Привычно фривольный поначалу флирт Сидни очень скоро перерос в нечто бо́льшее, и она стала описывать Чарльза не иначе как друга. На самом деле в ее письмах той поры постоянным адресатам она отзывается о нем с энтузиазмом, заставляющим заподозрить влюбленность, называя его и «необычайно талантливым», и «любезнейшим и самым что ни на есть доброжелательным человеком». Очевидно, они проводили вместе уйму времени. Он подтянул ее итальянский, сообщала она, выражала восхищение «смелостью и оригинальностью мнений» Чарльза и подтверждала, что он «обдумывает всякий важный предмет вместе с нами».
Со своей стороны Чарльз быстро решил, что хочет большего, чем просто дружба. Всего лишь через месяц после знакомства он с подачи Аберкорнов сделал Сидни предложение. Ошеломленная, похоже, столь стремительным развитием событий она писала отцу 20 августа: «Дорогой мой папа, я… даже теряюсь, с чего начать обращенную к тебе просьбу о том, чтобы ты – короче, отпустил меня замуж за доктора Моргана, за которого я не выйду, если ты этого не желаешь. Смею сказать, что и сама понимаю, насколько ты будешь ошеломлен; но я и сама в еще большем смятении, ибо лорд и леди Аберкорн так поторопили это дело, что я действительно не понимаю, к чему все это и как мне быть».
Ни слова о собственной роли в романе. Из всех писем, разосланных ею по этому случаю, следовало, что она ощущала себя прямо-таки скромной девой, вынужденно мирившейся с ухаживаниями и обескураженной пылкостью, на которую она «невольно вдохновила» Чарльза. Однако, по неизменным утверждениям всех ее биографов, Сидни вообще любила править, приукрашивать и перетасовывать факты из своей жизни для придания канве событий пущего драматизма, причем порою до потери всякой связи написанного о ней с реальностью. К 1 сентября она окончательно самоустранилась из этого романа. «Человек влюбился в меня… и чуть ли не взял в жены, прежде чем я успела понять, где я и к чему это все», – сообщила она подруге, добавив для верности: «Я же отказывала ему и отвергала его снова и снова». Между строк ее писем легко читается, однако, что она вполне осознанно давала Чарльзу понять, что отвечает взаимностью на его чувства. И, хотя она никогда по-настоящему не признавалась кому бы то ни было в своей любви, все, что она ни сообщала о нем своим конфиденткам, выдавало ее решительную увлеченность состоявшимся по жизни и очарованным ею Чарльзом: «…за вычетом его дикой, беспочвенной любви ко мне, это существо – само совершенство, – изливала она свои восторги в очередном письме. – Самый мужественный, чтобы не сказать отважный строй мыслей, объединенных таким добросердечием и благорасположением, каких я ни у единого человеческого существа не встречала».
Кристально ясно получателям этих ее писем было одно: ее тревожит стремительность развития этого ее неожиданного и совершенно «непредусмотренного» романа. Из следующей серии ее веерных посланий все узнали, как Сидни спланировала и совершила побег из золоченой клетки, в которую вдруг превратился Баронскорт, и купила себе глоток вольного воздуха. Под предлогом необходимости проведать больного отца она в конце сентября сбежала в Дублин, пообещав Чарльзу вернуться через две недели. Однако недели обернулись месяцами, и в декабре она была все еще там. И отнюдь не у отцовского одра и не в тихих раздумьях, а в буйстве вольного разгула и флирта по балам и вечеринкам, пока ее суженый маялся у Аберкорнов, терзаемый день ото дня усиливающимися чувствами ревности и отчаяния.
Что это было? Злонамеренное кокетство, как подозревали некоторые? Попытка вынудить его расторгнуть помолвку? Или просто нежелание вступать в брак, как таковой, с учетом всего того, что приходилось принимать на себя и от чего отказываться молодой жене? Сама Сидни будет оправдываться перед Чарльзом за эту предсвадебную эскападу следующим образом: «…в начале этого дела было так много СИЛЫ, что сердце мое испуганно отшатнулось от естественного курса, принять который было нужно». Если ей трудно было смириться с идеей вступления в брак, все маневры леди Аберкорн наверняка действовали на нее удушающе. Еще даже до того, как Сидни написала отцу письмо с просьбой дать согласие, маркиза с мужем не только выправили разрешение на этот брак и купили своей протеже кольцо, но и проследили за устройством для молодых много чего еще. Самым возмутительным их маневром стало то, что они неведомо каким образом уговорили Лорда-лейтенанта Ирландии герцога Ричмонда посвятить доктора Моргана в рыцари из личного одолжения. Леди Аберкорн было, похоже, «невдомек, что эта церемония в реальной жизни может значить нечто большее, чем красивая концовка романа или пьесы». Сидни, в свою очередь, «чуть не сошла с ума, [разрываясь] между противоречивыми чувствами».
Если оставить в стороне любовь и дружбу, брак был не самой заманчивый перспективой для женщины в ее положении. Муж эпохи Регентства автоматически получал право на все ее имущество и заработки, если иное явным образом не предусматривалось брачным договором, и мог распоряжаться ими по своему усмотрению. Он мог ограничивать ее свободу передвижения, мог подвергать физическим наказаниям за неповиновение, мог отказывать в разъезде или разводе, – да что там, мог даже посадить ее в сумасшедший дом. Но главная проблема была все-таки в том, что Сидни (говоря простыми словами) брак не прельщал ничем из того, ради чего обычно выходят замуж. В деньгах она не нуждалась; время ей было чем занять и так; наконец, и мужского внимания у нее имелось в достатке.
