Врачу и неврастенику Маргарет Э. Кливз принадлежит самодовольный афоризм о том, что «мировые достижения в большой степени осуществлены руками неврастеников», причем она считает это общепризнанным фактом. Густав Ашаффенбург в 1909 году заметил, что «нервозность и гениальность» – это «две формы проявления одной и той же психопатической диспозиции». Ведь нередко мы видим, как «неврастеники становятся гениальными первопроходцами культуры»! (см. примеч. 4).
Гельпах зеркально перевернул слова Мёбиуса о том, что «наша культура интересна для изучения» только «тому, кто смотрит на нее с учетом нервозности»: «Нервозность сможет понять только тот, кто видит в ней не чисто медицинскую проблему, но проблему культуры». Как врачу, Гельпаху было удобно смотреть на нервозность как на расстройство, нуждающееся в терапии; но с момента выхода в свет его труда «Нервозность и культура» в 1902 году Гельпах, воодушевленный историком Лампрехтом, вместе с тем старался реабилитировать нервозность как культурную силу и одновременно признавал продуктивность собственного «лихорадочного» беспокойства.
Карл Людвиг Шлейх, не слишком дружелюбный по отношению к неврастении, тем не менее считал, что, «может быть, это не поддающаяся описанию болезнь, но процесс приспособления к слишком быстрому культурному развитию». Возможно также, что у нее есть свой физический смысл: «готовность нервов к мгновенной реакции» повышает способность к «отторжению и избавлению от возбудителей более опасных болезней» (см. примеч. 5).
Шлейх, хирург по специальности, в «нервном» дискурсе был аутсайдером, пусть даже его философские экскурсы в неврологию встречали живой отклик. В позитивной оценке неврастении, особенно после 1918 года, стала заметна экзальтация. Популярный справочник «Тайна нервозности» (1925) воспевает нервозную предрасположенность такими словами, которые в прежних терапевтических изданиях не использовались: «нервозная конституция» означает «не какую-либо неполноценность, а особую ценность – иную, а в перспективе развития человечества даже более высокую». Нервозный человек – не что иное как переход от «человека силы» к «человеку духа». Еще более сенсационные формулировки использовал венгерский невролог и гипнотист Франц Фельгези: он хотел доказать, «что сокрытые в нервозности внутренние силы» представляют собой «самый здоровый наследственный материал каждого современного человека». «Собственно, если современный культурный человек жалуется на нервозность, он просто хвастается».
Для него нервозность была беспокойством того, кто рвется к борьбе. Потому она несет на себе и часть вины за большую войну (см. примеч. 6).
За пределами медицины, где не надо было лечить пациентов, нервозность наделялась еще более привлекательными чертами. В 1903 году Философ Георг Зиммель считал нервозность горожан неизбежной технологией выживания в индустриальной городской культуре. Для него она была «психологической основой, на которой выстраивается индивидуальность жителя большого города», «эволюционным этапом жизни нервов, проистекающим из стремительного и неустанного потока внешних и внутренних впечатлений». «Эволюционным этапом», не «возбудимостью» – он отказывается от патологической лексики. Нервозность становится для него осознанной свободой восприятия, основой новой урбанистической идентичности. Урожденный берлинец, он опирался на собственный личный опыт (см. примеч. 7).
Непривычную и примечательную роль в переоценке нервозности сыграл историк Карл Лампрехт. В своих дополнениях к истории Германии, издаваемых с 1901 до 1904 года, когда он уже навлек на себя страшный гнев своих коллег, поставив под сомнение господствующие позиции политической историографии, он представил психологическую трактовку новейшего времени. Период примерно с 1860-х годов он назвал «эпохой возбудимости», умышленно избегая отягощенного негативом термина «нервозность». «Возбудимость» была для него общей чертой эпохи, придававшей ей внутреннее единство, тайным связующим звеном между экономикой, политикой и культурой. Он мало говорил о том, откуда проистекает эта возбудимость, и заметно больше о том, чего она позволяла достичь. Лампрехт полагал, что некоторые из тех качеств, которые формируют образ «успешного предпринимателя», прежде всего, «так называемый острый и пронизывающий взгляд», сочетаются с «врожденными задатками невротика». В «эпохе возбудимости» он отмечал эволюционирование нервозности: от «прежней грубой и болезненной» нервозности к новой «рафинированной чувствительности» вплоть до «возбудимого идеализма» Вильгельма II. Превратив кайзера в апофеоз нервозности, Лампрехт стал его горячим сторонником. Вильгельм II оказывал ему протекцию. «Старую грубую» нервозность Лампрехт ассоциировал с забивающим все материализмом, а рафинированную «возбудимость» с «новым идеализмом» (см. примеч. 8). Здесь просматриваются следы манифеста Германа Бара «Преодоление натурализма», о котором речь впереди.
