Эпоха нервозности. Германия от Бисмарка до Гитлера — страница 90 из 135

Написанные уже в 1920-х годах «Воспоминания» Бюлова наполнены саркастическими замечаниями о нервозности кайзера и многих других немецких политиков. Карл фон Осецкий в 1931 году в послесловии к третьему тому воспоминаний Бюлова подвел итог, что в германской внешней политике 1914 года тот «повсюду» видел «дилетантизм и неврастению»; очевидно, что и ему самому такое описание казалось вполне точным. Правда, есть основания относиться к опубликованным после 1918 года интерпретациям немецкой предвоенной политики как к результату нервного перенапряжения с осторожностью, поскольку порой в них заметны языковые правила апологетики. Теория нервозности могла вылиться в то, чтобы считать объявление войны со стороны немцев чем-то вроде реакции короткого замыкания без подлинного желания развязать войну. Если под «нервозностью» понимали преимущественно состояние беспомощной тревоги, а не агрессивной тревожности, то теория нервозности подкрепляла утверждение, что глубинный характер германской политики до 1914 года был оборонительным. Тем не менее воспоминание о предвоенной нервозности и после 1918 года сохраняет в себе что-то аутентичное – это не оправдание, сконструированное позже. В «Воспоминаниях» Бюлова было на удивление мало апологетики для мемуаров бывшего немецкого канцлера, в глазах Осецкого они стали «мощным ударом по пропагандистам германской невинности». Неудивительно, что эти мемуары вызвали тогда в Германии яростные протесты и создали «фронт против Бюлова». Бюлов вполне ясно описывает агрессивные черты германской предвоенной нервозности, например, напоминая о том, что «мы», а «особенно Вильгельм II», своими «гипернервными фантазиями […] сделали политических противников злее, чем они были на самом деле» (см. примеч. 50).

Интересно, что «национальная оппозиция» принимала обвинение в нервозности – пусть и не всегда, и лишь в определенном смысле. Положительная направленность нервного дискурса – возбудимость как одаренность и готовность к отпору – не была для нее чуждой, ведь антиподом для этих оппозиционеров был всем довольный и сытый «филистер». Глашатаи радикального национализма вовсе не стремились к хладнокровному спокойствию а ля Бюлов, но демонстрировали обеспокоенную тревожность и напряженное возбуждение и порой даже сами с важным видом указывали на собственную нервную раздражительность. «Мне он просто действует на нервы», – говорит Гарден устами своего Морица о рейхсканцлере Бюлове. Космополитизм немецкого национализма, будто немцы призваны забыть о себе и творить общечеловеческое счастье, «действует нам на нервы», – писал Клас. В 1913 году лютеранская «Allgemeine Evangelische Kirchenzeitung» признается в солидарности с пангерманцами: «Мир все еще находится в состоянии дележа, а мы считаем ворон. […] Наш народ начинает нервничать! Целый народ, не только “пангерманцы”! […] Кто […] сегодня не пангерманец в том смысле, что он желает побольше аршинов для нашей нации?» (См. примеч. 51.) Нервозность породила тоску по брутальной силе.

Ожесточение мужского идеала и позор «шлюпиков»: крах нервного смыслопроизводства

«Мягкую» сторону вильгельмовской Германии часто не замечали, так как миролюбивым, утонченным натурам в итоге пришлось уходить в тень – они больше не соответствовали новому идеалу германских мужей.

Было ли что-то новое в суровом мужском идеале или он лишь возвращался к прежним традициям? Таких примеров предостаточно уже и в XIX веке, а идея о том, что настоящему мужчине необходимы физическая сила и бойцовская смелость, стара как мир. «Тот Бог, что заставил расти железо, не желал слуг, и потому дал мужчине саблю, меч и копье», писал поэт Эрнст Мориц Арндт в 1812 году. Освободительные войны требовали героических идеалов. Однако против Наполеона сражалась лишь очень небольшая часть немцев, так что если на уровне национальной риторики освободительные войны стали эпохальным событием, то общий менталитет изменили очень мало. На протяжении всего XIX века характерными чертами образованного человека в Германии – будь то мужчина или женщина – оставались чувствительность и поэтичность. Даже бисмарковские войны не породили новых норм – они были слишком недолги и охватили слишком малую часть мужского населения. И хотя Адольф Лассон в 1868 году писал, что «железный век» требует «железного поколения», из этого вовсе не следовало, что таковое поколение могло бы внезапно появиться.

В войне 1870–1871 годов Бисмарк хотел, чтобы его войска жестоко расправлялись с «франтирерами», французскими вольными отрядами, сжигая даже те деревни, которые только подозревались в партизанских настроениях, однако многие солдаты были для этого слишком добродушны (см. примеч. 173). И даже сам Бисмарк, благодаря которому, по словам Фридъюнга, «картина мира» «стала грубее и мужественнее» и которого Людвиг Бамбергер упрекал в ожесточении немцев, в своих телесных реакциях еще принадлежал сентиментальной эпохе. Душевные порывы и нервное напряжение у него всегда находили выход в слезах. У Вильгельма II подобное уже трудно было себе представить, психомоторика его нервов носила совершенно иной характер. В эпоху Вильгельма новый, жесткий и несентиментальный идеал мужественности начал проникать повсюду, вплоть до языка тела и жестов. Подобная воинственность долгое время оставалась риторикой и лишь во время мировой войны она действительно «вошла в кровь и плоть» множества мужчин (см. примеч. 52).