Принято считать, что ее порою охватывало чувство, что ей чего-то в жизни недостает; что она даже недоумевала, почему продолжает оставаться «грустной и несчастной», хотя пребывает в добром здравии и пользуется славой сверх всяческих собственных ожиданий. Но искать счастья в браке для нее было чревато риском лишиться разом и трудно давшейся финансовой независимости, и продолжения литературной карьеры. У Сидни было немало критиков – намного больше, пожалуй, чем у других писательниц той эпохи, которые, кстати, странным образом дружно озаботились выяснением и раскрытием ее истинного возраста, – но романы ее пользовались популярностью, благо что и трудилась она над ними не покладая рук ради денег и успеха в количествах, редко доступных женщинам столь скромного происхождения, как она. Будучи дочерью от брака ирландского актера и антрепренера с англичанкой из небогатой купеческой семьи, она в позднем отрочестве (если верить ее словам) испытывала «гнетущую бедность и неустроенность». После смерти матери и почти полного разорения и обнищания отца лишь «воспитанность и благоразумие» удерживали ее «от всякого рода нечестивых возможностей, которые лишь и оставались открытыми в той ситуации полной уязвимости и беззащитности», писала она в своих мемуарах. Она и ее сестра Оливия, получившие в лучшие времена хорошее воспитание и образование в школах-интернатах для благородных девиц, вынуждены были податься в гувернантки. Но вместо того, чтобы кануть в безвестность, как прочие гувернантки-бессребреницы, Сидни принялась писать и изыскивать способы публиковать свои труды. И она преуспела в этом. Ей удалось не только разогреть конкуренцию между издателями за право публикации «Дикой ирландки», но и создать шумиху вокруг этого романа и себя лично через публичное отождествление себя с его героиней Глорвиной.
Литературные труды [13] уже принесли ей гонораров на сумму 5000 фунтов, что по тем временам впечатляло (для сравнения: Джейн Остин за всю жизнь заработала менее 700 фунтов). С такими доходами незамужняя писательница вполне могла себе позволить весьма комфортную жизнь даже в Лондоне, а тем более в Дублине. Перспектива отдать все это мужу вместе с рукой и сердцем на выходе из-под венца, должно быть, ее отпугивала. Не говоря уже о том, что и писательство, и светская жизнь в блестящем кругу аристократов при Аберкорнах могли оказаться задвинутыми на второй план обязанностями жены и, потенциально, матери. «Я отказываюсь от карьеры, доставляющей мне удовольствие и славу, ради погружения в частную жизнь и забвение; амбиции писательницы и женщины заменяются чувствами хозяйки и жены», – пыталась она объяснить свои соображения Чарльзу.
По словам Сидни, ей также тяжело давалось и расставание с отцом и сестрой Оливией: «…ужасающая определенность отлучения от страны и любимых друзей, и обожаемой мною семьи», – писала она. План, эскизно набросанный для их пары Аберкорнами, предусматривал ее возвращение к ним в Англию с вероятным последующим отселением их с Чарльзом в собственный дом. Однако, поскольку Чарльз, делая предложение, заверил ее в том, что готов перебраться в Ирландию, и – самое необычное – в том, что хочет, чтобы их брак был союзом равноправных, имелась, возможно, и еще одна, куда менее благовидная причина, по которой она ему противилась, – расчет найти себе жениха получше.
Аберкорны, вероятно, сочли за благо выхлопотать Чарльзу титул не просто так, а чтобы убедить, наконец, Сидни вступить с ним в брак. Ведь после его предложения Сидни признавала, что «нет в нем [предложении] ничего сильно тешащего мою амбицию» и что «оно не очень подходящее для меня в [сложившихся] мирских обстоятельствах». Втайне она лелеяла надежды на воистину блестящий брак, и Аберкорны об этом знали; но это была реальная жизнь, а не один из ее сказочных романов, и в ней она была отнюдь не дочерью знатного аристократа. При всем ее личном обаянии реноме бывшей гувернантки и нелепая привычка пересыпать свою речь школьным французским едва ли прельстили бы кого-то из высокообразованных холостых гостей Баронскорта. Как снисходительно напомнила Сидни леди Аберкорн, ей «не было места в обществе, на которое она теперь взирала, кроме того, которое ей даруют по милости или из прихоти».
Было, по словам самой Сидни, «много pour et contre [14] на этот предмет», и, должно быть, ей трудно было обдумать все как следует, оставаясь в Баронскорте, где леди Аберкорн энергично гнала ее под венец, – ощущение, бесспорно, знакомое многим дебютанткам эпохи Регентства, чьи родные и близкие загорелись идеей устроить замечательный во всех отношениях брак. Одна из доверенных корреспонденток Сидни относилась к ее страхам с пониманием. «Ну а кто может выйти замуж без таких пособников?» – утешала ее 69-летняя леди Стэнли, заверяя далее, что «в основе своей такой порядок хорош… поскольку восторги юности и друзей, кружения и веселья – не более, чем пассажиры».