Несмотря на все идеалистические одежды, Лапмпрехт заметил вполне реальную перемену, произошедшую в течение его жизни. «Нервный век» приобретает черты эпохальности не в последнюю очередь благодаря процессам обучения, т. е. тому, что многие люди научились лучше понимать, переносить и даже использовать себе на пользу внутреннее беспокойство. При этом Лампрехт значительно приукрашивает свою собственную манеру работы – необыкновенно суетливую, раздробленную на множество интересов и дел, далеко не настолько продуктивную в научном смысле, как ему хотелось думать. Удивительно, с каким признанием встретили его труд неврологи: не только молодой Гельпах, который обладал теми же достоинствами и слабостями и защищал Лампрехта от Макса Вебера, но и Макс Лэр. Хотя Лэр, как руководитель народного неврологического санатория, не стремился ассоциировать нервозность с высшими слоями общества, как это делал Лампрехт со своим «возбудимым идеализмом», тем не менее он отозвался о работе историка в высшей степени положительно, сказав, что тот «великолепнейшим образом опередил в своей работе» неврологов-практиков. Статью о «нервозности сегодняшних рабочих» Лэр, выступая против теории дегенерации, закончил призывом: если врач под действием «множества голосов о безнадежном процессе вырождения нашего народа […] впадет в парализующий пессимизм», то «он найдет для себя источник мужества и силы у историка», который «с высоты птичьего полета» показывает, что «культура в процессе ее закономерного становления» все еще несет в себе зародыш «новой здоровой жизни» (см. примеч. 9).
Эмиль Дюркгейм полагал, что неврастеник – «первейший пионер прогресса», «вечно бурлящий источник новых идеей», поскольку он противится «ярму привычки». Если в науке все же была востребована добродетель терпения, то в мире литературы и искусства нервозность как одаренность развернулась в полной мере. Эдмон де Гонкур писал в письме Золя: «Задумайтесь, что наш труд – ив этом, возможно, его оригинальность, дорого оплаченная оригинальность – покоится на нервной болезни».
«Истое благословение наша нервозность, на которую сетуют дураки», – писал в 1894 году в возрасте 31 года Рихард Демель, скандальный в свое время поэт, а также друг хирурга Карла Шлейха. «Настоящее инстинктивное подспорье природы, чтобы наконец-то вернуть свежий пульс нашей выпаренной культурной крови». В «Человеке без свойств» Роберта Музиля поэт и мультимиллионер Арнгейм, образ которого навеян Вальтером Ратенау, «возможно, под действием слабых симптомов разложения, вызванных у него любовью», впадает в «мечтательно[е] состояни[е]», в котором представляет себе повышенный оборот не только товаров, но и мыслей и впечатлений – «и он невольно насладился волнующим зрелищем огромного производства впечатлений, […] этакого нервного желе, дрожащего при любой тряске всеми своими частями»[169](см. примеч. 10).
Действительно, для позитивной переоценки нервозности были свои причины. Но в литературной богеме того времени культ нервов обыкновенно попадал в сферу декаданса с его снобистским эгоцентризмом, так что он разделил его судьбу. Даже в литературных кругах высокая репутация нервозности не сохранилась надолго. Как раз здесь, где нервная возбудимость более всего претендовала на статус одаренности, она часто вызывала самые раздраженные протесты. В 1891 году Герман Бар, по собственному признанию 1887 года, «человек без всякой опоры, измученный и разрываемый тысячью перепутанных идей», в своем манифесте «Преодоление натурализма» возвестил приход «нового человека», состоящего только из нервов, и «нового идеализма», содержанием которого будут только «нервы, нервы и нервы». Под «нервами» он понимает предсознание, смутно-чувственное, «бормочущее из-под разума». Но все эти рассуждения несли в себе нечто натужно забавное и вызывали насмешки. В 1892 году вышел бестселлер Макса Нор-дау «Вырождение», в котором он трактовал искусство fine-de-siecle как патологическое. «К модерну относятся старая мебель и новая нервозность», – издевался Гуго фон Гофмансталь, назвавший Артура Шницлера «нервным Кашперлем»[170]; а также, замечает он, «в моде Поль Бурже и Будда». Бурже, автор психологических романов, вдохновлял Бара, но сам вскоре отошел от культа нервов, предавшись жесткому правому радикализму. В журнале «Gesellschaft»[171], занимавшем сторону натуралистов, в 1894 году вышла пропитанная антисемитизмом статья против «нервных поэтов», «этих ганглиев-корибантов». Их упрекали в «эффеминации, склонности к женскому началу и изнеженности» и вполне в духе зарождающегося учения о воспитании воли объявляли, что «сладкая игра нервов» парализует «силу воли». Встревоженные неврологи уровня Оппенгейма и Бинсвангера возвысили свои голоса, чтобы предостеречь против искусства, нацеленного исключительно на возбуждение нервов. Но и 18-летний Герман Гессе в 1895 году жаловался, что теперь «даже талант и гений» приходят в этот мир с «больным, вздрагивающим нервом», который «уничтожает самого себя, прежде всего в поэзии». Гессе, сам страдавший от нервозности, не видел в культе возбуждения нервов никаких перспектив. Престарелому Теодору Фонтане, который тоже немало настрадался от нервов, претило понимание нервозности как источника поэтического вдохновения. Если когда-то, в 1857 году, в своей «