Эпоха «остранения». Русский формализм и современное гуманитарное знание — страница 59 из 140

«Оба метода», на со– и противопоставлении которых базируется рассуждение, – это, конечно, символизм и формализм. Суммируя и интерпретируя сказанное, можно сформулировать, что Белый исходит из понимания произведения как целого, на его языке – «индивидуума», – целого, которое неотрывно от процесса его создания и от индивидуальности автора; «формальные» элементы («приемы» – Белый уже знает это формалистское слово) и «содержательные» разграничиваются в этом целом относительно и в отрыве от него бессмысленны. Каждый из трех упомянутых моментов укоренен в многолетних размышлениях: процессу создания посвящены в этот период прежде всего циклы лекций «Теория художественного слова» в Пролеткульте (РГАЛИ. Ф. 53. Оп. 1. Ед. хр. 87), «О художественном языке» в «Доме Искусств» в Петрограде (опубликована в: [Лавров, 1980: 47–51]); к видению индивидуальности как ключевого понятия именно для теории литературы приводит центральный для символистов жанр собрания лирики, лирической (авто)биографии, перерастающей в своего рода эпопею (ср. понятие «Эпопеи „Я“», как Белый в это время обозначает свою художественную задачу); теория «индивидуума» в противовес «личности» будет развита в работах последующих лет, прежде всего в «Почему я стал символистом…». Утверждение, что символизм как только литературная школа не смог осуществить своей задачи, – это отсылка к статьям периода «Трудов и дней» [Андрей Белый, 1912(а); 1912(б)]. При сравнении с ними ясно, что в понятие «школы» для Белого включается и деятельность, которую мы бы назвали исследовательской и научной, и она не вредит свободе творчества, а именно подкрепляет ее. Но даже если «формальный метод» полагает себя исключительно научным, историко-литературным, без других претензий, он подменяет свой объект самим собою. Формальному методу противопоставляется литературоведение Иванова-Разумника, вместе с которым Белый руководил Вольфилой. Имеются в виду как работы Иванова-Разумника о символистах, так и его «История русской общественной мысли» [Иванов-Разумник, 1907; 1908; 1919].

Через три года, два из которых Белый не был в России, он возвращается к разговору с того же места в письме к Иванову-Разумнику от 3 ноября 1923 года. Белый характеризует его работу как «совершенно единственную и исключительную во всей русской критике», находя в ней «изумительное сочетание интуиции, проникновения с деталями формального метода, преодоление его изнутри» [Андрей Белый и Иванов-Разумник, 1998: 249]. Это письмо – ответ на работу Иванова-Разумника о «Петербурге» (вошла в [Иванов-Разумник, 1923: 89–171]). Через четыре месяца, 9 марта 1924 года, Белый пишет Иванову-Разумнику большое письмо, приуроченное к 20-летию его литературной деятельности и содержащее развернутую характеристику – точнее, панегирик – деятельности Иванова-Разумника как критика и историка литературы. В нем, в частности, говорится:

Представители так называемого формального метода хотели бы остановить действие художественных произведений на жизнь, стерилизуя их в двух измерениях и отказываясь от осмысливания и оценки; в их представлениях смысл есть нечто абстрактное, а между тем смысл – со-мыслие, содружество, сотворчество – вовлечение в творческое делание одного – многих; художественное произведение, не истолкованное, – только зерно; ценность же зерна в том, что оно превращаемо – в росток, в цветок, в плод, в множество зерен; смысл истины образа – в умножении истины в множество истин; формалисты хотели бы видеть в художественном явлении – форму; но форма – зерно; а росток из зерна, это – форма в движении: в движении образа в душе художественного истолкователя, в превращении его в этой душе в миф; художественное произведение без критика-истолкователя даже не миф, а – потенция мифа; мифом впервые оно становится в душе критика-мифотворца… [Андрей Белый и Иванов-Разумник, 1998: 292].

Таким образом, множественная интерпретация обязательна для придания ценности суждениям о литературе, и только они, в силу своей мифологизированности, вписывают ее в реальность и настоящий исторический процесс, одновременно завершая ее художественную целостность. Панегирик критику-мифотворцу заставляет вспомнить не только и не столько реальную деятельность Иванова-Разумника, сколько «импрессионистическую», «декадентскую» критику самого Белого периода «Арабесок» и «Луга зеленого».

До Иванова-Разумника образцом такого критика служил для Белого М. О. Гершензон [Андрей Белый, 1916: главка 1]; результаты формального обследования – только подручный материал для него.

