Эпоха нервозности. Германия от Бисмарка до Гитлера — страница 65 из 135

(.Klimbim und Klamauk), требовала репрезентации, которая объединила бы на одном полотне Рим, Византию, Версаль и Потсдам». Фридрих Науманн в 1905 году восхищался: «Вильгельм II – воистину первый виртуоз нового стиля общения. Он повсюду успевает за жизнью, телеграфически слушая и отвечая». Он – «воплощение всеобщих электрических тенденций, действующих во всех нас» (см. примеч. 31).

Как писал Лампрехт, кайзер был не тем человеком, «который оставит хоть одного немца равнодушным». Как бы к нему ни относились, но он «доминировал на политической сцене Европы 30 лет». С появлением кинематографа кайзер стал претендовать «на самого частого героя немецких новинок»; его демонстративная подвижность и энергичность очень подходили для кинопоказа. Ведущие представители новых элит, которым, собственно, надлежало бы держать в конституционных рамках «единоличное правление» кайзера, проявляли слабость к его подвижности и безудержности, поскольку могли использовать эти качества против всевластия консервативных сил. Как писал в 1903 году еженедельник «Die Zukunft», бытовало мнение, что только «железная длань» кайзера «удерживает» аграриев; если его не будет, то «от промышленной державы, империалистической экспансии вскоре ничего не останется» (см. примеч. 32).

«Энергия, скорость, беспокойство в каждом движении – от быстрого короткого кивка до постановки ноги» – так в 1891 году описывает молодого кайзера Висконт Морли. В зависимости от того, как на него смотрели в данный момент, Вильгельм II представал либо воплощением неврастении, либо олицетворением кинетической энергии: внешне то и другое выглядело очень схоже. Он следовал базовому ощущению модерна: темп – это власть. Казалось, он уже открыл то, что в 1970-х годах заметил философ Иван Иллич, – «Развивший большую скорость отнимает отрезок жизни у развившего скорость меньшую». Его девизом было «вперед на всех парах». Свой высокий темп он хотел продемонстрировать в первую очередь англичанам: когда в 1901 году он ехал на похороны королевы Виктории и его поезд вышел из Портсмута с опозданием, Вильгельм II дал машинисту приказ наверстать упущенное время, так что поезд помчался вперед, давая на отдельных отрезках скорость свыше 145 км/ч, пока чуть не сошел с рельсов. Макс Вебер уже в 1889 году говорил о новом кайзере: «Кажется, что сидишь в скоростном поезде, но при этом начинаешь сомневаться, правильно ли переведена следующая стрелка». Примерно так же воспринимал кайзера Гольштейн. Хотя одержимость высокими скоростями соответствовала самой природе быстрого и энергичного кайзера, отчасти она объяснялась и тем, что высокая скорость в ту эпоху все сильнее завораживала все больше людей. Там, где это было жизненно важно, Вильгельм демонстрировал железное спокойствие. Подвижность кайзера резко противоречила тому величественному покою, который ассоциировался с традиционным обликом монарха. Стиль Вильгельма был явлением новым. И хотя он был личным изобретением кайзера, все же отражал коллективные желания. Лампрехт полагал, что немцам нравилась манера их кайзера вечно где-то разъезжать: повсюду хотели вживую увидеть его бравую активность (см. примеч. 33).

Не менее важна еще одна структурная причина того, что считалось «нервозностью» Вильгельма II, – диффузия целей немецкой внешней политики, отражавшая многообразие и нескоординированность интересов. Можно возразить, что известная степень дивергенции и конкуренции во внешнеполитических планах – нормальное явление. Однако масштаб противоречий в политических планах вильгельмовской Германии был уникальным. На то имелись свои основания. Если состоявшиеся колониальные державы сначала приобрели свои империи, а уже затем сформировали у себя имперскую идеологию, то в Германии все было наоборот: империалистическая идеология уже была, но сама империя только зарождалась. Более того, не было единодушного представления о том, в каком направлении должна расширяться эта империя: то ли на юго-восток, в направлении Балкан и Багдада, то ли в Северную, Среднюю или Восточную Африку, то ли вовсе в Европу – Восточную или Западную. Было лишь одно основное убеждение, что территория империи в любом случае должна быть увеличена; однако при обдумывании конкретных экспансионных потребностей фантазия разыгрывалась во все стороны, и внешняя политика была открыта самым разнообразным ветрам. Даже «всемирный маршал» Вальдерзее, отправленный в 1900 году в Китай для подавления ихэтуаньского восстания, но внутренне давно настроенный на войну против Франции и России, постоянно использовал понятие «мировая политика», но и сам не знал, что оно должно обозначать.

Ганс Дельбрюк, преемник Трейчке по «Прусским ежегодникам» и один из идеологов вильгельмовской мировой политики, не связывал ее с определенными целями и признанными потребностями Германии, но презентовал ее как категорический императив. «Мы задохнемся от собственной полноты, если решим ограничиться сегодняшней территорией, в то время как Англия, Франция и Россия подчиняют себе половины континентов» – мировая политика в интересах здорового пищеварения и фитнеса. Маршал фон Биберштейн, проводивший в жизнь новую мировую политику в качестве госсекретаря по внешним вопросам (1890–1897), обосновывал ее «энергетическими» доводами: «переизбыток сил» Германии – это драгоценный капитал, который должен быть использован на пользу самой Германии, а не чужих стран; у мировой политики не может быть иного смысла. Впоследствии сходные аргументы использовал Бюлов. Чувство, что очень важно расходовать собственную энергию концентрированно, энергично и эффективно, и что распыление этой энергии, ее растрата по мелочам влечет за собой угрозу дегенерации, имеет внутреннее сродство с вечными тревогами неврастеника утратить энергию.

