Еще до того, как Опояз и МЛК прекратили свое существование, работа участников объединений перекинулась в петроградский/ленинградский Государственный институт истории искусств (ГИИИ) и в московскую Государственную академию художественных наук (ГАХН). Ученики Тынянова и Эйхенбаума в ГИИИ (Л. Я. Гинзбург, Б. Я. Бухштаб и др.) известны под именем «младоформалистов». Учителя и ученики образовали уникальное сообщество, использовав традиционную форму семинара, обеспечивающую межпоколенческую образовательную и научную коммуникацию. Л. Я. Гинзбург в своих воспоминаниях отмечает, что ее личный выбор собственного пути, на первый взгляд противоречащий упрощенному представлению о формалистическом наследии, в действительности свидетельствует о разнообразии позиций, которые конституировали это интеллектуальное движение:
Я начинала как ученица бывших опоязовцев. Но в основном я была ученицей Тынянова. Влияние Тынянова, да, вероятно, и собственные мои предрасположения привели к тому, что имманентное изучение литературы в чистом виде никогда меня не привлекало [Гинзбург, 1978: 195].
Важный аспект формалистических семинаров – их домашний, частный, неформальный характер (подробнее см.: [Устинов, 2001: § 2]). Та же Гинзбург отмечает, что для Эйхенбаума в 1920-е годы была «жива опоязовская традиция антиакадемичности» [Гинзбург, 1989: 356]. В 1924 году Эйхенбаум записал в дневнике:
Радует домашний семинарий – хорошая компания. Был очень недурной доклад А. Г. Бармина о каламбуре. Степанов, Бухштаб, Зильбер, Гуревнин, Гинзбург – все это хорошие силы [Гинзбург, 2002: 445].
Упомянутый в процитированной записи литературовед и писатель Вениамин Каверин (Зильбер) неоднократно подчеркивал обстановку «домашности» формалистических семинаров и особо отмечал семинар, уже не связанный непосредственно с ГИИИ:
Самый значительный семинар… состоялся, когда я уже закончил университет. Его устроили для своих учеников Б. М. Эйхенбаум и Ю. Н. Тынянов. Среди его участников были Б. Я. Бухштаб, Л. Я. Гинзбург, В. А. Гофман, Н. Л. Степанов. Пожалуй, можно назвать его «семинаром отбора»… [Каверин, 1977: 483].
…после окончания института самые способные из слушателей – Виктор Гофман, Н. Степанов, Б. Бухштаб, Л. Гинзбург и немногие другие – стали собираться на квартире Тынянова или Эйхенбаума и образовался семинар, так сказать, высшего типа… [Каверин, Новиков, 1988: 210].
Само существование таких семинаров свидетельствует о наличии определенных стратегий академической институализации русского формализма. Тем не менее, когда несколько лет спустя Пражский лингвистический кружок будет упрочивать свои позиции через организацию международных съездов и составление программных тезисов, рассчитанных на интернациональную аудиторию, русский формализм по ряду обстоятельств так и останется продуктом, ориентированным преимущественно на отечественный интеллектуальный рынок.
Русская формальная «школа» в узком смысле – семинар Эйхенбаума-Тынянова – осталась в тени не только из-за начавшейся вскоре антиформалистической идеологической кампании, но и исчерпанности самого куррикулума. Лидия Гинзбург вспоминала:
В 1922 году я стала ученицей Эйхенбаума. В Институте истории искусств не было регламентированной программы. Преподаватели читали о том, о чем сами в это время думали, над чем работали [Гинзбург, 1989: 355].
Потом, как это часто бывает, среди учеников начался разброд, в 1927 году семинар распался. «Нам больше нечему их учить», – говорил Борис Михайлович [Гинзбург, 2002: 445].
Возникшее неудовольствие было обоюдным: ученики были не согласны с учителями, учителя – с учениками. 31 марта 1929 года Тынянов писал Шкловскому:
Это поколение худосочное, мы оказались плохим питательным матерьялом, а они плохими едоками. Я уж давно отказался, напр., от редактирования сборников молодежи по современной литературе, п. ч. с ними не согласен [Шкловский, 1983: 27–28].
Идея межпоколенческой преемственности импонировала и ученикам, и учителям, но первые не были готовы к «полной и безусловной преданности» [Каверин, 1977: 483], а вторые – к толерантности и компромиссам, необходимым для процесса обучения.
Судя по всему, формализм не был готов к прижизненной самоканонизации. Первая попытка канонизации формализма силами бывшего участника движения произошла несколькими годами позже и за пределами России – в брненских лекциях Романа Якобсона, см. [Якобсон, 2011].
