если бы он им являлся. Но Ньюланд Арчер обладал достаточным воображением, чтобы представить себе, что в их с Мэй случае связь могла нарушиться и по менее серьезным и явным причинам. Что могли они знать друг о друге, если ему как «порядочному» мужчине полагалось скрывать от нее свое прошлое, а ей как девушке на выданье – вообще не иметь прошлого, которое надо было бы скрывать? Что, если по какой-то причине, непонятной обоим, они устанут друг от друга, перестанут понимать или начнут раздражать друг друга? Он вспомнил браки своих друзей, казавшиеся благополучными, и не нашел ни одного, который хотя бы отдаленно напоминал страстное и нежное содружество, каким он мысленно рисовал свои долговечные отношения с Мэй Уелланд. Отдавая себе отчет в том, что подобные ожидания предполагают с ее стороны опытность, гибкость, свободу суждений – качества, коих, согласно правилам воспитания, она иметь не должна, – он, вздрогнув от дурного предчувствия, представил себе, как его брак превращается в подобие всех других, которые он наблюдал вокруг: унылое сочетание материальных и социальных интересов, скрепленное неведением с одной и лицемерием с другой стороны. Лоуренс Леффертс являл собой образец мужа, наиболее полно воплощавшего этот завидный идеал. Будучи верховным жрецом стиля, он вылепил свою жену в таком безупречном соответствии со своими нуждами, что она, даже в самые очевидные всем моменты его очередной связи с чужой женой, с наивной улыбкой твердила: «Лоуренс – человек невообразимо строгих моральных принципов» и, отводя взгляд, краснела от возмущения, если в ее присутствии упоминали, что у Джулиуса Бофорта (чего еще ждать от «иностранца» сомнительного происхождения) – «очередной промысел», как называли это в Нью-Йорке.
Арчер успокаивал себя тем, что он – не такой осел, как Ларри Леффертс, а Мэй – не такая простофиля, как бедная Гертруда, но разница, в конце концов, состояла лишь в интеллектуальном уровне, а не в установленных нормах поведения. На самом деле все они жили в некоем иероглифическом мире, где ничто, о чем говорят, что делают и даже о чем думают, не является реальностью, а лишь обозначается набором условных знаков – как в случае, когда миссис Уелланд, отлично зная, почему Арчер настоял на том, чтобы объявить о помолвке с ее дочерью на балу у Бофортов (и даже ожидая, что он это сделает), тем не менее была обязана изображать, будто ее вынудили согласиться, – совсем как в «книгах о дикарях», которые у людей передовых культурных взглядов начинали входить в моду и где вопящую невесту силой отдирают от родителей и вытаскивают из родительского шалаша.
В результате, как и следовало ожидать, девушка, находящаяся в центре этой тщательно продуманной системы мистификаций, оставалась еще большей загадкой в силу своего непробиваемого простодушия и уверенности в себе. Она, бедное дитя, была простодушна, потому что ей нечего было скрывать, уверена в себе, потому что не знала ничего такого, чего следовало бы опасаться, и без какой бы то ни было дополнительной подготовки, в один день, погружалась в то, что иносказательно называют «правдой жизни».
Арчер был искренне, но сдержанно влюблен. Он восхищался лучезарной красотой своей невесты, ее здоровым видом, мастерством наездницы, грацией и ловкостью в играх, ее скромным интересом к книгам и идеям, которые она открывала для себя под его руководством. (Мэй продвинулась уже достаточно далеко, чтобы вместе с ним иронизировать по поводу «Королевских идиллий»[19], однако не настолько, чтобы почувствовать красоту «Улисса» и «Вкушающих лотос»[20].) Она была непосредственной, верной и храброй, обладала чувством юмора (особенно тешило его то, что она смеялась над его шутками), и он подозревал, что в глубине ее невинной души дремлет чувство, которое будет приятно разбудить. Однако, обозрев полный круг ее достоинств, он вернулся в исходную точку, к обескураживающей мысли о том, что все это простодушие и невинность – лишь искусственный продукт воспитания. «Необработанная» человеческая натура не бывает простодушной и невинной, природный инстинкт самозащиты вынуждает ее к уловкам. И он чувствовал, как его гнетет эта фальшивая непорочность, искусно выпестованная тайным союзом матерей, тетушек, бабушек и давно почивших прародительниц, полагавших, что она – именно то, чего хочет и на что имеет право мужчина, чтобы получить свое барское наслаждение, сокрушив ее, как фигуру, слепленную из снега.
В подобных размышлениях была определенная банальность: они свойственны всем молодым людям на пороге свадьбы. Правда, обычно они сопровождались угрызениями совести и самоуничижением, коих Ньюланд Арчер не испытывал ни в малейшей степени. Он не мог заставить себя сожалеть (как зачастую делали теккереевские герои, безмерно раздражая его), что не способен предложить невесте чистый лист своей жизни в обмен на ту беспорочность, которую вручает ему она, а равно не мог игнорировать тот факт, что, получи он такое же воспитание, как она, они были бы обречены слепо блуждать по жизни, как «младенцы в лесу»[21], и, сколько бы ни размышлял, он не находил ни одной честной причины (разумеется, речь не шла о той, что связана с его сиюминутным удовольствием и мужским тщеславием), по которой его невесте не была бы позволена такая же свобода в обретении жизненного опыта, какой пользовался он.
