Эра милосердия — страница 16 из 75

— Так он тебе навстречу и разбежался!

— А вот и разбежался! Я ведь про первый эпизод тоже его спрашивал с прохладцей, издалека. Он мне семь бочек арестантов, а я ему факты, очные ставки и всё такое прочее, после чего и сознаваться пришлось, и оправдываться. Поэтому он встаёт, смотрит в твои красивые голубые глаза, бьёт себя в грудь и «чистосердечно» сознаётся в последнем из преступных фактов своей жизни. Протокол, значитца, подписи и другие рассказы…

Зазвонил телефон — Панков из дому интересовался, не сознался ли Груздев.

— Нет пока, — сказал Жеглов. — Да вы не беспокойтесь, Сергей Ипатьич, развалится… — Положив трубку, Жеглов пошутил: — Спи спокойно, дорогой товарищ… Стар стал прокурорский следователь Панков. Раньше, бывало, пока сам обвиняемого не расколет, хоть ночь за полночь, хоть до утра, хоть до завтра будет пыхтеть. Смешно…

— Ты не отвлекайся, Глеб. Про следственные вопросы ты рассказал. Мне ведь по книжкам некогда учиться.

— Молодец, Шарапов! — похвалил Жеглов. — При твоей настырности будешь толковый орёл-сыщик. Слушай. Значитца, раскололся наш клиент на второй эпизод, ты ему без промедления третий адресок шепчешь. Притом снова железный. А он в это время приходит в соображение, что про второе дело он ни на чём развалился, без доказательств, и охватывает его, конечное дело, досада. И вскакивает он на ножки молодецкие, ломает свои ручки белые, христом-богом и рóдной мамой клянётся, что нет на нём ничего больше, всё как есть отдал! Тогда ты, как и в первый раз, всю карусель ему по новой прокручиваешь: и свидетеля-барыгу, и прохожего-очевидца, и подельщика на очной. И снова ему деваться некуда, и снова он тебе покаяние приносит полное, с извинениями и всяческой божбой. Тут тебе самое время в негодование прийти, объяснить ему, поганцу, что коли каждый эпизод таким вот макаром придётся доказывать, клещами из него тянуть, то у народного суда сроков не хватит для подобного отъявленного нераскаявшегося вруна-негодяя. «И на Якиманке, выходит, ты не был, и в Бабьегородском не твоя работа, и Плющиха тебя не касается, и так далее, и тому подобное» — всю сводку ему, короче, за год вываливаешь, лишь бы по почерку проходило…

— Так ведь он с перепугу и чего не было признает? — обеспокоился я. — В смысле — чужие дела себе припишет?

— Будь спок. — Жеглов налил себе в стакан остывшего чаю и отхлебнул сразу половину. — Чужое вор в законе сроду на себя не возьмёт… Я имею в виду, при таком следствии. Да и ты на что? Проверять надо! А он, когда его вот так, по-умному, обработаешь, все делишки свои даст, как говорится, за сегодня, за завтра и за три года вперёд! Учись, пока я жив! — И он самодовольно похлопал себя по нагрудному карману.

— Учусь, — сказал я серьёзно. — Я этот метод вот как понял! А ты мне ещё всякое рассказывай, я буду стараться…

В коридоре раздался гулкий топот, я открыл дверь, выглянул — быстрым шагом, почти бегом, приближались Пасюк и Тараскин. Пасюк первым вошёл в кабинет, пыхтя, подошёл прямо к столу Жеглова, вытащил из необъятного кармана своего брезентового плаща свёрнутые трубкой бумаги, аккуратно отодвинул в сторону хлеб, положил трубку на стол и сказал:

— Ось протокол обыска… та допросы жинок.

— Нашли чего? — спросил с интересом Жеглов.

— Та ничего особенного… — ухмыльнулся Иван.

— А что женщины говорят?

— Жинка його казала, шо був он у хати аж с восемнадцати годин…

— А квартирная хозяйка?

Заговорил наконец Тараскин:

— Хозяйка показала, что с утра его не видела и вечером на веранде ихней было тихо. Так что она и голоса его не слышала. Как с утра он на станцию ушёл, мол, так она его больше не видела.

— Ясненько, — сказал Жеглов. — Значитца, не было его там.

— А жена?.. — спросил я.

— Наивный ты человек, Шарапов! — засмеялся Жеглов. — Когда же это жена мужу алиби не давала! Соображать надо…

Да, это, конечно, верно. Я взял со стола протоколы допросов — почитать, а Жеглов походил немного по кабинету, посоображал, потом вспомнил:

— Да, так что вы там «ничего особенного»-то нашли?

Пасюк снова полез в карман плаща, извлёк оттуда небольшой газетный свёрток, неторопливо положив его на стол рядом с протоколами. Жеглов развернул газету.

В его руках холодно и тускло блеснул чёрной воронёной сталью «байярд»…

Это был пистолет «байярд»!


В комнате было невероятно накурено, дым болотным туманом стелился по углам; глаза слезились и я, несмотря на холод — топить ещё не начинали, — открыл окно.

Дождь прекратился, было похоже, что ночью падёт заморозок, и небо очистилось от лохматых, низко висевших целый день над городом туч, в чернильной глубине его показались звёзды. Стоя у окна, я глубоко вдыхал свежий ночной воздух и раздумывал о сложных хитросплетениях человеческих судеб. На фронте всё было много проще, даже не говоря об отношениях с врагом — да и какие это были, собственно говоря, отношения: «Бей фашистского зверя!» — и точка! А тут я сколько ни силился, всё равно мне было не сообразить, не понять, как это интеллигентный культурный человек, да ещё к тому же врач, может убить женщину, свою, пусть бывшую, но жену, близкого человека, из-за какой-то паршивой жилплощади. И не в приступе злости или гнева, и не из желания избавиться от опостылевшей обузы, даже не из ревности, а из-за какой-то квартиры!

