<К эстетике слова>» и «Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве» [Бахтин, 1974; 1975: 6–71]. Полностью под авторским названием «К вопросам методологии эстетики словесного творчества. I. Проблема формы, содержания и материала в словесном художественном творчестве» рукопись опубликована в 2003 году в первом томе собрания сочинений [Бахтин, 2003, 1: 265–325].
Текст был написан, как свидетельствовал сам Бахтин, по заказу журнала «Русский современник», издание которого, начатое в 1924 году, прекратилось по цензурным соображениям на четвертом номере, вышедшем в последних числах декабря 1924-го или в первых числах января 1925 года; в архиве журнала никаких сведений о заказе статьи Бахтину не обнаружено.
Для нашей темы важно то, что в критическом и библиографическом отделах «Русского современника» сотрудничали преимущественно формалисты: Б. М. Эйхенбаум («В ожидании литературы» – № 1, «В поисках жанра» – № 3 и др.), В. Б. Шкловский («О законах кино» – № 1, «Современники и синхронисты» – № 3), Ю. Н. Тынянов («Литературное сегодня» – № 1, «Промежуток» – № 4 и др.) – таким образом, формалистская повестка в четырех вышедших номерах доминировала [Тынянов, 1924(а); 1924(б); Шкловский, 1924(а); 1924(б); Эйхенбаум, 1924(а); 1924(б)]. Кроме того, во втором номере была напечатана рецензия Г. О. Винокура на изданную в том же 1924 году книгу Б. М. Эйхенбаума «Сквозь литературу» [Винокур, 1924]. Рецензия написана в июне 1924 года, в период резкого разрыва Винокура с ЛЕФом, отхода от формализма и сближения с герменевтикой Г. Г. Шпета – к этой рецензии, точнее к перекличкам некоторых ее положений с критикой Бахтина, мы еще вернемся.
И последнее, о чем следует напомнить: Бахтин писал свою статью в тот период, когда критики формализма, сколь бы резки и категоричны они ни были, оппонировали формальному методу – воспользуемся оценкой А. С. Долинина 1923 года[275] – как победившему и господствующему научному направлению.
Итак, в статье 1924 года, постулируя основания критики формального метода, Бахтин обозначает суть проблемы: поэтика и эстетика (поэтика как эстетика словесного творчества) vs поэтика и лингвистика.
Бахтин выделяет два основных критических пункта, по отношению к которым остальные являются производными. Он констатирует, во-первых, признание формализмом исключительных прав научного мышления и, как следствие, – «стремление построить науку во что бы то ни стало», нередко оборачивающееся «модой на научность» [Бахтин, 2003, 1: 266]. Во-вторых, он указывает на отторжение поэтики от «общей систематико-философской эстетики» [Там же: 267] и сближение ее с лингвистикой, вплоть до подчинения, до превращения в «отдел лингвистики»: «поэтика прижимается вплотную к лингвистике», лингвистика начинает занимать «не подобающее ей руководящее место, почти то самое, которое должна бы занять общая эстетика» [Там же: 269 (разрядка в источнике здесь и далее передана курсивом)].
Обратим внимание на то, что в этом пункте бахтинская критика формализма созвучна рецензии Г. О. Винокура на книгу Эйхенбаума 1924 года, Винокур констатирует методологический и стилистический разрыв между статьями 1916–1917 годов и более поздними исследованиями, считая, как и сам автор, точкой «перелома» статью о «Шинели»[276], с которой, по признанию Эйхенбаума, началась его «работа по „формальному“ методу» [Переписка, 1988: 314]. В связи с этим Винокур говорит о «двух Эйхенбаумах», критике и ученом: в критической оценке поэзии ранний Эйхенбаум опирается на «гносеологически обоснованную эстетику», в научных исследованиях – в конкретных анализах литературных текстов – на «формальную, морфологическую» (Бахтин, напомним, называет ее «материальной эстетикой»). Методологическую противоречивость, присутствующую в книге, Винокур считает следствием недооценки «поэтического слова в его цельной структуре» и утверждает, что при конкретных анализах литературных форм опорой должна быть все та же философская эстетика:
…если нуждается эстетика в философском оправдании, то необходимость эта не исчезает ведь при анализе конкретных эстетических форм, ибо спецификация таких эстетических форм и будет, очевидно, философским обоснованием самой эстетики [Винокур, 1990: 81].
Поэтому следующим шагом для Эйхенбаума Винокур полагает именно возвращение к философии, «возвращение, обогащенное… длительным опытом историко-литературного анализа, уточненным[277] знанием поэтического материала», – возвращение как синтез, как «последнее, синтетическое звено» [Там же: 82].