Ничего необычного не было в том, что на пороге свадьбы его посещали подобные мысли, однако он сознавал, что их раздражающая назойливость и четкость связаны с несвоевременным появлением графини Оленской. Из-за него как раз в момент помолвки – предполагающей чистоту помыслов и безоблачность надежд – он оказался в центре скандала, поднявшего на поверхность особые проблемы, которые он предпочел бы оставить покоящимися на дне. «Черт бы побрал эту графиню Оленскую!» – пробормотал он, гася лампу и начиная раздеваться. Он на самом деле не понимал, почему ее судьба должна хоть в малейшей мере влиять на его жизнь, хотя уже смутно догадывался, что лишь начинает ощущать последствия связанного с ее защитой риска, отважиться на который его вынуждала помолвка.
Гром грянул несколько дней спустя.
Ловелл Минготты разослали приглашения на так называемый «официальный обед» (это означало трех дополнительных лакеев, по две перемены каждого блюда и римский пунш в середине трапезы), сопроводив их пояснением: «В честь встречи графини Оленской» – в соответствии с американским обычаем гостеприимства, предписывающим принимать иностранцев как королевских особ или, как минимум, их посланцев.
Гости были отобраны со смелостью и разборчивостью, в которых посвященный узнавал твердую руку Екатерины Великой. К постоянному резерву, сложившемуся в незапамятные времена и состоявшему из Селфридж-Мерри, которых приглашали повсюду, поскольку так было принято, Бофортов, поскольку они претендовали на родство, и мистера Силлертона Джексона с сестрой (которая ездила куда бы ни велел ей брат), были добавлены некоторые «модные», но непременно безупречные из наиболее видных «молодых пар», а также Лоуренс Леффертсы, миссис Леффертс-Рашуорт (очаровательная вдова), Хэрри Торли, Реджи Чиверсы и молодой Моррис Дагонет с женой (урожденной ван дер Люйден). Компания и впрямь была составлена тщательно: все ее участники принадлежали к узкому внутреннему кругу людей, которые денно и нощно, с неиссякаемым жаром развлекались вместе на протяжении всего долгого нью-йоркского сезона.
Спустя сорок восемь часов случилось невероятное: все, кроме Бофортов и старого мистера Джексона с сестрой, отклонили приглашения.
Преднамеренное неуважение усугублялось тем, что его продемонстрировали даже Реджи Чиверсы, принадлежавшие к клану Минготтов, а также одинаковой формулировкой отказа: «К сожалению, не можем принять приглашение» – без смягчающей оговорки «поскольку уже ангажированы», которую предписывали обычные правила вежливости.
Нью-йоркское светское общество в те времена было слишком немногочисленным и ограниченным, чтобы каждый, имеющий к нему прямое или косвенное отношение (включая владельцев извозчичьих дворов, дворецких и поваров), не знал точно, кто в какой вечер свободен, и это давало возможность получателям приглашения миссис Ловелл Минготт с жестокой откровенностью выказать свою решимость не встречаться с графиней Оленской.
Удар оказался неожиданным, но Минготты, по своему обыкновению, приняли его неустрашимо. Миссис Ловелл Минготт доверительно сообщила о конфузе миссис Уелланд, та – Ньюланду Арчеру, который, кипя гневом, горячо и решительно воззвал к своей матери, и миссис Арчер, после долгого мучительного внутреннего сопротивления и попыток умерить гнев сына, сдалась на его уговоры (как бывало всегда), прониклась его соображениями и с энергией, удвоенной сожалением о своих предыдущих сомнениях, надев серый бархатный капор, заявила:
– Я еду навестить Луизу ван дер Люйден.
Нью-Йорк времен Ньюланда Арчера представлял собой маленькую скользкую пирамиду, в которой невозможно было найти хоть один зазор или обрести точку опоры, чтобы подняться выше. Она покоилась на прочном основании, состоявшем из тех, кого миссис Арчер называла «простыми людьми»: на почтенном, но малоизвестном большинстве респектабельных фамилий, которые (как в случае со Спайсерами, Леффертсами или Джексонами) возвысились за счет заключения браков с представителями господствующих кланов. Теперь, говорила миссис Арчер, люди не так разборчивы, как в былые времена, можно ли рассчитывать, что старые традиции будут соблюдаться и впредь, если на одном конце Пятой авеню правит Кэтрин Спайсер, а на другом – Джулиус Бофорт? Сужаясь на пути к вершине от этого здорового, но малозаметного нижнего слоя, пирамида переходила в компактный и влиятельный слой, который активно представляли Минготты, Ньюланды, Чиверсы и Мэнсоны. Большинство людей считало, что они и есть вершина пирамиды, но сами они (по крайней мере, те, кто принадлежал к поколению миссис Арчер) отдавали себе отчет в том, что с точки зрения профессиональных генеалогов лишь небольшое количество их могло претендовать на такую высоту.