Эпоха нервозности. Германия от Бисмарка до Гитлера — страница 64 из 135

подвижный как ртуть человек». Чувствительный к шуму Теодор Лессинг говорил о своем «удивленном восхищении» «нервным аппаратом» кайзера, который был в состоянии вечером вытерпеть «Кто тебя, тенистый лес…»[182] из 1200 мощных мужских глоток, а следующим утром проснуться под бравурный марш «всех капелл гарнизона» (см. примеч. 24).

Окружение Вильгельма II довольно рано забеспокоилось, что в кризисных ситуациях его проблемы с нервами могут стать опасны. Эйленбург в сентябре 1900 года опасался, что императрица заразит своего супруга дурной «нервной организацией», и писал Бюлову: политическое положение «так ужасающе тяжело, что требует от кайзера высшей степени хладнокровия и спокойствия». «Если он лишится покоя в собственном доме из-за бессонных ночей и всяческих сцен, то нервозность его скажется не только на нем самом, но и на всем государстве». Эйленбург, консервативный романтик, увязывал «нервозность» кайзера с конкретной политической тревогой: он опасался, что Вильгельм II открыто выступит против аграриев, чье недовольство решениями по «отвратительному флоту» приводило его в ярость (см. примеч. 25).

«Нервозность» Вильгельма II вызывала и совсем иные опасения. Уже около 1895 года министр внутренних дел Пруссии фон Кёллер тревожился: «Упаси нас Господи от войны, пока на троне Вильгельм II. Ведь у него откажут нервы, он труслив». Такое оскорбительное толкование нервозности было опасным. Как только его начал разделять сам кайзер, стало ясно, что только через войну он на деле сумеет доказать здоровье своих нервов и защитить свою честь. Это была совсем другая философия нервов, нежели у Эйленбурга, и теперь она была на подъеме. Слово «нервы» приобрело пагубный смысл: оно стало означать способность демонстрировать силу через войну или через убедительную политическую игру военной угрозы. В марте 1909 года дворцовый управляющий Цедлиц-Трютцшлер узнал от генерала фон Линкера, что тот считает данный момент удобным для войны против Франции и России. Когда он возразил, «что нервы кайзера слабы», генерал согласился и заметил, что генерал-начальник штаба Мольтке «опасается не французов и русских, но, пожалуй, самого кайзера» (см. примеч. 26). В глазах всех тех, кто настаивал на курсе жесткой экспансии, нервы Вильгельма II стали ахиллесовой пятой Германии, поскольку они мешали срочно объявить войну в удобной ситуации или хотя бы эффективно разыграть угрозу объявления войны.

Поскольку Вильгельм II стремился всегда быть в центре внимания, за ним и его поведением наблюдали более пристально, чем за предыдущими монархами, а чувствуя «нервность эпохи» очень остро реагировали на все, что подпитывало это ощущение. Таким образом, хотя сам кайзер далеко не всегда считался эталоном, стиль его поведения стал распространяться, заражая окружающих. Когда в начале 1894 года Гольштейн писал фюрсту Эйленбургу, что Его Величество вызывает у него ассоциации с человеком, «который слишком быстро едет с горы, так что потом ему трудно остановить повозку», Эйленбург в ответ только вздохнул: «Бедный кайзер действует на нервы всему миру, однако это, увы, нельзя изменить» (см. примеч. 27).

Имеет ли смысл видеть в кайзере настоящего неврастеника – или же главное, что таким хотели видеть его самые разные современники по самым разным соображениям? Вильгельм II был на редкость самоуверенным человеком, и в этом смысле он кажется антиподом «нормального» неврастеника. Вплоть до изгнания в нем с удивительным упорством сохранялось убеждение в собственном божественном призвании. В своих мыслях он проявлял порой удивительное упрямство и примитивность и был далеко не так чувствителен и многогранен, как хотели думать его почитатели, проецировавшие в него собственные желания. В 1897 году он сказал Эйленбургу, что его воспитатель Хинцпетер хотел сделать из него «железного» человека, «каким он вообще-то уже был». «Бывает, я абсолютно ничего не чувствую там, где другие страдают». Гольштейн в 1889 году писал о молодом кайзере, что он обладает «очень полезным для суверена свойством бессердечности». Герберт фон Бисмарк в 1887 году непочтительно заметил, что принц «холоден, как собачий нос». Несмотря на постоянную тревожность, у Вильгельма II ни разу в жизни не было тяжелого нервного срыва – такого, который мог бы надолго лишить его дееспособности. Его коллапс после аферы «Daily Telegraph»[183]имел вполне рациональные причины и не носил невротического характера. Неврастеником в клиническом смысле Вильгельм II явно не был.

Но его самоуверенность была внутренне нестабильной. Одним из источников диссонансов служила убежденность Вильгельма в божественной природе своей власти. Как пишет Рёль, предпринятая Вильгельмом II попытка «наделить харизмой» не опиравшееся на традицию кайзерство Гогенцоллернов несла в себе нечто безнадежное. И сам кайзер вскоре осознал, что между его императорскими притязаниями и фактическими действиями разверзается глубокая пропасть и что он, несмотря на все свои громкие слова, постоянно и во всем вынужден считаться с законом, рейхстагом и общественным мнением. С течением времени он все сильнее разрывался между ощущением абсолютной власти и чувством полного бессилия. Его упрямые представления об императорском достоинстве не служили ему поддержкой, скорее наоборот, невозможность воплотить их в жизнь постоянно порождала новое раздражение (см. примеч. 28).

