Но нужна ли неврастения, чтобы объяснить всеобщее недовольство? С точки зрения ведущих немецких историков – от Ханса-Ульриха Велера до Вольфганга Й. Моммзена, – нарастающее в кайзеровской Германии кризисное настроение имело вполне рациональные основания: после ухода Бисмарка империя скатилась в затяжной латентный кризис. Полу-абсолютистская структура Бисмарковской империи стала анахронизмом, и после отставки Бисмарка политическая система потеряла способность реагировать на новые проблемы; феодально-аристократический центр власти резко противоречил бурным индустриальным процессам; неудержимый рост рабочего движения постепенно загонял в тупик власть, уже неспособную разумно ответить на новые вызовы времени.
Но это лишь один из способов прочтения истории. Вместе с тем можно понять Бетмана Хольвега, которому общее «давление», отягощавшее политическую жизнь Германии и ощущавшееся им самим, в ретроспективе казалось «почти необъяснимым»: «Дела шли блестяще, коммуны соревновались в коммунальных и благотворительных мероприятиях, работы было для всех достаточно, и на фоне быстро растущего всеобщего благосостояния заметно рос и уровень жизни нижних слоев». Все это было в большей или меньшей степени правдой. С 1890-х годов начался экономический подъем, нарушавшийся лишь временными провалами.
Благосостояние Германии выросло как никогда прежде. Внутреннее единство также находилось на подъеме. Если во времена культуркампфа День Седан[178] звучал для множества католиков как День «Сатан», то с 1890-х годов национализм захватил и католический мир. Если в 1890 году еще думали, что Германская империя может снова распасться на отдельные государства, то вскоре такие тревоги исчезли. В кругах социал-демократов после того, как утратил силу «Исключительный закон против социалистов», стали происходить заметные реформы; их участники быстро заметили, что революционный пафос уже не воспринимается серьезно. Административная система Германии функционировала лучше, чем в большинстве других государств. Даже престарелый Фонтане, часто впадавший в отчаяние по поводу того, что творится в Германии, за несколько дней до своей смерти писал: «Но все-таки, вопреки всем недостаткам и шероховатостям, в целом у нас лучше, чем где бы то ни было, не исключая даже мою любимую и благословенную Англию». Английские историки, ведущие специалисты по вильгельмовской Германии, такие как Джофф Эли и Джон Рёль, при всей своей антипатии к вильгельминизму не соглашались с тезисом о хроническом кризисе. Кризисное сознание немцев, совершенно реальное и широко распространенное, объяснялось не объективным кризисом, а «нервозным» восприятием реальности. Тем историкам, которые впервые дали социально-экономическую интерпретацию кайзеровской Германии – будь то Экарт Кер, Георг В.Ф. Халльгартер или Ханс Розенберг, – этот факт был вполне известен; но они не стали развивать это направление (см. примеч. 19).
Представление о начавшемся в 1890 году затяжном кризисе Германии изначально сформировали бисмаркианцы, для которых отставка основателя империи была первородным грехом Вильгельма II. Для таких фанатичных пангерманцев, как Генрих Клас вся политика Германии с 1890 года была сплошным «бедствием» (см. примеч. 20). Некая ирония просматривается в том, что осознание кризиса, изначально наиболее острое в кругах «национальной оппозиции», позже перехватили левые критики «единоличного правления». А получилось так лишь потому, что позже кризисные настроения утратили явный бисмаркианский или пангерманский привкус, сделались смутными и невнятными. Тем более они нуждаются в объяснениях.
В спорах о виновниках Первой мировой войны Фриц Фишер и его ученики руководствовались в основном предположением, что если историк обнаруживает в документах экономический мотив или заинтересованный хозяйствующий субъект, то он делает шаг к пониманию сути вещей. Но оглядываясь назад, начинаешь сомневаться в том, что склонность школы Фишера к экономической интерпретации сослужила добрую службу его теории о том, что Германия умышленно развязала войну. Ведь смертельная авантюра большой войны менее всего объяснима экономическими мотивами. Общественные амбиции также не служат рациональным объяснением трагического «прыжка в неизвестность» августа 1914 года, потому что чудовищная война, вынуждающая к мобилизации последних резервов, почти неизбежно ведет к глубочайшим потрясениям (см. примеч. 21). Экономическая или социально-историческая интерпретация предыстории 1914 года всегда предполагает, что участвующие стороны невротически интерпретировали свои интересы. Так что и здесь приходится искать ключ среди патологических механизмов.
