За той самой маленькой скользкой пирамидой, которая составляла мир миссис Арчер, располагался почти неведомый район, населенный художниками, музыкантами и «пишущей братией». Эти рассеянные фрагменты человечества никогда не изъявляли ни малейшего желания влиться в социальную структуру. Несмотря на слухи о странном образе жизни, который они вели, это были вполне респектабельные граждане, предпочитавшие, однако, держаться особняком. В дни своего процветания Медора Мэнсон устроила у себя «литературный салон», но просуществовал он недолго, как раз в силу нежелания литературной публики посещать его.
Предпринимали подобные попытки и другие: например, у семейства Бленкеров (энергичная говорливая матушка с тремя краснощекими толстыми дочерями, во всем подражавшими ей) можно было встретить Эдвина Бута[39], Патти[40], Уильяма Уинтера[41], нового модного исполнителя главных ролей в шекспировских пьесах Джорджа Рингольда, а также редакторов журналов и литературных критиков.
Миссис Арчер и люди, близкие ей по духу, испытывали некоторую робость в присутствии этих личностей: те были странными, непредсказуемыми, и в их биографиях и образе мыслей было нечто не доступное обычному пониманию. В окружении Арчера уважали литературу и искусство, и миссис Арчер не раз с горечью говорила своим детям, насколько более цивилизованным и приятным было бы общество, если бы оно включало в себя такие фигуры как Вашингтон Ирвинг[42], Фитц-Грин Халлек[43] и автор «Виновницы Фэй»[44]. Самые знаменитые писатели того поколения были «джентльменами»; вероятно, нынешним, неизвестным наследникам того поколения писателей тоже не чужды джентльменские чувства, но их происхождение, их внешний вид, их прически, их близость к драматической сцене и Опере не соответствовали критериям старого Нью-Йорка.
– Когда я была девочкой, – говаривала миссис Арчер, – мы знали всех между Бэттери и Кэнэл-стрит, и только у тех, кого мы знали, были собственные экипажи. Тогда не составляло труда определить место каждого в обществе, теперь это почти невозможно, да я и не пытаюсь.
Лишь старой Кэтрин Минготт, с ее отсутствием моральных предубеждений и едва ли не плебейским безразличием к тонким различиям, удалось бы преодолеть эту пропасть, но она никогда в жизни не открыла ни одной книги, не увидела ни одной картины, а музыку любила только потому, что та напоминала ей об итальянских гала-представлениях в Тюильри, когда она сама там блистала. Возможно, Бофорт, не уступавший ей в дерзости, мог бы осуществить слияние, но его грандиозный дом с лакеями в шелковых чулках не способствовал неофициальному общению. Более того, он был таким же невеждой, как старая миссис Минготт, и считал «пишущую братию» всего лишь платными поставщиками развлечений для богатых, но никто из достаточно богатых людей, которые могли бы повлиять на его взгляды, никогда не подверг их сомнению.
Сколько помнил себя, Ньюланд Арчер сознавал это и воспринимал как часть незыблемой структуры мироздания. Он знал, что существуют общества, в которых художники и поэты, прозаики, ученые и даже великие актеры почитались почти так же, как герцоги, и часто представлял себе, каково было бы вращаться в дружеской обстановке гостиных, где превалировали бы разговоры о Мериме (его «Письма к незнакомке» были его настольной книгой), Теккерее, Браунинге или Уильяме Моррисе. Но подобное было невозможно и даже непредставимо в Нью-Йорке. Арчер был знаком с большинством «пишущей братии», музыкантов и художников, встречался с ними в «Сенчури»[45] или в маленьких музыкальных и литературных клубах, которые тогда начали возникать. Там он с удовольствием общался с ними, но они же надоедали ему у Бленкеров, где смешивались с экзальтированными и лишенными вкуса дамами, разглядывавшими их, словно диковинные трофеи; и даже после самых оживленных разговоров с Нэдом Уинсеттом он всегда уходил с чувством, что их мир так же узок, как и его собственный, и единственный способ раздвинуть тот и другой состоит в том, чтобы достичь уровня общения, на котором они могли бы слиться естественно.
Он подумал об этом, когда попытался представить себе то общество, в котором графиня Оленская жила, страдала и – не исключено – изведала тайные радости. Он вспомнил, с каким веселым удивлением она рассказывала ему, что ее бабушка Минготт и Уелланды возражали против того, чтобы она жила в «богемном» районе, населенном «пишущей братией». Не опасность, а бедность претила ее родственникам, но этот нюанс ускользал от нее, она полагала, будто они просто находят такое окружение компрометирующим.
Ее самое это ничуть не пугало, и книги, разбросанные по ее гостиной (той части дома, в которой, как принято было считать, «книгам не место»), хотя в основном и были произведениями художественной литературы, возбуждали интерес Арчера такими новыми именами, как Поль Бурже, Гюисманс и братья Гонкур. Размышляя обо всем этом по дороге к ее дому, он не в первый раз подумал: каким странным образом она перевернула многие его устои, и еще о том, что, если он хочет помочь ей в нынешней затруднительной ситуации, ему нужно постараться мыслить совершенно непривычным для себя образом.
