Эпоха «остранения». Русский формализм и современное гуманитарное знание — страница 27 из 140

После защиты в 1894 году докторской диссертации (абилитации), которая ему удалась лишь со второй попытки (вспомним, что уже не однажды здесь упомянутому Вальтеру Беньямину она и вовсе не удалась), после нескольких лет работы придворным библиотекарем и приват-доцентом в Вене (1892–1897), затем в Берне (1897–1907), Вальцель получает кафедру в Высшей технической школе в Дрездене. Дрезденская Высшая техническая школа была в то время очень своеобразным учебным заведением в лучшем смысле этого слова. Главное ее своеобразие заключалось в том, что она требовала «обширного универсального образования»[71] (иначе человек в своей области остается технарем), и это требование как нельзя более кстати пришлось Вальцелю, по-прежнему осознававшему себя как посредника (Grenzgänger) между профессиональной наукой и культурной практикой, осознававшему вместе с тем и всю зыбкость границы между наукой, поэзией и повседневностью. Все выше сказанное и составляло контекст его дальнейших поисков в области методологии литературоведческого знания.

Параллельно в эти же годы Вальцель занимал в Академии искусств кафедру Германа Гетнера, чья научная деятельность стала прообразом того пути, который в это время он для себя определил. Гетнера Вальцель называл «синтезатором» (Synthetiker), который в городе Винкельмана стоял одной ногой в реализме, а другой, «по счастью», в мышлении философско-спекулятивном. Ставшее в это время модным слово «синтезатор» быстро оказалось отнесено к самому Вальцелю, которого студенты оценивали еще и как «про-светителя» (Durchleuchter), видя в его преподавании противовес односторонности филологического метода[72].

Данный синтезирующий подход в полной мере сказался в книге Вальцеля «О духовной жизни XVIII и XIX веков» («Vom Geistesleben des XVIII und XIX Jahrhunderts», 1911), где история литературы рассматривалась в контексте философской мысли данного периода, а также в многочисленных работах по проблемам немецкого романтизма, переработанных, как уже говорилось выше, в двухтомник «О романтизме».

Но здесь мы уже подходим, по всей видимости, к самому существенному для сюжета настоящий статьи. Дело в том, что интерес Вальцеля к романтизму и многолетние занятия данной проблематикой стали у него прямым следствием его интереса и внимания к современности, интерпретатором и «ментором» которой он себя ощущал (вспомним урок, полученный им у талантливого ученика Леопольда фон Адриана), полемизируя при этом с академическими коллегами, у которых попытка изучать немецкую поэзию (литературу) вплоть до непосредственной современности вызывала возмущение. Вальцель же, исходя из собственного культурного опыта, создает новую перспективу так называемой Romantik-Forschung (изучения романтизма), заостряя внимание на том, что сам он называл «возвратным созвучием» («die rückläufige Zusammenstimmung») поэтического мышления эпохи модерна с романтическим[73]. В самой эпохе модерна, которая рассматривалась подчас как бескровная революция, Вальцеля волновала возможность увидеть преемственность и непрерывность, или, если говорить в терминах Гёте, приоритет нептунизма над вулканизмом[74]. Для Вальцеля же подспудной задачей было «не только открыть поэтов читателям, но и поэтам – их самих». Во всяком случае, тем поэтам, которым неведомо, чéм они обязаны предшествующим периодам развития немецкой литературы.

Остается только гадать, почему, говоря о Вальцеле, Жирмунский не акцентирует внимания на подобном подходе к изучению романтизма (через современное искусство) – подходе, который очевидно сказался в его собственных ранних трудах «Немецкий романтизм и современная мистика» (1914) и «Религиозное отречение в истории романтизма» (1919). Вспомним здесь и как явно коррелирующий эпизод усеченного перевода на русский язык названия труда Вальцеля «Немецкая литература после смерти Гёте», о котором уже выше шла речь и в котором также была словно проигнорирована преемственность («Импрессионизм и экспрессионизм в современной Германии»).

Вопрос этот остается тем более открытым, что интересовавший, как мы уже видели, Жирмунского поворот Вальцеля к проблемам формы носил у последнего ярко выраженный педагогический и эстетический характер: чувство формы мыслилось им как условие углубленного наслаждения искусством (Kunstgenuß), которое он ставил перед собой как высшую цель [Merker, 1922: 7; ср. Schmitz, 2000: 117]. А с другой стороны, на внимание к форме Вальцеля вывел именно синтетический подход к истории литературы – поворот, которому Вальцель уже a posteriori дал следующее объяснение: «наука (Wissenschaft) представляет собой нечто большее, чем знание (Wissen). ‹…› Только совокупное зрение (Gesamtschau), или, если это словосочетание покажется слишком претенциозным, обозрение (Überschau) позволяет сформулировать понятия, относящиеся не к единичным явлениям, но которые можно применять к целой серии явлений» [Walzel, 1956: 26]. При этом, продолжает он далее, содержание (Gehalt) и форма (Gestalt) соединяются в едином целом словесного произведения искусства (Wortkunstwerk), что дает возможность описать изолированные произведения в их эпохальной типологии.