Следует вспомнить, что чисто научный пафос формалистов всегда оставался не вполне понятен Белому; и в «Символизме», и в «Трудах и днях» можно найти места, говорящие, что цель изучения стиха – как раз пособие критику для точной и несубъективной оценки и для лучшего понимания современной словесности[133]. Хотя Белый первый сделал знаменитые исторические выводы о развитии формы русского ямба, в изучении классической русской поэзии он стремился к пониманию и оценке автора, а не к построению отвлеченной картины развития, подменяющей историю. Пресловутая ритмическая кривая, находящаяся в центре стиховедческих работ Белого начиная с 1912 года, прельщала его как раз возможностью оценки и интерпретации конкретного стихотворения и индивидуальности автора[134]. Наконец, человек другого поколения, чем формалисты, Белый не забывал и о той цели изучения метрики, которая была очевидна для XVIII–XIX веков – размер изучают, чтоб лучше им писать. Поэтому он излагал результаты своих исследований, например, в Пролеткульте – на курсах для поэтов, а не ученых-стиховедов. В этом отношении показателен, например, разбор стихотворения Полетаева в статье «О ритме» в пролеткультовском журнале «Горн», который и является образцом того, что ритмический анализ служит для оценки, и косвенно – аргументом в пользу того, что изучение ритма полезно для пишущего [Андрей Белый, 1920: 53–54]. Лучше понимать написанное и лучше писать – эти цели остаются для формального анализа Белого само собой разумеющимися, а построение исторической картины смены вариаций размера или других литературных форм является занятным побочным эффектом; формалисты же, понятно, видели главной третью цель. Позже научный пафос формалистов вызвал к жизни обильные апелляции к биологии и эмбриологии в «Ритме как диалектике», сводящиеся к тому, что наглядные и определенные формы организмов объясняются только невидимым и гибким зародышем, из которого они возникли [Андрей Белый, 1929: 14–20], и так их и следует изучать.

Встает вопрос, в какой степени Белый был знаком с конкретными книгами формалистов. Вполне возможно, что во время беседы в Вольфиле речь шла только об общей осведомленности о модном течении, и в материалах того времени более близкое знакомство не прослеживается. Что же касается 1923–1924 годов, в архиве Белого есть составленная им библиография литературы по ритму (РГАЛИ. Ф. 53. Oп. 1. Ед. хр. 82[135]), и в ней есть книги Эйхенбаума, Шкловского, Якобсона, Томашевского, Брика. Поскольку самые поздние книги в этом списке – книги 1923 года, резонно датировать ее как раз концом 1923 – началом 1924 года, то есть временем обсуждаемых писем к Разумнику и киевской лекции. Сам Белый в это время обсчитывает трехсложники русских поэтов (подсчеты эти также сохранились: РГАЛИ. Ф. 53. Оп. 1. Ед. хр. 51. Л. 42 и сл.).

Наконец, между двумя письмами к Иванову-Разумнику, в феврале 1924 года, Белый читает в Киеве лекцию «Ритм жизни и современность». Именно письма к Разумнику убеждают, что упоминаемые в ней «формализм» и «формальный метод» – это именно отсылки к конкретному литературоведческому направлению, а не просто упреки современной цивилизации в целом (хотя у них есть и этот смысл). С ними совпадает целый набор пунктов: кроме «формы» и «формализма» темы мифа, «со-мыслия», индивидуума как коллектива и др. Лекция эта сохранилась в пяти вариантах, которые все более или менее отличаются друг от друга; существует ее предварительный тезисный план, до сих пор не опубликованный, кроме того, набросок текста, начатый перед лекцией и незаконченный, затем, два конспекта, составленные двумя жившими в Киеве кузинами Белого, посетившими лекции[136]. В течение 1924 года Белый перерабатывает текст в статью [Андрей Белый, 1924]; этот вариант значительнее отличается от других (в том числе, заголовком). Основную мысль лекции можно сформулировать так: ритм – способ познания текучего, того, что еще совсем не установилось. Если сравнить с размышлениями Белого этого периода, становится ясно, что под ритмом имеется в виду мимический жест, отвечающий на какое-либо новое и непонятное явление его воспроизведением. Но из пяти вариантов самой лекции до этого логического конца мысль доведена только в первом неопубликованном плане.

В лекции слышен ответ не только формализму, но и многим другим явлениям, прежде всего ответ на новую советскую действительность, которую Белый увидел, вернувшись на родину в 1923 году. Уезжал он из России страшной и голодной, но не казавшейся бессмысленной и безнадежной. Белый остро реагирует на невозможность публичного говорения вне официального марксистского дискурса, на который до его отъезда Вольфила практически не обращала внимания. В этом тупике революционного порыва, в непонятных результатах чаемой революции Белый также винит «формализм» в широком смысле слова, формализм цивилизации, за которым стоит формализм мысли, – каковые темы подробнее даются в его цикле «Кризисов». «В каждом из нас мертвый схватил живого», – писал ему единомышленник Иванов-Разумник [Андрей Белый и Иванов-Разумник, 1998: 409 (письмо от 12 ноября 1926 года)]. Формализм в мышлении о литературе есть только один из симптомов этого формализма эпохи. Для Белого ясно, что в широком смысле он является продолжением или реставрацией неокантианства (он употребляет те же фигуры речи, которые направлены против неокантианства