Отчего проблема философской эстетики оказалась едва ли не ключевой при оценке формальных исследований столь разными авторами, как Бахтин и Винокур? Для того чтобы ответить на этот вопрос, следует вернуться на полстолетия назад, к тем процессам, которые происходили в гуманитарных науках и которые в 1862–1863 годах в своих отчетах из Берлина описал Александр Николаевич Веселовский: «Времена реторик и пиитик прошли невозвратно», – и далее: «В области историко-филологических наук совершается теперь переворот, какого не было, быть может, со времени великого обновления классических знаний» [Веселовский, 1940: 388, 391].
В нашу задачу, разумеется, не входит сколько-нибудь полное описание реформы поэтики вследствие открытия принципа историзма и спецификации гуманитарных наук. В контексте нашей темы наиболее существенны три обстоятельства.
Первое: расширение предмета поэтики; поэтика начинает заниматься кодификацией не только словесного творчества, но и правил его исследования, то есть науки о литературе.
Второе: новая поэтика (или теория литературы) как собственно теоретическая дисциплина, существующая рядом с историей литературы, как и прежние нормативные поэтики, вырабатывает общезначимые законы создания и оценки произведения, но делает это исторически, то есть отвечает на вопрос, в каком отношении поэтическая техника данной эпохи и языковой культуры находится к этим общим правилам.
Третье: поэтика, как и другие гуманитарные дисциплины, входившие прежде в философский комплекс наук, постепенно формирует собственный фундамент и перестает, как прежде, нуждаться в философии и эстетике. Философия, воспользуемся выражением А. В. Михайлова, «отпускает от себя отдельные дисциплины прежнего философского комплекса, давая им существовать вполне самостоятельно» [Михайлов, 2001: 495].
Первой русской поэтикой, построенной на собственных основаниях, независимых от философии и эстетики, была «Историческая поэтика» Веселовского. Веселовский исходил из представления, согласно которому наука не нуждается в стоящей над ней, предшествующей ей и предопределяющей ее выводы философии и эстетике. Отсюда, впрочем, вовсе не следует отрицание синтеза научных знаний, однако синтез не предзадан философской концепцией, а должен быть достигнут путем научного обобщения большого числа эмпирических фактов.
Еще в 1870 году, за двадцать лет до своей «Поэтики», Веселовский не без удовлетворения говорил о том, что сравнительный метод «порасшатал немецкую эстетику»: «эстетике, – делал вывод Веселовский, – все же придется перестроиться, придется строже отделить вопрос о форме от вопросов о миросозерцании» [Веселовский, 1940: 48]. Именно этот тезис Веселовского – «вопрос о форме» как о самостоятельном предмете литературоведческого исследования, вместе с установкой на преодоление пережитков «метафизики» в науке и новыми принципами анализа текста (в том числе морфологического анализа, анализа сюжетной и мотивной структур), был подхвачен русским формализмом. В переходе от изучения идей к изучению форм, к пониманию литературной формы как имманентной структуры формальная школа отчасти опиралась на Веселовского.
Не касаясь подробнее этого специального и неплохо изученного вопроса, напомним только, что в 1940-е годы, объясняя отношение формалистов к Веселовскому, В. Б. Шкловский уподобил автора «Исторической поэтики» «слепому Самсону», который хотя и не разрушал храм, а, напротив, «пытался его воздвигнуть», в отличие от своих последователей, строил, «не зная, что строит» [Шкловский, 1947: 178]. Разумеется, было бы неразумно воспринимать высказывание Шкловского буквально, вне полемического контекста, в котором оно возникло. И все-таки учесть его необходимо, поскольку в нем, хотя и в риторически усиленной форме, различима общая мысль о принципах построения научной теории, об изменении представления о поэтике как системе, тем более что это изменение радикальнее и существеннее по своим последствиям, чем смена взглядов на отдельные поэтологические категории.
Поэтика формального метода предложила опыт «подчинения» истории теории, рассмотрев принцип остранения как универсальный признак литературы в синхроническом и диахроническом плане и как основу ее имманентного развития, а литературную эволюцию – как смену динамических систем. Жесткость формалистической конструкции была, по крайней мере отчасти, реакцией на «эклектику» позитивизма: литературные факты рассматривались в строгой концептуальной системе, но заданной не философией или эстетикой (в своем отвержении эстетики, стоящей над филологическим исследованием, формалисты как раз солидаризовались с позитивизмом), а научной теорией.
Иначе проблема науки и философии решалась в трудах Бахтина, исходившего из особого положения философии в науках о духе, из необходимости созидания философских основ гуманитарных наук. В 1920-е годы границы науки и философии в работах М. М. Бахтина и его круга (В. Н. Волошинова, И. И. Канаева, П. Н. Медведева) рассматривались на материале литературоведения, лингвистики, биологии и психоанализа – именно комплекс наук и комплекс работ о них, взятые в целом, дают адекватное представление о проекте и о новом статусе философа, который, желая заниматься философией, должен заниматься одновременно эстетикой, психологией, поэтикой, лингвистикой, историей литературы. Всем этим в 1920-е годы занимался Бахтин.