мечты о власти характеризуют весь политический и культурный климат Германии 1890-х и последующих годов (см. примеч. 159). Но это состояние было крайне уязвимым, подверженным нервозности и разочарованиям.
Частые поездки Вильгельма II, благодаря которым он получил прозвище «Кайзер-путешественник», вполне вписывались в общую картину: они были частью общей для всех немцев жажды странствий и зачастую объяснялись не политической необходимостью, а эмоциональной потребностью. Когда в 1896 году кайзер из политических соображений нехотя отказался от поездки в Англию и на Средиземное море, он сетовал: «Я лишил себя единственного, что мне действительно доставляло удовольствие». Путешествие как самое прекрасное, как главный смысл жизни: в этом Вильгельм II предвосхитил коллективный менталитет немцев конца XX века. При этом ни кайзера, ни его свиту не обошел стороной опыт, так хорошо известный многим странствующим невротикам: когда в длительных путешествиях на борту регулярно складывается атмосфера «общей нервозности» (Филипп Эйленбург). У Вильгельма II такая нервозность обычно находила выход в агрессии (см. примеч. 160). Его поездки пробуждали надежды, которые заканчивались только раздраженным разочарованием.
С точки зрения традиционной мудрости ситуация была ясна: немцы – по крайней мере те, что задавали тон – взрастили у себя слишком много потребностей. Выходом из дурного настроения была скромность. Теория оставалась прежней, но теперь она не соответствовала эпохе. Об этом твердили прежде всего пангерманцы: точка зрения, что Германия «насыщена» (saturiert), как утверждал когда-то Бисмарк, больше не соответствует реальности. Теперь верно другое – у Германии возникли «потребности», много потребностей. Председатель пангерманцев Генрих Клас говорил об этих «потребностях» так, как будто они служили правовым основанием и даже оправданием войны (см. примеч. 161).
IV. Нервозность: от болезни к состоянию культуры
Нервозность как эпидемия и как одаренность
Когда страх перед эпидемиями в Германии уже практически остался в прошлом, многие авторы с удивительной серьезностью возвестили приход новой эпидемии – эпидемии нервозности. Это признавали все – от медицинских авторитетов до народных целителей и авторов популярных справочников. Влиятельный клиницист Гуго Вильгельм фон Цимсен в 1887 году назвал заболевания нервной системы, в первую очередь неврастению и душевные болезни, «патологическим ярлыком культурной эпохи, в которой мы живем». Карл Пельман в 1888 году полагал, что неврастения «набирает силу с каждым днем», перерастая в «столь великое и невыносимое бедствие, какими были в свое время семь казней египетских». Гельпах считал, что у «нашей культурной эпохи» «характер невротика». В 1908 году на Висбаденском собрании Немецкого союза по сохранению здоровья общества один берлинский доктор говорил о царившем в народе «отчаянии» по поводу нервозности, будто речь шла о неизлечимой болезни. Вильгельм Гис в том же году совершенно серьезно назвал нервозность «психической эпидемией, которая за последние десятилетия захватила и продолжает захватывать весь цивилизованный мир», «нанося существенный вред экономической и духовной жизни» (см. примеч. 1).
Читать популярную литературу было еще страшнее. Швейцарский семейный листок пугал новыми «Содомом и Гоморрой», новым «всемирным потопом, ужаснее библейского», подразумевая при этом нервозность среди школьников. Но всех превзошла статья одного врача в «Reformblätter» (1907), который писал: «Неврастения – расстройство, о котором можно говорить, что по распространенности своей оно не превзойдено никаким другим». «Да, холера и чума требуют стотысячных жертв; туберкулез, алкоголь, сифилис забирают миллионы, однако они ничто в сравнении с ежедневно и ежечасно подступающей слабонервностью. Да, если быть точным: только состояние слабонервности позволяет названным болезням с таким размахом собирать свою жатву» (см. примеч. 2).
«Никто так не заразен для окружения, как невротик», – пишет справочник по нервным болезням 1931 года. Какими путями передается инфекция? Макс Лэр приводит устрашающий пример учителя народной школы, который «заставлял учеников наизусть заучивать симптомы неврастении», а затем опрашивал детей друг за другом, «замечают ли они за собой подобные явления во время работы, и какие именно». Адольф фон Штрюмпель настойчиво предупреждает, что «в присутствии детей нельзя злоупотреблять словом “нервный”». «Ребенок должен как можно дольше избегать знакомства с этим словом!» Август Крамер описывает «заразных личностей», способных превратить в невротиков целые семьи, включая прислугу. По его словам, известно и то, что «нервный начальник способен целую армию своих служащих превратить в невротиков». Чего же было ожидать от невротичного кайзера! Некоторые наделяли нервозность социальной и социализирующей силой. Макс Нордау полагал, что те, кого она коснулась, «притягиваются друг к другу как магнит и железные опилки» (см. примеч. 3).
Но чем больше неврастения казалась символом времени, тем сильнее напрашивалась мысль, что вместо того чтобы еще громче бить в колокола, можно поменять акценты и считать нервозность, со всеми ее неудобствами, не болезнью, а феноменом культуры. «Кто сегодня не неврастеник?», – задается вопросом Пельман в 1900 году. Если так, то оставалась ли неврастения болезненным состоянием или, что гораздо реалистичнее, не стала ли она нормой? Исследования мозга полезны «сегодня, когда все стали неврастениками, ха-ха-ха», – смеялся старый Райнер Фердинанд, эрцгерцог Австрийский, когда ему в 1906 году представили Международную комиссию по изучению мозга (Brain Commission).
В последнее предвоенное десятилетие теория неврастении демонстрировала совершенно различные тенденции. Часть авторов поддались страхам перед вырождением и стали считать слабонервность более или менее безнадежным явлением упадка. Однако главное направление медицинской мысли шло в ином направлении и трактовало нервозность как доброкачественное расстройство без физической причины, преодолеть которое можно психологическими методами, в особенности через воспитание воли. Были и те, кто задавался вопросом, стоит ли вообще стремиться к полному подавлению неврастении и не идет ли речь в данном случае скорее о некоей одаренности – реактивности, готовности к скорейшему ответу и таким образом адекватному ответу на требования индустриальной культуры!
В каком-то смысле позитивная оценка неврастении витала в воздухе с самого начала. Традиция воспринимать повышенную чувствительность как достижение культуры существовала в сентиментальную эпоху конца XVIII века и поддерживалась в первую очередь образованной буржуазией, женщинами и художественными кругами. Немалое число медиков, писавших о неврастении, воспринимали себя как людей в высшей степени нервных, так что идея ассоциировать с этим расстройством особую остроту чувств и особенные дарования напрашивалась сама собой. Бирд понимал неврастению как расстройство, однако нервозность, из которой она развивалась, была для него выражением прогресса цивилизации и ответом на него: «Нервозность нового времени – это вопль системы, которая борется со своим окружением».