Однако до 1914 года для немцев было невероятно трудно сосредоточиться на конкретных и единых целях и внутренне идентифицировать себя с ними. Здесь фатальнее, чем где бы то ни было, проявлялся дефицит механизма политических решений, способного преодолеть хотя бы самые грубые противоречия в определении внешних целей. Два раза казалось, что Германия из-за Марокко готова пуститься в большую войну; при этом даже Вильгельм II не был в состоянии пойти на все ради Марокко, хотя по указанию Бюлова совершил свою театрализованную высадку в Танжере 31 марта 1905 года, положив тем самым начало первому Марокканскому кризису. Если уже макрополитика Бюлова имела непрозрачные цели, то в 1911 году даже Бетман Хольвег не понимал, чего добивался в Марокко его министр иностранных дел Кидерлен, взявший к тому времени на себя все активные функции. Однажды он сказал своему ближайшему сотруднику Рицлеру, что «хотел бы вечерком как следует напоить Кидерлена, чтобы тот наконец сказал, чего он собственно хочет» (см. примеч. 34).

В труде «Немецкий империализм» (1912) Артур Дикс, публицист национал-либерального направления, объявил расширение территории насущнейшей необходимостью, чтобы предотвратить вырождение немцев: «У нас только один выбор – расти, или захиреть». Но и он не преминул подчеркнуть, «что предложить немецкому империализму ясные, позитивные цели достаточно трудно». Политик-центрист Мартин Шпан в том же году писал в газетной статье, вызвавшей бурный отклик у кайзера, что «немецкому народу сейчас более, чем другим объединенным в государства народам» не хватает «единых, вошедших в его плоть и кровь надежд и требований внешней политики» (см. примеч. 35). Сознание политического кризиса сложилось в кайзеровской Германии в первую очередь вследствие непреодоленного многообразия возможностей. Раздробленность внешней политики, ее расхождение по различным, противоречащим друг другу направлениям привели к тому, что ни одна из стратегий не реализовывалась последовательно и эффективно. Общим состоянием стало ощущение завышенных, но диффузных и размытых желаний, сопровождавшееся все более мучительным чувством отсутствия каких-либо практических достижений. Это имело такой же эффект, как состояние «возбудимой слабости» неврастеника, «желания-и-невозможности».

Обвинения в постоянном метании, так называемом курсе «зигзага», стали стандартным мотивом критиков вильгельмовской внешней политики. Критики были самыми разными – пангерманцы, гарденовская «Die Zukunft» и даже члены внешнеполитического ведомства. Курс «зигзага» означал порывистость, недостаток решительности и воли: фактически это было обвинение в «возбудимой слабости». Зачастую как раз те, от кого исходили такие упреки, сами вносили немалую лепту в размытость целей и общую атмосферу нервозного нетерпения (см. примеч. 36). Без такой атмосферы политика «зигзага» вполне могла бы считаться политикой попыток и открытых возможностей.

Нужны ли политике великие цели, на которых концентрируется вся и все? Рёль отвечает на вопрос о том, что должна была сделать Германия, чтобы избежать катастрофы 1914 года, поразительно просто: «Ничего». Это можно было понять и тогда. Многолетний посол Германии в Лондоне, граф фон Хатцфельд, любил повторять: «Если бы в Германии умели спокойно сидеть на месте, то совсем скоро настало бы время, когда бы жареные голуби сами летели к нам в рот». Даже нетерпеливый Гарден на свой лад подтвердил эту истину, когда в одной из своих гневных статей против недостаточно энергичной политики Берлина написал: «Пока мы заявляем о своем довольстве и удовлетворении и набожно складываем руки, никто не причинит нам вреда на востоке и на западе» (см. примеч. 37). Если внешнеполитическая нерешительность Германии препятствовала ей в приобретении колоний, то это вовсе не повредило империи; сегодня видно, что индустриальный расцвет Германии не затормозили даже чудовищные военные поражения и значительные территориальные потери.

Выжидательная политика «свободных рук», дававшая возможность не ввязываться в международные конфликты ни через союз с Англией, ни через союз с Россией, была бы разумной и миролюбивой – если бы была основана на терпении и непринужденности. Однако многим как раз этого и не хватало. Навязчивое представление, что время не терпит, распространялось все шире, и политика «свободных рук» все сильнее воспринималась как неврастеническая нерешительность. Империалистов преследовало чувство постоянно упускаемых возможностей. Германия никогда не использовала ситуацию – ни как Англия, изолированная вследствие бурской войны, ни как Франция, вошедшая в конфликт с Англией вследствие Фашодского кризиса, ни как Россия, ослабленная войной с Японией. Всех тех, кто воспринимал экспансию как жизненную необходимость, чем дальше, тем сильнее охватывало мучительное чувство, что Германия, какой она тогда была, не способна решительно взяться за дело.