Еще одна характерная черта формалистических объединений – живая связь с современностью. В первую очередь обращает на себя внимание тот факт, что в их работе принимали участие ведущие поэты своего времени: на заседаниях Опояза и МЛК регулярно присутствовал Маяковский, активным участником МЛК был Бобров, в 1921 году с докладом «Об анальной эротике в русской поэзии» в МЛК выступал Крученых (РГАЛИ. Ф. 2164. Оп. 1. Ед. хр. 1. Л. 19 об.), а в 1923 году членами МЛК стали Асеев, Мандельштам и Пастернак [Якобсон, 1996: 362]. Якобсон сделал современную поэзию объектом академического дискурса в монографии о Хлебникове («Новейшая русская поэзия», 1921). Аналогичные шаги он предпринял в ПЛК, сотрудничая с Карелом Тейге, Витезславом Незвалом, Владислав Ванчурой и другими участниками авангардной группы «Деветсил», см. [Čermák et al., 2012 (по ук.)].
Сотрудничество с поэтами свидетельствует о том, что формалисты стремились оказать своими теориями формирующее воздействие на публичный дискурс о литературе. В свою очередь, художественная практика формалистов – от зауми Якобсона-Алягрова до мемуарной прозы Шкловского и даже позднейшей исторической прозы Тынянова – представляет особую форму самоидентификации, балансирующую на грани между искусством и наукой, ср. [Гаспаров, 1990].
С одной стороны, формалисты посвящали свои работы ведущим поэтам той поры. Так, статья Тынянова «Промежуток» (1924) при републикации в книге «Архаисты и новаторы» (Л., 1929) была снабжена посвящением Пастернаку. С другой стороны, как показал Я. С. Левченко [Левченко, 2012: 68–79], посредством посвящений формалисты создавали единую систему координат для восприятия идей, выдвинутых каждым из них по отдельности. Включая в состав «Архаистов и новаторов» статьи «Литературный факт» (1924) и «О литературной эволюции» (1927), Тынянов посвящает первую Шкловскому, а вторую – Эйхенбауму. Посвящения «превращают эти программные тексты в зашифрованные послания друзьям и коллегам, в которых одна и та же проблема рассматривается с близких им точек зрения» [Там же: 70].
Интересно было бы исследовать, в какой степени практика участия в научных кружках повлияла на теоретические взгляды формалистов как исследователей сходных структурно-организационных явлений в истории русской культуры. Эйхенбаум явился автором концепций «литературного быта» и «литературной домашности». У младоформалистов излюбленным предметом изучения стали кружки. Книга М. И. Аронсона и С. А. Рейсера «Литературные кружки и салоны» (Л., 1929) вышла под редакцией и с предисловием Эйхенбаума и под грифом «Трудов семинария Б. М. Эйхенбаума по изучению литературного быта» при ГИИИ. Статья Эйхенбаума «Литературная домашность», опубликованная в его «Временнике» [Эйхенбаум, 1929: 82–86], была одновременно напечатана в качестве предисловия к этому изданию (с. 3–7). С другой стороны, Я. С. Левченко убедительно продемонстрировал, что эйхенбаумовская концепция «литературного быта» была ответом на «новый вызов литературной современности: не как писать, а как быть писателем» [Левченко, 2012: 175], а сама эта проблема могла быть подсказана Эйхенбауму фигурой Шкловского, ведь Шкловский, по мнению Эйхенбаума, – «не только писатель, но и особая фигура писателя» ([Эйхенбаум, 1929: 131]; см. также: [Pilshchikov, 2012/14]).
Для понимания формализма как сообщества принципиально не упускать из виду внутриформалистические конфликты, разногласия и кризисы. На праздновании 5-летия Московского лингвистического кружка (29 февраля 1920 года) один из его основателей – А. А. Буслаев – использовал главный политический термин того времени для определения целей МЛК: «главная задача Кружка – методологическая революция» [Якобсон, 1996: 363]. Шкловский и Тынянов описывают литературные явления в терминах борьбы (жанров, направлений и т. д.). Та же метафорика у Эйхенбаума:
Так называемый «формальный метод» образовался не в результате создания особой «методологической» системы, а в процессе борьбы за самостоятельность и конкретность литературной науки [Эйхенбаум, 1927: 116].
В текстах Якобсона обычна репрезентация филологических споров как боев и сражений, а теории «непротивления формы материалу» он противопоставлял «теорию организованного насилия поэтической формы над языком» [Якобсон, 1923: 16], переиначивая толстовские формулировки («непротивление злу насилием», «организованное насилие есть правительство»[49]), с которыми спорил Троцкий («Толстой», 1910):
В отличие от Толстого, мы говорим и учим: организованное насилие меньшинства можно разрушить только организованным восстанием большинства [Троцкий, 1926: 261].
Впрочем, в 1910-е и 1920-е годы о государстве как «организованном насилии» не писал только ленивый.
С. Н. Зенкин замечает:
Русский формализм, как и вообще культура авангарда, развивался в контакте с идеологией коммунистического государства и разделял некоторые ее ценности, однако занимал более ответственную, а потому нередко и конфликтную позицию по отношению к ее концепциям [Зенкин, 212: 308].
Хотя не вполне ясно, на каком основании исследователь сравнивает ответственность формалистов за свои ценности с (без)ответственностью коммунистического государства (resp. большевистского правительства), характерно само сравнение «формальной школы» с государством, сообщающее ей отчетливую коллективную идентичность, причем идентичность политизированную.