– Я ответила ей: в доме Мэнсон Минготтов честь всегда остается честью, а честность честностью, и так будет, покуда меня не вынесут из него ногами вперед, – хриплым голосом, запинаясь от частичного паралича, проговорила Кэтрин в ухо дочери. – А когда она взмолилась: «Ради меня, тетушка, я ведь Регина Даллас», я ответила: «Ты была Региной Бофорт, когда муж осыпáл тебя драгоценностями, и должна оставаться Региной Бофорт теперь, когда он покрыл тебя позором».
Все это со слезами, ахая от ужаса, поведала миссис Уелланд, бледная и убитая непривычной необходимостью обратить взор на нечто неприятное и компрометирующее.
– Если бы я могла оградить от всего этого вашего тестя! Он всегда говорит: «Августа, хотя бы из жалости, не лишай меня последних иллюзий». А как я могу сохранить этот ужас в тайне от него? – причитала бедная дама.
– По крайней мере, мама, он этого хотя бы не увидит, – в утешение ей сказала Мэй, и миссис Уелланд вздохнула.
– Да, хвала небесам, дома он от этого зрелища избавлен. И доктор Бенкомб обещал, что продержит его в постели, пока бедной маме не станет лучше, а Регина куда-нибудь не исчезнет.
Арчер уселся у окна, безучастно глядя на безлюдную улицу. Было очевидно, что его вызвали скорее для моральной поддержки потрясенных дам, чем для какой-то реальной помощи. Мистеру Ловеллу Минготту отправили телеграмму, остальным членам семьи, живущим в Нью-Йорке, – письма с посыльными, и пока не оставалось ничего иного, кроме как приглушенными голосами обсуждать последствия бофортовского бесчестья и не имеющий оправданий поступок его жены.
Миссис Ловелл Минготт, выходившая писать послания в соседнюю комнату, вернулась и включилась в дискуссию. В их времена, сошлись во мнении старшие дамы, у жены человека, совершившего нечто постыдное в бизнесе, была лишь одна мысль: как можно незаметней держаться в тени, пока она не исчезнет вместе с мужем.
– Всем памятен пример бедной бабушки Спайсер, твоей прабабушки, Мэй, – сказала миссис Уелланд. – Разумеется, – поспешно добавила она, – денежные затруднения твоего прадедушки носили личный характер: то ли он проигрался в карты, то ли подписал какое-то сомнительное обязательство, я так толком и не знаю, потому что мама об этом никогда не говорила, но она выросла в деревне, потому что ее мать вынуждена была уехать из Нью-Йорка после обрушившегося на них позора, в чем бы он ни заключался. Они жили где-то на Гудзоне, совершенно уединенно, пока маме не исполнилось шестнадцать лет. Бабушке Спайсер никогда и в голову не приходило просить семью «прикрыть» ее, как сделала, насколько я поняла, Регина, хотя личное бесчестье не идет ни в какое сравнение со скандалом, в результате которого разорились сотни невинных людей.
– Да, в положении Регины было бы уместней постараться спрятать лицо, нежели просить, чтобы другие люди помогли его сохранить, – подхватила миссис Ловелл Минготт. – Как я понимаю, изумрудное колье, в котором она в прошлую пятницу явилась в Оперу, в тот день было прислано ей на пробу от «Болла и Блэка». Интересно, получат ли они его обратно?
Арчер сидел неподвижно, слушая этот безжалостный хор. Требование безупречной порядочности в финансовых делах как первейший закон джентльменского кода чести был слишком глубоко укоренен в нем, чтобы какие бы то ни было сентиментальные соображения могли его поколебать. Авантюрист вроде Лемьюэля Стразерса мог сколотить свои гуталиновые миллионы на любом количестве сомнительных операций, но для старого финансового Нью-Йорка незапятнанная репутация была делом чести – noblesse oblige[83]. Не то чтобы судьба миссис Бофорт сильно волновала Арчера. Без сомнения, он испытывал к ней больше сочувствия, чем ее негодовавшие родственницы, но ему казалось, что узы, связывающие мужа и жену, пусть даже хрупкие в период процветания, в несчастье должны оставаться нерушимыми. Как выразился мистер Леттерблэр, место жены рядом с мужем, когда тот в беде. Однако общество не было на его стороне, и дерзкое предположение миссис Бофорт, будто это так, делало ее в общественном мнении почти его сообщницей. Сама мысль о том, что женщина может попросить свою семью прикрыть деловое бесчестье мужа, казалась недопустимой, поскольку это было единственным, чего Семья как институция сделать не могла.
Горничная-мулатка вызвала миссис Ловелл Минготт в холл, где передала ей распоряжение матери, и та вернулась спустя минуту, нахмурив лоб.
– Она хочет, чтобы я телеграфировала Эллен Оленской. Я, разумеется, написала Эллен и Медоре, но мама считает, что этого недостаточно. Я должна немедленно послать телеграмму Эллен с сообщением, что она хочет видеть ее здесь одну.
Известие было встречено молчанием. Миссис Уелланд покорно вздохнула, а Мэй встала и принялась собирать разбросанные по полу газеты.
– Полагаю, следует выполнить ее распоряжение? – продолжила миссис Ловелл Минготт, словно надеясь, что кто-нибудь ей возразит. Мэй вернулась в центр комнаты.
– Разумеется, следует, – сказала она. – Бабушка знает, что делает, и мы должны выполнять все ее желания. Хотите, я напишу телеграмму за вас, тетушка? Если отправить ее прямо сейчас, Эллен, вероятно, успеет на завтрашний утренний поезд. – Она с особой четкостью, по слогам произнесла имя, словно дважды встряхнула серебряный колокольчик.