Дверь, загадочно улыбаясь, открыла Настасья. На кушетке в передней лежало подбитое соболями пальто, сложенный цилиндр, обтянутый тусклым шелком с золотыми инициалами «Дж. Б.» на подкладке, и белый шелковый шарф: не оставалось никаких сомнений, что эти дорогие вещи принадлежали Джулиусу Бофорту.
Арчер рассердился, рассердился настолько, что хотел было уже написать несколько слов на визитке и уехать, но вспомнил: из, возможно, излишней предосторожности он не сообщил мадам Оленской, что хотел бы повидаться с ней наедине, так что в том, что в ее доме оказался еще один гость, винить ему следовало только себя самого, и он вошел в гостиную с решительным видом, который был призван дать Бофорту понять, что он мешает, и заставить его удалиться.
Банкир стоял, прислонившись к каминной полке, застеленной старинной вышитой салфеткой, которую придерживал медный канделябр с церковными свечами из желтоватого воска. Выпятив грудь, Бофорт опирался отведенными назад локтями о полку, перенеся всю тяжесть тела на одну ступню в лакированной туфле большого размера. Когда Арчер вошел, он, улыбаясь, смотрел сверху вниз на хозяйку, сидевшую на кушетке, расположенной под прямым углом к камину. Уставленный цветами стол у нее за спиной напоминал ширму, расписанную орхидеями и азалиями, в которых молодой человек безошибочно угадал дары бофортовских оранжерей; откинувшись на спинку кушетки, мадам Оленская подпирала голову рукой, с которой сполз широкий рукав, обнажив ее по локоть.
У дам было заведено принимать гостей по вечерам в нарядах, называвшихся «простым вечерним платьем» и представлявших собой тесный шелковый доспех на каркасе из китового уса, с неглубоким вырезом, украшенным кружевными рюшами, и с узкими рукавами, оканчивавшимися воланом, открывавшим запястье ровно настолько, чтобы был виден золотой этрусский браслет или бархотка. Однако мадам Оленская, вопреки традиции, была в длинном платье из красного бархата, отороченном от ворота до подола блестящим черным мехом. Арчер вспомнил портрет, который видел во время своего последнего визита в Париж: он принадлежал кисти новомодного художника Карлоса Дюрана, картины которого произвели сенсацию в Салоне, и изображал даму в смелом обтягивающем платье, ее подбородок утопал в мехах. Было нечто неестественное и провокационное в сочетании меха и жарко натопленной гостиной, закрытой шеи и обнаженных рук, но впечатление наряд мадам Оленской производил, надо признать, приятное.
– Господи помилуй! Целых три дня в Скайтерклиффе! – говорил Бофорт своим громким насмешливым голосом, когда вошел Арчер. – Вам лучше прихватить с собой все свои меха и грелку.
– Зачем? У них такой холодный дом? – удивилась она, протягивая Арчеру левую руку жестом, предполагавшим, что она ждет, чтобы он ее поцеловал.
– Дом – нет, хозяйка – да, – ответил Бофорт, небрежно кивнув молодому человеку.
– Но мне она показалась такой доброжелательной. Сама приехала, чтобы пригласить меня. Бабушка считает, что я непременно должна ехать.
– Конечно, бабушка так считает. Но мне жаль, что вы пропустите небольшой устричный ужин, который я планировал устроить для вас в «Дельмонико» в следующее воскресенье с участием Кампанини[46], Скальки[47] и кучи других веселых гостей.
Она перевела неуверенный взгляд с банкира на Арчера.
– Ах, как соблазнительно! Если не считать того вечера у миссис Стразерс, я с момента своего возвращения не встречала здесь ни одного человека творческой профессии.
– Какие профессии вы имеете в виду? Я знаком с несколькими художниками, очень милыми людьми. Если позволите, могу привезти их к вам, – отважился предложить Арчер.
– Художники? Разве в Нью-Йорке есть художники? – поинтересовался Бофорт тоном, подразумевающим, что в городе не может быть художников, раз он не покупал их картин, но мадам Оленская ответила Арчеру со своей печальной улыбкой:
– Это было бы чудесно. Но я имела в виду прежде всего драматических актеров, певцов и музыкантов. Дом моего мужа всегда был полон ими.
Слова «моего мужа» она произнесла так, будто они не вызывали у нее никаких зловещих ассоциаций, а вся реплика прозвучала почти как вздох по утраченным радостям замужней жизни. Арчер посмотрел на нее озадаченно, недоумевая, легкомыслие или притворство побудили ее столь непринужденно коснуться прошлого в момент, когда она, рискуя репутацией, решила покончить с ним.