[232]. Виктор Клемперер считал, что через «Туннель» в немецкую литературу вошел американизм (см. примеч. 54).
Эдуард Вертц, автор «Философии велосипеда» и любитель спортивной жесткости, в английской «спортомании» тем не менее видел угрозу. «То, что брутальная политика насилия встречает живой отклик в широких слоях британского народа, – писал он во время Англо-бурской войны, – не в последнюю очередь является следствием варварских инстинктов, подпитанных неумеренными занятиями спортом». Там, где он видит влияние спортивного менталитета на империализм, Джанет Оппенгейм усматривает обратный эффект империалистической экспансии на ужесточенный спортом идеал мужчины. В конце XIX века массовый спорт приобретает политический привкус и во Франции: как и новый культ силы воли, он был ответной реакцией на горечь проигрыша и декадентские страхи, вызванные поражением в войне 1870 года. Германская империя во времени на шаг отставала от Франции и Англии как в массовом спорте, так и в связях между спортом и политикой. Особенно это заметно на истории футбола – виде спорта, который в XX веке внес самый активный вклад в воспитание выносливости среди широких слоев населения, включая детей. Хотя Немецкий футбольный союз, объединивший под своей крышей мелкие футбольные клубы, был организован уже в 1900 году, однако по-настоящему популярным футбол стал в Германии лишь после 1918 года. Во времена Вильгельма гимнастические союзы вели против него яростную битву. Этот «темный демон спорта», по их мнению, был «самым страшным врагом гимнастики», «раскалывал» немецкий народ и озлоблял его. Однако гимнасты давно уже были вынуждены перейти к обороне, и мечта о национальном восстановлении с ними уже не связывалась. Уже в 1863 году статья в «Deutsche Scohützen-und Wehrzeitung»[233] азартно обвиняла гимнастов в «филистерстве», «отвратительной смеси себялюбия, политической безынициативности, вялости и […] невыразимой трусости». Трейчке говорил о Фридрихе Яне[234]и о гимнастике всегда язвительно, хотя идеологически они были вполне близки. В терапии нервов на рубеже веков традиционная гимнастика серьезной роли уже не играла (см. примеч. 55).
Тем невротикам, которые занимались спортом, новый опыт «знакомства» с собственным телом приносил ощущение силы и победы над слабыми нервами. Однако множество неврастеников, прежде всего немолодых, остались в стороне от массового спорта, и новые идеалы – сильные и спортивные – лишь усиливали в них ощущение неполноценности. Стефан Цвейг позже вспоминал, что во времена его молодости в бассейне «по-настоящему статный человек бросался в глаза на фоне толстых загривков, отвислых животов и впалых ребер», в то время как более молодые поколения благодаря спорту и походам уже стали «красивее, сильнее, здоровее»[235]. В 1914 году подавляющее большинство немцев еще не принадлежало к этим новым поколениям. Вследствие роста благосостояния даже в высших слоях общества был широко распространен типаж одутловатого толстяка с красным лицом и набрякшими мешками под водянистыми глазами. Хотя он и стремился походить на Бисмарка и держаться прямо, однако с трудом подавлял легкое дрожание рук. Рассматривая старые фотографии, поневоле понимаешь, почему в то время людей охватила тоска по мускулистости, стройности и ясному взгляду. Для многих немцев, в том числе и высокопоставленных, смириться со своей внешностью было теперь намного труднее, чем в уютную бидермейеровскую эпоху. Фундамент психологической стабильности пошатнулся (см. примеч. 56).
Характерно, что Вильгельм II оказался между разными поколениями. Для мальчика с врожденным телесным дефектом физическая закалка была существенной частью воспитания, и ему действительно удалось сделать свой недостаток внешне незаметным. Интересный параллельный случай представляет собой будущий авиаконструктор Хуго Юнкере. Он, как и Вильгельм II, родился в 1859 году, имел врожденную сухорукость и воспитал в себе, отчасти именно вследствие нее, менталитет гимнаста и бойца. Юный кайзер в своих северных путешествиях заставлял военную свиту вместе с ним делать утреннюю зарядку, причем не без злобного удовольствия и чувства спортивного превосходства по отношению к ожиревшим и менее подвижным старшим товарищам. «Потешное зрелище, – записал в 1894 году Цедлиц-Трюцшлер, – когда эти старые военные развалины приседают с искаженными лицами! Порой кайзер хохочет во весь голос и помогает, тыча им под ребра. Старики тогда делают вид, что такое внимание для них чистая радость, однако сжимают в карманах кулаки, а потом между собой ругают кайзера как сварливые бабы» (см. примеч. 57).
Однако когда вырос его сын, стройный и крепкий кронпринц Вильгельм Фридрих, кайзер на его фоне стал казаться бидермейеровским обывателем. Тот вовсе не скрывал, что воспринимал своего царственного отца физически неполноценным: «Мой отец никогда не поймет меня, – говорил он гофмаршалу Цедлиц-Трюцшлеру, – ведь у него совсем другая спортивная конституция, чем у меня. Это вполне естественно, ведь его недоразвитая рука с молодости мешала ему как следует заниматься спортом. А для меня все люди делятся на две категории – настоящие спортсмены и все остальные. С последними я вообще не нахожу общего языка». Столь резкое ментальное противопоставление привело новый спортивный идеал в самые высокопоставленные семьи: даже там, где уже старшее поколение было захвачено теми же устремлениями. У кронпринца спортивный настрой был связан с нескрываемыми симпатиями к пангерманцам, правда, их председатель Клас считал, что спортивный фанатизм кронцпринца мешает ему углубиться в серьезную деятельность (см. примеч. 58).
