Была одним волшебством беспрерывным.
Пушкин: «Бог свидетель, что я готов умереть за нее…»
Что значит смерть? За сладкий миг свиданья
Безропотно отдам я жизнь.
Эти наблюдения двух писателей над одним и тем же пушкинским текстом наглядно демонстрируют нам сходство их метода, в результате которого автобиография становится дополнительным ключом к смысловой разгадке художественного текста, а понятие «литературная личность» расширяется от абстрактного понятия до исторически данного артефакта. Конечно, Дурылин мог и не знать (или не помнить) статью Тынянова «Пушкин». Он мог и независимо прийти к сходным выводам.
Но вот другой след тыняновской статьи мы неожиданно находим в неопубликованном при жизни Дурылина романе «Колокола» (1928). В той же статье «Пушкин», опубликованной в 1928 году в книге «Архаисты и новаторы», Тынянов указывает на пародийность замысла пушкинской поэмы «Граф Нулин». Сюжет поэмы в буквальном смысле рождается из нуля, из попытки Пушкина спародировать сразу и Шекспира, и античную историю. Пушкин записал:
Перечитывая «Лукрецию», довольно слабую поэму Шекспира, я подумал: что если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощечину Тарквинию? быть может, это охладило б его предприимчивость, и он со стыдом принужден был отступить? Лукреция б не зарезалась, Публикола не взбесился бы… и мир, и история мира были бы не те… Мысль пародировать историю и Шекспира мне представилась. Я не мог воспротивиться двойному искушению и в два утра написал эту повесть [Тынянов, 1969: 152].
Так возник сюжет «Графа Нулина».
В романе Дурылина «Колокола» есть эпизод, когда сластолюбивый воевода Истома Туренич Орленинов в отсутствие мужа – купца Гречушкина – домогается любви его красавицы-жены [Дурылин, 2009: 150]. Эта сцена, без сомнения, вызывает в памяти читателя сюжетный первоисточник – «Песню про купца Калашникова» М. Ю. Лермонтова. Но как знаток Лермонтова автор свободно меняет лермонтовский сюжет: подвергнувшаяся насилию купеческая жена начинает истошно вопить, вцепляется в бороду насильника и тирана, а слуга купца, думая, что в доме пожар, ударяет в соборный колокол. Собравшаяся толпа горожан уличает неправедного воеводу, заключает его под замок и пишет прошение царю о смещении воеводы с должности. Лишенный царем кормления, воевода перед отъездом залепил колоколу пощечину за испытанный от него позор.
Остроумная контаминация сюжетов и трансформация лермонтовского сюжета в пушкинский в романе Дурылина может быть простым совпадением, но может также косвенно свидетельствовать о знакомстве Дурылина со статьей Тынянова «Пушкин». В любом случае эти примеры обнаруживают поразительную близость научно-художественного метода формалиста Тынянова и антиформалиста Дурылина. Пушкинский текст приводил этих двух разных и в чем-то полярных пушкинистов к схожим научным открытиям.
Бащенко Р. Д. Спутницы жизни. Симферополь, 2010.
Буткевич Т. Воспоминания // РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 2. Ед. хр. 1123.
Дурылин С. Н. Как работал Лермонтов. М., 1934.
Дурылин С. Колокола: Избранная проза. М., 2009.
Тынянов Ю. Н. Пушкин и его современники. М., 1969.
Бахтин и формалисты: Об одном незамеченном случае сближения
Формальная школа занимает в русском литературоведении особое место. Вся русская теория первой половины XX века (будь то академическое литературоведение, труды О. М. Фрейденберг или круга М. М. Бахтина) складывалась и сознавала себя в контрапункте с формальным методом.
Можно сказать, что формальная школа находилась в фокусе новой теории как в силу своей программы, так и в неменьшей степени – в силу продуктивной полемики с ней. Отчего полемика с формализмом сыграла столь важную роль в становлении русской теории? Дело, по всей видимости, не только в споре о том, как следует понимать и анализировать текст: нужно ли рассматривать текст как имманентную структуру или его необходимо соотносить с реальностью, историей, идеологией, – равно как и не в спорах о других теоретических постулатах, в согласии или несогласии с которыми происходило самоопределение отечественного литературоведения на протяжении более полувека.
Формальная школа сделала решающий шаг в становлении литературоведения как науки со своим собственным предметом, целями, методом и терминологическим языком, то есть завершила преобразование поэтики в европейском смысле, начатое в России поколением Александра Николаевича Веселовского. Именно этот шаг предопределил ключевое положение формализма в русской теории XX века.