Чувство неполноценности было заложено у Вильгельма с детства из-за его сухорукости и усилено множеством мучительных процедур, с помощью которых врачи тщетно пытались нормализовать функции левой руки. На долю будущего кайзера выпала судьба ребенка, мать которого воспринимала его как физически неполноценного и была разочарована тем, что медицина не смогла исправить его изъян. Виктория опасалась, что он будет «трусом» и «никогда не станет мужественным и самостоятельным, как другие мальчики». Однако Вильгельм, без сомнения, был энергичен и со временем научился компенсировать свой недостаток подвижностью. Видимо, этот успех вскружил ему голову. Его замечательное обаяние, распространявшееся на множество современников, в первую очередь людей чувствительных и лабильных, отчасти объясняется тем, что хотя он и выказывал явные признаки неврастеника, он вместе с тем выразительно демонстрировал, как слабость можно превратить в силу и собственную неврастению преподнести миру как триумф. Если немалое число современников видели в Вильгельме II что-то трогательное, то причиной тому были не его сильные стороны, а его слабости – именно слабости делали его подлинным представителем «нервного века». Тем более завораживало его умение придать стиль и лоск всему, что у обычного смертного воспринималось бы лишь как нервная тревожность. Его спасал оптимизм и кинетическая энергия. Но в последние предвоенные годы это удавалось ему все меньше, что перечеркнуло благие намерения сделать из неврастении божий дар.

Хотя Вильгельм II любил окружать себя льстецами, от него не укрылось, что его считали нервным, и порой он даже злоупотреблял такой репутацией. В 1905 году он ответил Бюлову, грозившему своей отставкой, что в этом случае с ним случится «тяжелая нервная болезнь»; в 1914 году после объявления войны он 24 часа провел в постели: по его словам, это была a little nerves rest сиге[184]. Жена считала его невротичным, а он ее – еще более невротичной. Конечно, никто не смел сказать кайзеру в лицо, что в его нервозности видят признак трусости и неполноценности. Тем не менее Вильгельму давали почувствовать, что ему нужно опасаться такой репутации. Эйленбург в 1899 году на «одинокой прогулке» предупреждал кайзера, что если его неосторожность приведет к опасной политической ситуации, «то в некоторых обстоятельствах в империи может быть предпринята акция […], целью которой будет отставка кайзера или признание его недееспособным» (см. примеч. 29). Вспоминал ли об этом Вильгельм во время скандала с Эйленбургом или аферы «Daily Telegraph»? Он испытал отрезвляющий шок и понял, что на кону его честь. Но поскольку он обладал большей энергией и уверенностью в себе, чем подлинный неврастеник, то лишь сильнее ощутил необходимость ответить на вызов и любой ценой доказать крепость своих нервов.

Как раз потому, что по своим личным качествам Вильгельм II лишь очень условно мог считаться «невротиком», растет подозрение, что его «нервный» образ был продуктом современного ему немецкого общества. Пожалуй, прав был историк Хальгартен, заметивший, что, хотя Вильгельм II «вовсе не был столь психически ненормальным», как полагали многие его критики, «но его неврастения становилась тем сильнее», «чем больше в ней нуждались для собственного выживания известные политические группы». Генерал-фельдмаршал Альфред фон Вальдерзее еще в 1889 году писал, что все действия нового кайзера определяло его желание быть популярным, однако популярность эта основывалась на том, что «каждая партия хотела иметь его на своей стороне» (см. примеч. 30). Консерваторы и либералы, аграрии и промышленники, социалисты и империалисты, англофилы и англофобы – все хотели видеть молодого кайзера на своей стороне, а он, в свою очередь, стремился к признанию их всех. В итоге он бесконечно шарахался из стороны в сторону и в конце концов разочаровал всех. Беда в том, что в кайзеровской Германии не было института с полной политической ответственностью, который проводил бы успешный клиринг противоречивых интересов. Воплощением единства и цельности был сам кайзер, но он не опирался на выработанный поколениями национальный консенсус. «Нервозность» кайзера имела структурные причины.

«Вильгельмовская эра» носит свое имя не просто так. И критики, и поклонники кайзера сходились в том, что между Вильгельмом II и германским коллективным менталитетом его времени существовала самая тесная взаимосвязь. Александр фон Гогенлоэ, сын рейхсканцлера, считал, что «трудно ответить на вопрос, насколько кайзер влиял на свой народ, а народ – на него»; но так или иначе кайзер стал «карикатурой на собственный народ». Ратенау как разочарованный почитатель кайзера описывает панораму его времени: «Разгоряченная […] жизнь большого города, основанная на технике и так называемых достижениях, жадная до хлеба и зрелищ, всяческих процессий и тех шумливых банальностей, которых берлинцы называли “гул да гам”