Когда на верховой прогулке Вильгельму как-то повстречался кронпринц на великолепном чистокровном коне, и сопровождавший его генерал высказал радость от этого зрелища, кайзер с горечью ответил: «Да уж, верховая езда – это настоящее искусство, если у человека две здоровые руки». На фоне столь великолепного спортсмена кайзер особо остро ощутил собственный изъян. Новые нормы крепости нервов усилили и внутреннее давление на политику Вильгельма, в глазах «национальной оппозиции» кайзер становился воплощением неудачника. Во время второго Марокканского кризиса (1911) «The Post» перепечатала из непроверенных французских источников карикатуру «Guilleaume II le valeureuxpoltron»[236] – смертельное оскорбление и самый резкий вызов для кайзера. Впоследствии тот называл миролюбие «евнухоидной» чертой, чтобы отвести от себя подозрение в трусости: «Вечные разговоры о миролюбии при всяком удобном случае, кстати и некстати, за сорок три мирных года сформировали среди ведущих государственных мужей и дипломатов воистину евнухоидное мировоззрение». Опозоренный Эйленбург в то время жаловался, что Вильгельм II «интенсивно перековывает мыслящих людей в “спортивные характеры”» и видел в этом связь с новой «политикой насилия», выраженной в снаряжении флота (см. примеч. 59).
В политике новые стандарты мужественности имели конкретные последствия. Поход Гардена против «камарильи» был направлен против немужественных мужчин в окружении кайзера. Гардер открыто декларировал цель: «уничтожить как политиков» мужчин, которые «в случае необходимости не будут готовы достать меч». Особо пышным цветом культ мужественности расцвел среди пангерманцев. Клас с удовольствием рассказывает, как тайный советник Кольман, учредитель Бисмаркхютте в Верхней Силезии, проклинал «проклятого еврейского мальчишку» Гардена, когда тот расхвастался, что именно он создал нимб вокруг Бисмарка, и даже разбил о его голову бутылку с вином. «Для этих парней на моей родине существует слово “огненный бес”[237]!» При этом у пангерманцев до 1914 года вообще не было политических оснований оскорблять такого человека, как Гарден (см. примеч. 60).
Гольштейн сумел десятилетиями оставаться серым кардиналом внешнеполитического ведомства, безнаказанно интриговать даже против Вильгельма II и отклонять его приглашения, потому что считался «человеком железной воли» (Рогге). Адольф Маршал фон Биберштейн, имперский государственный секретарь по иностранным делам с 1890 по 1897 год, при Вильгельме II попал в немилость и даже считался «предателем», однако стал немецким послом в Константинополе и сохранил значительное влияние. Объяснялось это тем, что со своей маниакальной увлеченностью Багдадской железной дорогой он излучал целеустремленность и спокойствие и принадлежал к тем людям, кто был способен освободить внешнюю политику Вильгельма II от ярлыка нервозной бесцельности. Кидерлен в своих письмах сравнивал его с бегемотом или быком: «политиком» он никогда не был, однако «когда центр ставил перед ним какую-либо цель, то он шел к ней как бык на красную тряпку и не отступал никогда». Правда, у Маршала, как и у Кидерлена, невозмутимое самообладание было не спортивной, а скорее алкогольной природы. Как заметил Бюлов, и он, и Кидерлен рано ушли из жизни, став «жертвой труда и Бахуса» (см. примеч. 61).
Яркий успех Кидерлена – показательный пример человека, чья слава объяснялась не политическими достижениями, а почти исключительно энергичностью и крепкими нервами. Его «нервы как корабельные канаты», – удовлетворенно говорила баронесса Шпитцемберг про Кидерлена, когда он занимал пост госсекретаря по иностранным делам во время второго Марокканского кризиса. Она и впоследствии нередко это подчеркивала – ведь в то время кайзера и канцлера вновь стали подозревать в недостаточной твердости. Через год после этого Кидерлен умер, и брат баронессы, вюртембергский посланник в Берлине, сравнил его с «перегретым локомотивом, у которого лопнул котел». Если Вильгельм II, не любивший Кидерлена, жаловался, что он «холоден как собачий нос», то баронесса Шпитцемберг, напротив, считала эту холодность достоинством. Фридрих Науман называл Кидерлена, который на тот момент был всего лишь посланником в Копенгагене и Бухаресте, «швабским Бисмарком»: все эти лавровые венки свидетельствовали скорее о человеческих качествах Кидерлена, чем о его заслугах. Лишь в 1908–1909 годах, во время Боснийского кризиса, когда он замещал госсекретаря по иностранным делам, Кидерлен по общему мнению продемонстрировал изумительную энергию и крепость нервов, хотя и оскандалился перед рейхстагом. Историк Фейт Валентин еще тогда, когда он сам и его карьера пали жертвой милитаристского национализма, при имени Кидерлена начинал выстреливать маскулинными эпитетами: «этот парень весь состоит из сочной почвы», «чертеныш, добивающийся всего, что захочет», «все зависит от того, настоящий ли ты п