– Прямо сейчас не получится. И Джаспер, и мальчик-посыльный ушли разносить записки.
Мэй, улыбаясь, обернулась к мужу.
– Но здесь же Ньюланд, готовый сделать все, что требуется. Ты ведь отправишь телеграмму, Ньюланд? Тебе как раз хватит времени до ланча.
Арчер встал, пробормотав, что он, конечно, готов, и Мэй, усевшись за бюро старой Кэтрин из розового дерева, стала писать крупным детским почерком. Когда текст был готов, она аккуратно промокнула листок и вручила его Арчеру.
– Как жаль, – сказала она, – что вы с Эллен разминетесь! – И добавила, повернувшись к матери и тетке: – Ньюланд должен ехать в Вашингтон, чтобы присутствовать на каком-то патентном процессе, который будет проходить в Верховном суде. Но, думаю, дядя Ловелл вернется завтра к вечеру, поэтому, учитывая, что бабушка быстро идет на поправку, было бы излишне просить Ньюланда освободиться от важного для фирмы поручения, не так ли?
Она сделала паузу, словно ждала ответа, и миссис Уелланд поспешила согласиться:
– О, разумеется, дорогая. Твоя бабушка была бы последней, кто хотел бы этого. – Выйдя из комнаты с телеграммой в руке, Арчер услышал, как его теща добавила, вероятно, обращаясь к миссис Ловелл Минготт: – Но с какой стати ей пришло в голову вызывать Эллен Оленскую?
Ответ был произнесен чистым голосом Мэй:
– Вероятно, для того, чтобы еще раз постараться убедить, что ее долг быть рядом с мужем.
Входная дверь закрылась за Арчером, и он поспешил на телеграф.
– Ол… Ол… Ничего не пойму. Как это пишется? – раздраженно спросила девушка, которой Арчер просунул текст телеграммы в медную щель зарешеченного окошка отделения «Вестерн Юнион».
– Оленская – О-лен-ска-я, – повторил он по слогам, забирая назад листок, чтобы написать иностранную фамилию печатными буквами над неразборчивой вязью Мэй.
– Необычная фамилия для нью-йоркского телеграфного ведомства, по крайней мере в этой округе, – неожиданно раздался мужской голос у него за плечом, и, обернувшись, Арчер увидел Лоуренса Леффертса, который, подергивая себя за безупречный ус, старательно делал вид, будто и не пытается заглядывать в текст телеграммы. – Привет, Ньюланд. Так и думал, что застану вас здесь. Только что услыхал про то, что у старой миссис Минготт случился удар, по дороге домой увидел, как вы свернули на эту улицу и увязался за вами. Полагаю, вы прямо оттуда?
Арчер кивнул и снова просунул телеграмму приемщице.
– Все так плохо, да? – продолжал Леффертс. – Рассылаете телеграммы семье, полагаю? Видимо, все действительно плохо, раз в число адресатов включили даже графиню Оленскую.
Арчер стиснул зубы и испытал острое желание впечатать кулак в самодовольное продолговатое красивое лицо Леффертса.
Леффертс, известный тем, что всегда уклонялся от ссор, с иронической гримасой приподнял бровь, взглядом указывая собеседнику, что за ними из окошка стойки наблюдает барышня. Его взгляд напомнил Арчеру, что нет ничего неприличней, чем потерять самообладание в общественном месте.
В тот момент Арчеру более чем когда-либо было наплевать на правила приличий, но порыв нанести Леффертсу физический ущерб угас. Мысль о том, чтобы, поддавшись на провокацию, обсуждать с ним Эллен Оленскую, была чудовищной. Он расплатился за телеграмму, и молодые люди вместе вышли на улицу. Здесь Арчер, полностью взяв себя в руки, продолжил:
– Миссис Минготт гораздо лучше, врач считает, что тревожиться не о чем. – И Леффертс, издав нарочито долгий выдох облегчения, спросил, слышал ли Арчер возобновившиеся жуткие слухи о Бофорте.
В тот день новость о банкротстве Бофорта появилась во всех газетах. Она заслонила сообщение об ударе, случившемся с миссис Мэнсон Минготт, и лишь те немногие, кто слышали о таинственной связи между этими двумя событиями, догадывались, что болезнь старой Кэтрин вызвана не только годами и избытком плоти.
Весь Нью-Йорк был удручен известием о бесчестье Бофорта. Более позорного события, как заявил мистер Леттерблэр, не случалось ни на его памяти, ни на памяти того Леттерблэра, который дал имя фирме. Банк продолжал принимать деньги еще целый день после того, как крах стал неизбежен, а поскольку многие его клиенты принадлежали к тому или иному правящему клану, лицемерие Бофорта представлялось вдвойне циничным. Если бы миссис Бофорт не высказалась в том смысле, что «несчастье» (так она характеризовала случившееся) стало «проверкой на прочность» дружеских уз, сочувствие к ней, вероятно, смягчило бы общее негодование и по отношению к ее мужу. Но в сложившихся обстоятельствах – и особенно после того, как стала известна цель ее ночного визита к миссис Мэнсон Минготт, – было сочтено, что ее цинизм даже превзошел цинизм ее мужа, и ее ничуть не оправдывали претензии на то, что она «иностранка», так же как не приносили они удовлетворения ее хулителям. Некоторое утешение те, чьи ценные бумаги не оказались под угрозой, находили в том, чтобы напоминать себе, что Бофорт как раз иностранцем действительно был, но, в конце концов, если представительница каролинских Далласов приняла его сторону в подобном деле и разглагольствует о том, что он скоро «снова встанет на ноги», вопрос утрачивал остроту, и ничего не оставалось, кроме как смириться со столь ужасным проявлением нерушимости брачных уз. Обществу придется научиться впредь обходиться