В многоголосой полемике с формальной школой 1920–1930-х годов критике М. М. Бахтина принадлежит особая роль. Именно в этой критике – в полемическом заострении наиболее уязвимых с точки зрения Бахтина идей формализма, с одной стороны, и в постулировании собственной концепции поэтических и лингвистических исследований как контрдоводов, с другой стороны, – были обозначены методологические пределы, в которых могла развиваться наука о литературе в XX веке.
Не случайно критика формализма, развернутая в текстах Бахтина и в работах его круга 1920–1930-х годов, была заново проблематизирована в 1960–1970-е годы как важный методологический пункт при определении того, чем должна быть научная поэтика. Более того, к последней четверти века оппозиция «Бахтин – формалисты» радикализовалась до методологически непреодолимой, требовавшей от исследователя выбора: «равноудаленные» ссылки на формалистов и Бахтина воспринимались как свидетельство либо профессиональной недостаточности, либо профессионального прекраснодушия.
Что же было в том давнем споре такого, что заставляет признать значимость сформулированных в нем позиций вплоть до актуальных исследований? Бахтинская критика формализма многократно и всесторонне исследована на разных языках, в разных парадигмах и научных школах лингвистами, философами, литературоведами. Ее основные позиции хорошо известны, давно вошли в университетские программы, учебники, хрестоматии и доступны любому добросовестному студенту. Можно сказать, что о бахтинской критике формализма как о событии в пределах своей эпохи мы знаем все, ну или почти все, если учесть вечную проблему спорного авторства, атрибуции идей и текстов в пределах бахтинского круга. Однако это знание, каким бы полным оно ни было, не дает ответа на интересующий нас вопрос.
Для того чтобы попытаться на него ответить, следует посмотреть на бахтинскую критику формализма исторически – в том смысле, как об этом в 1924 году говорил в предисловии к «Лермонтову» Б. М. Эйхенбаум:
Изучить событие исторически вовсе не значит описать его как единичное, имеющее смысл лишь в обстановке своего времени. Это – наивный историзм, которым наука обеспложивается. Дело не в простой проэкции в прошлое, а в том, чтобы понять историческую актуальность события, определить его роль в развитии исторической энергии, которая, по существу своему, постоянна – не появляется и не исчезает, а потому и действует вне времени [Эйхенбаум, 1924: 8–9 (курсив в источнике)].
Эйхенбаум, как видим, переформулирует принцип историзма на языке энергийных категорий. Чем обусловлен такой дискурсивный выбор? Возрождение интереса к идеям энергетизма и неоднократные попытки рассмотреть сквозь их призму русскую философию, теорию языка и литературы 1900–1920-х годов вынуждают специально остановиться на терминологическом предпочтении Эйхенбаума.
Очевидно, что использование энергийных категорий не должно вводить в заблуждение – для аттестации формалистов последователями энергетизма Роберта Майера и Вильгельма Оствальда столь же мало оснований, как и для объявления теории языка Бахтина – Волошинова разновидностью так называемого «православного энергетизма»[274]. Терминология энергетизма была частью научного и философского дискурса 1900–1920-х годов, и в данном случае ее правильнее было бы истолковать как удачную научную метафору. Можно сказать, что Эйхенбаум, изложив принцип историзма в энергийных категориях, сформулировал – по аналогии с законом (или принципом) сохранения энергии – принцип сохранения истории:
Историческое изучение открывает динамику событий, законы которой действуют не только в пределах условно выбранной эпохи, но повсюду и всегда. В этом смысле, как это ни звучит парадоксально, история есть наука о постоянном, о неизменном, о неподвижном, хотя имеет дело с изменением, с движением. ‹…› В истории ничего не повторяется, но именно потому, что ничего не исчезает, а лишь видоизменяется [Эйхенбаум, 1924: 8–9 (курсив мой. – И. П.)].
Итак, попытаемся посмотреть на бахтинскую критику формализма исторически, то есть, перефразируя Эйхенбаума, понять ее историческую актуальность, определить ее роль в развитии поэтики как науки. Подчеркнем, что речь идет именно о Бахтине и его критике формального метода. Хотя понятие «круг Бахтина» в контексте данной проблемы необходимо и оправданно, хотя критика формального метода М. М. Бахтиным, П. Н. Медведевым, В. Н. Волошиновым и другими имеет единые основания и непосредственно соотносится друг с другом, было бы ошибкой рассматривать тексты этих авторов как осколки общего несостоявшегося манифеста. Не следует забывать, что, говоря о «круге Бахтина» или о «Невельской школе» (что, разумеется, не вполне одно и то же), мы имеем дело все-таки не с историческим фактом, а с исследовательской конструкцией. В отличие от Опояза и МЛК, «круг Бахтина» не манифестировал себя как научное направление или школу с общей программой.
Бахтин обозначил основания критики формального метода в тексте 1924 года, печатавшегося в 1970-е годы фрагментами под заголовками «