Этот мотив никакого сомнения не вызывал. Жеглов в этом именно духе и высказался, да я и сам полагал точно так же. Правда, некоторые сомнения вызывал страховой полис на имя Ларисы, который был обнаружен в Лосинке там же, где лежал и пистолет «байярд», в выемке за электросчётчиком. Страховка была оформлена накануне убийства, на крупную сумму, и, как объяснил Жеглов, формально оставаясь мужем Ларисы, Груздев имел все законные основания на получение страховой суммы в виде наследства. И на мой взгляд, был ещё важный момент — пропажа самых ценных вещей и украшений Ларисы; но когда я спросил Жеглова, как это понимать, он, улыбаясь, объяснил:

— Понимаешь, Володя, неслыханных преступлений не бывает: каждый раз что-то подобное где-то когда-то с кем-то уже было. На том наш брат сыщик и стоит — на сходности обстоятельств, на одинаковых мотивах, на уловках одного покроя…

— А ты уже расследовал такое? — спросил я.

— И не раз, и не два, — кивнул Жеглов. — К примеру, застал муж свою жену с любовником. Голова кругом, сердце наружу выпрыгивает, выхватил револьвер: бах! бах! — и два трупа. Придёт в себя, возрыдает и к нам бежит — казните, граждане, я только что жену убил! А бывает и по-другому, вот как нынче: обдумает человек всё неторопливо, как сделать да как от себя отвести, а иной раз и как навести на другого. Приготовит всё заранее, хладнокровно сделает — и на дно. Знать не знаю, ведать не ведаю, как случилось, а вы, орлы-сыщики, ищите, носом землю ройте, но убийцу человека моего единственного и на все времена любимого найдите!

— И вещи, выходит, он взял, чтобы мы решили, будто грабёж был? — догадался я.

— Точно! — одобрил Жеглов. — Правильно мыслишь. Они, шмотки-то, может, ему и ни к чему… Для отвода глаз, значит. А может быть, и к чему. Меня на эту мысль наводит пистолет его. Другой на его месте выкинул бы оружие к чёртовой матери — от улики избавиться, — а этот, вишь, припрятал: значит, к вещам относится трепетно, жалеет их, понял?.. Да и кольцо у Ларисы на пальце, Надя говорит, цены необыкновенной, от бабки ей досталось…

Тараскин привёл Груздева. Весь он как-то сник, съёжился, зябко поводил плечами, спрятав подбородок в поднятый воротник пальто. И лицо его за эти часы совсем усохло, приобрело землистый оттенок, будто он уже месяц сидел в тюремной камере, а не приехал час назад с воли. Набрякли, покраснели веки, притух злой блеск глаз, и только плотно сжатые узкие губы его выдавали твёрдую решимость и уверенность в себе.

— Немного же вы написали за столько времени, — посетовал Жеглов, принимая от него два редко исписанных корявым, каким-то неуверенным почерком листочка. Груздев сжал губы ещё теснее, ничего не ответил, но Жеглов, не обращая на это ни малейшего внимания, уселся в кресло и стал читать, подчёркивая что-то в объяснении карандашом. Прочитал, встал, прошёлся по кабинету, подошёл вплотную к Груздеву, который сидел — это как-то не нарочно даже получилось — на одиноком стуле посреди кабинета, так что даже облокотиться было не на что; и сказал Жеглов веско:

— Значитца, так, гражданин Груздев, будем с вами говорить на откровенность: правды писать вы не захотели. — И он небрежно помахал в воздухе листочками объяснения. — А напрасно. Дело-то совсем по-другому было, и враньём мы с вами только усугубляем, понятно?

— Да как вы смеете! — вскочил со стула Груздев. — Как вы смеете со мной так разговаривать? Я вам не жулик какой-нибудь, с которыми, я наслышан, в вашем учреждении обращаются вполне бесцеремонно. Я врач! Я кандидат медицинских наук, если на то пошло! Я буду жаловаться! — Бледное лицо его снова запеклось неровными кирпичными пятнами страха и волнения, он стоял вплотную к Жеглову и, казалось, готов был вцепиться в него.

Жеглов сделал — даже не сделал, а скорее обозначил — неуловимое движение корпусом вперёд, на Груздева, и тот невольно отступил, но позади был стул, и он неловко, мешком, шлёпнулся на него. Как бы фиксируя это положение, Жеглов небрежно поставил ногу на перекладину стула, сказал жёстко и в голосе его послышалась угроза:

— Насчёт жалоб, я уже слыхал, доводилось. А вот насчёт жуликов — это верно. Ты не жулик. Ты убийца…

У меня перехватило дыхание — настолько неожиданным был этот переход. Я понял, что начинается самое ответственное: сейчас Жеглов будет раскалывать Груздева!

А пока была тишина, плотная, вязкая, напряжённая, и нарушало её лишь хриплое дыхание Груздева да мерное поскрипывание стула под ногой Жеглова. Щегольским сапогом своим он прихватил полу пальто Груздева, и, когда тот попробовал повернуться, пальто, натянувшись, не пустило его — Жеглов словно пришпилил Груздева к стулу…