Попутно обратим внимание еще на одну возникающую здесь «трудность перевода». Используемую Вальцелем синтетическую оппозицию Gehalt – Gestalt Жирмунский переведет как содержание – форма, педалировав при этом антиномичность, в то время как сам Вальцель использует Gestalt в более усложненном смысле, как образ, в котором соединяется одновременно форма и содержание (характерно, что в отношении, казалось бы, более чуждого ему Гундольфа Жирмунский окажется гораздо внимательнее к градации понятий Stoff, Form, Gehalt, Gestalt) [Жирмунский, 1927: 10–13].

Возвращаясь к Вальцелю, отметим, что к вёльфлиновским «основным понятиям истории искусств», которые и становятся для него инструментом описания (ср.: «Для мира поэзии нам потребно нечто, что соответствует категориям Вёльфлина» [Walzel, 1917: 23]), Вальцель как раз и обращается в своем поиске надындивидуальных типов, или, иными словами, эпохальной типологии. Вместе с тем, как уже неоднократно отмечалось в исследовательской литературе, Вальцель не смог перенять конструктивный, принципиально формальный подход Вёльфлина[75], поскольку мыслил в рамках единой органической эстетики, которую почерпнул у Гёте и ранних немецких романтиков, у Гердера, Шефтсбери и, наконец, Плотина [Rosenberg, 1991: 119]. Видимо, оттого и труд Вальцеля «Wechselseitige Erhellung der Künste» [Walzel, 1917] перерастает у него рамки научной монографии, становясь родом Gesamtkunstwerk (дословно: совокупного произведения искусства), как его понимали йенские романтики, в частности Ф. Шлегель и Новалис. Что, в свою очередь, позволило Вальцелю использовать те категории, которые Вёльфлин ввел для описания стиля, еще и для описания «духа времени» (Zeitgeist) как последней инстанции исторической типологии [Schmitz, 2000: 123].

Была в историко-литературном проекте Вальцеля еще одна сторона, которой Жирмунский достаточно осторожно коснулся, как уже говорилось выше, лишь в предисловии к книге «Проблемы литературной формы» (1928), говоря о попытке Вальцеля «обосновать и оправдать особый национально-германский тип художественного совершенства». Тенденция эта на самом деле была у Вальцеля значительно более ярко выражена, чем это можно понять по отзыву Жирмунского. Интенция Вальцеля (впрочем, в этом он был не одинок) объединить романтизм и модерн, и в особенности барокко и экспрессионизм, которые в это время перерастают рамки стилевой характерологии и становятся знаковой характеристикой немецкого духа (вспомним в этой связи О. Шпенглера), оказалась чревата национализмом, порой переходящим в ксенофобию. Проект универсальной истории Вальцеля оказался национально ориентированным, стилевая типология также получила национальную окраску[76], а мысль о всестороннем человеке «естественно» – а в личном плане парадоксально – соединилась с идеей теперь уже Третьего рейха [Kluge, 1977: 576][77].

Остается открытым (во всяком случае, еще не освещенным) вопрос, как отнесся Жирмунский к тому новому повороту в научной и чисто человеческой эволюции своего недавнего единомышленника, который произошел после 1936 года, когда в связи с политическими событиями в Германии была прекращена лекционная деятельность Вальцеля и он – в своих поздних исследованиях – попытался найти научное обоснование собственному обращению к католической церкви, желая увидеть в этом личностном акте выражение того классически-романтического гуманизма, который столь привлекал его в ранние годы. А также поиск смысла своего существования через познание особого в общем (Allgemeinen), возможность которого открылась ему через понятие Символа и когда он вновь обратился – уже на новом этапе – к изучению Гёте, Плотина, но также и Гербарта.

* * *

Резюмируя все вышесказанное, отметим, что история взаимоотношений русского филолога В. М. Жирмунского и немецкого германиста Оскара Вальцеля заметно выходит за рамки одного из эпизодов русско-немецких научных контактов. При всей, казалось бы, понятности и предсказуемости интереса, проявленного Жирмунским в начале 1910-х годов и в 1920-е годы к Вальцелю, история этой «встречи» не лишена загадочных умолчаний и перефразировок. Определенно привлеченный интенцией Вальцеля преодолеть материализм и позитивизм филологического познания, превратив атомизированное познание в единое целое высокой духовной культуры, Жирмунский апеллирует к Вальцелю как к своему единомышленнику в полемике со своими друзьями-формалистами. Но при этом вольно или невольно содействует укреплению в России (Советском Союзе) репутации Вальцеля как формалиста. Репутация эта есть лишь частичная правда о Вальцеле