Кинетика кайзера и структурная нервозность мировой политики Вильгельма II
Среди всех немцев, считавших себя кайзерами, Вильгельм II был единственным, кто мог себе это позволить, не будучи обвинен в мании величия. Его Великие идеи до некоторой степени совпадали с реальностью, и определить ту грань, за которой начиналась мания величия, у него было сложнее, чем у обычного смертного. Однако уже довольно скоро после вступления Вильгельма II на престол пошли слухи о том, что он психически ненормален. С момента разрыва между молодым кайзером и Бисмарком старый канцлер стал главным источником сомнительных слухов о психическом состоянии Вильгельма. Сторонники Бисмарка невольно вспоминали Фридриха Вильгельма IV, «романтика на троне», закончившего свои дни психически больным, и критиковали Вильгельма II за непредсказуемость, спонтанность и склонность к политическим фантазиям. И даже генерал-фельдмаршал Вальдерзее, который подстрекнул Вильгельма II к отставке Бисмарка и нередко служил ему наставником в политике, был ненамного лучшего мнения о своем кайзере.
Тревожные намеки на характер кайзера множились, пока не переросли в излюбленную тему разговоров, где сходились воедино самые различные знатоки кайзера. В 1894 году вышло эссе Людвига Квидде[179]«Калигула», выдержавшее впоследствии 34 издания и ставшее «самым успешным в кайзеровской Германии политическим памфлетом» (Велер). В образе полусумасшедшего римского императора любой читатель сразу же распознавал сатиру на кайзера Вильгельма II. Квидде совершенно серьезно верил в сходство между «имперским безумием»[180] римлянина и Гогенцоллерна. Вдохновляло его и новое учение о неврастении, в котором тогда еще допускалось, что нервозность – лишь первый шаг на пути к безумию. По Квидде, «характерной чертой» любых предприятий Калигулы была «нервозная торопливость, непрестанные переходы от одной задачи к другой». Ссылаясь на Кассия Диона, Квидде писал о «суетности и беспокойстве» Калигулы, «противоречивости и непредсказуемости его внезапных идей», «нервозных чертах». Вкупе с явной склонностью обоих императоров к бахвальству все это послужило для Квидде основанием считать сходство между Калигулой и Вильгельмом II «воистину загадочным», и невероятный успех его сочинения показывает, насколько востребованным было такое восприятие кайзера (см. примеч. 22). Если психология стала тогда считаться одним из главных ключей к реальности, то немалую лепту внес в это Вильгельм II. Посвященные ему тексты изобилуют психологическими намеками и ассоциациями. Иногда «нервозным» его называли те, кто прикрывал этим эвфемизмом «манию величия» или pseudologia phantastica[181]. Диагноз «нервозность», в котором можно было слышать и нотки симпатии, и куда менее приятные нотки, устраивал как друзей, так и критиков кайзера. Его сопровождали такие иронические эпитеты, как «Вильгельм Непостоянный», «Вильгельм Внезапный», «Вильгельм Торопливый». Бюлов в своих мемуарах не раз упоминает «неврастению» Вильгельма II как общеизвестный факт. Филипп Эйленбург, долгое время имевший самые доверительные отношения с кайзером, с самого начала считал его «нервы» лейтмотивом всего и вся. Умоляя Вильгельма II поберечь нервы, он жаловался на собственный горький опыт и ощущал внутреннее родство с горячо любимым кайзером:
«Ваше Величество вряд ли могут составить себе представление о том ужасающем состоянии нервного кризиса, в котором я нахожусь вследствие переутомления и тревог. Последним толчком к нему послужила роза, которая столь не ко времени расцвела в величественных фиордах. Я молю Ваше Величество подумать об этом и не подвергать себя переутомлению и беспокойству. Мои нервы были в таком же состоянии, как у Вашего Величества, но если я как простое частное лицо могу восстановить силы благодаря пожалованному мне отпуску, то Ваше Величество никогда не сможет устроить себе столь интенсивного отдыха. Поэтому единственно правильными были бы профилактические меры – то есть темп жизни Вашего Величества должен быть как можно более сдержанным».
За «нервозностью» Эйленбурга отчасти скрывалась та неуверенность, которую влек за собой его скрытый гомосексуализм. Может, именно поэтому его так потрясла роза, расцветшая вопреки всем законам природы. Его беспокоило, что возбудимость кайзера постоянно росла. В северной поездке 1903 года он переживал из-за того, что «возбудимость и раздражительность по пустякам», давно уже заметные у Вильгельма, «перешли в хроническое состояние». Он усматривает связь между раздраженностью кайзера и общей политической ситуацией, которая привела к «отвратительному настроению во всех германских кругах». Вместе с тем он в собственных интересах поддерживал сентиментальную струну кайзеровской нервозности. В своем «политическом завещании» 1913 года он упоминал, что момент, когда у Вильгельма II отказывают нервы, всегда благоприятен: «Он становится легко доступен для любых предложений и соглашений, у него размягченное настроение – как у нормального фюрста» (см. примеч. 23).
Но к квиетистскому учению о нервах Вильгельм II был не так восприимчив, как к более поздним активистским трендам терапевтической философии, тем более что природа наделила его крепкими чертами; в северном путешествии он к ужасу Эйленбурга ввел утреннюю зарядку. Как позже писал о кайзере Бюлов: «Он хотел, чтобы все время что-то происходило, хотел все новых и новых впечатлений, новых картин», «этот впечатлительный, непостоянный и