Уже на рубеже XVIII–XIX веков среди немецких студентов, по крайней мере в университетах таких городов, как Гисен или Йена, непременным атрибутом мужественности считалась готовность драться на дуэли. В психологическом отношении это свойство не было неизменным, горячие страсти начала века постепенно сменились большим хладнокровием. В своде студенческих правил Йенского университета 1809 года значится, что благодаря дуэли «дерущиеся тесно связаны друг с другом и становятся в сущности братьями». Хотя в последующем столетии этот братский характер и не совсем покинул студенческие разборки, но на рубеже XIX–XX веков дуэль все больше ценится как демонстрация крепости нервов, и для дуэлянтов важно сохранять «спокойствие и хладнокровие». Вместе с повышением требований к нервам «дерущихся студентов» строже становятся и условия дуэлей: успехи хирургии, особенно появление антисептиков, приводят к тому, что присутствующий «дуэльный доктор» уже не прерывал дуэль при первой крови. Институт дуэли как доказательство крепости нервов пережил модернизацию.

Как раз благодаря этому и возникли проблемы с нервами. В начале «эпохи нервозности» в историях болезни неврастеников страхи перед дуэлью никакой роли не играли. Правда, Крафт-Эбинг в 1892 году упоминает, что он неоднократно «наблюдал, что индивиды, ставшие вследствие неврастении вялыми и робкими, теряли свои социальные и профессиональные позиции, потому что не могли решиться на традиционные средства защиты своей чести с оружием в руках». Однако это указание осталось в специальной литературе единичным. В романе из жизни студентов, изданном в 1910 году, рассказывается о последствиях ужесточения дуэльных правил: студент во время дуэли не смог сохранить самообладания, поскольку накануне состоялось его обручение и он мысленно еще пребывал со своей невестой. В ответ на это он был исключен из студенческой корпорации до «мензуры очищения»[230]. Он объясняет свою неудачу одному новичку: «В нашей корпорации в последние несколько лет требования к мензуре […] немножко чрезмерны. Тут требуются такие вещи, которые… на которые не каждый способен. А кто-то сегодня может, а завтра – нет. Многое зависит от настроя […] здоровья […] состояния нервов». В это время студенческие мензурные поединки неоднократно появляются на страницах историй болезней как патологический элемент. Например, у одного медика, который в Вюрцбурге вступил в одно еврейское объединение:

«Выпивку он не любил. Больших количеств не переносил, каждый раз его рвало. Фукс-майор[231] требовал отвечать на каждый пристальный взгляд, объяснял ситуации, в которых возможна дуэль. Пациенту это было очень неприятно. […] Как-то он увидел студента с тяжелыми рваными ранами, это его неприятно поразило. В другой раз фукс из его объединения получил удар в глаз. Мысль о том, что и с ним может случиться нечто подобное, была для него чудовищна. Он болезненно старался ни на кого не смотреть, заходя в кафе или еще куда-то, садился так, чтобы ни с кем не встречаться взглядом».

В итоге получилось именно то, что и должно было произойти: он попал под подозрение, «что боится мензуры». Тотчас же ему пришлось участвовать в назначенной дуэли, при которой он получил «два небольших пореза»; через восемь дней после этого он покинул студенческое объединение. Он сменил университет и отправился в Берлин; но дуэльный невроз не покинул его и там: он избегал любых дружб и товариществ, «не мог никому смотреть в глаза и при этом постоянно следил, не смотрит ли кто на него» (см. примеч. 53).

Ужесточение идеала мужчины произошло на рубеже веков не только в Германии. Как и терапия воли в неврологии, оно пришло из англо-американского мира, имело международный характер и было не меньше связано с индустриализацией, чем с феодальными пережитками. Отчасти оно продолжало аристократические традиции. Значительную роль играло увлечение спортом, исходившее из высших слоев английского общества. Как именно мужчины справлялись с новыми требованиями, пока мало изучено. Вернер Зомбарт в 1902 году описывает «подрастающее поколение» как «более суровую» и менее чувствительную породу, презиравшую сентиментальность предыдущих поколений и уже усвоившую «неутомимость» модерна. Бернгард Келлерман в романе «Туннель» (1913), мгновенно ставшим всемирным бестселлером, описывает работы по прокладке туннеля под Атлантикой под руководством американского инженера МакАллана, в котором доведены до предела и суетность, и суровость. Этот типаж не имеет уже ничего общего с уютными немецкими писателями-инженерами прежнего поколения, такими как Макс Айт или Генрих Зайдель, автор рассказов о Леберехте Хюнхене