Это был для меня действительно непредвиденный поворот. И заканчивался он тупиком — оттуда мне уже наверняка выхода не было.
— Тогда режь меня в клочья сейчас! — сказал я ему. — Никуда я с вами не пойду! Нечего мне там делать…
— А-а! — протянул горбун. — Вот это уже теплее…
— Теплее, горячее — мне наплевать! Только ты подумай, с какой мне стати туда соваться? Ну, у вас там дело — дружка выручаете, вместе картишки раскинули, теперь пора колоду сымать. А я-то с какой стати туда сунусь? Вы себе лихим делом карманы набили, завтра рисканёте — и, коли выгорит, вы и на свободе, и при деньжищах. А я за что на пули милицейские полезу? За пять тысяч ваших паршивых?
— А что же ты соглашался, если они такие паршивые?
— Так я на что соглашался? Передать записку и обсказать, как там и что у Фокса. А под пули либо под смертную казнь я не согласный. Уж лучше вы меня убивайте, — может, матери какую-то пенсию за меня положат, чем вот так, за бесплатно, против власти…
— А если не за бесплатно? — с усмешкой глянул на меня горбун.
Я долго бубнил себе под нос, потом выдавил:
— Несерьёзный это разговор. Если всерьёз говоришь, ты скажи мне цену, условия скажи — что делать придётся; я же ведь не козёл — ходить за тобой на верёвке…
— У тебя сейчас одно дело — живым уйти отсюда. И за это дело ты будешь стараться на совесть…
— Не буду, — сказал я тихо и дёрнул с силой гимнастёрку на груди. — На, режь — сроду никому не был бобиком и перед тобой плясать не стану. Что вы меня мытарите? Что душу из меня рвёте? «Зарежем, задушим, убьём»… Вы мне не верите — ваше право! Но вы меня на враках не словили, а я-то вижу уже: нет у вас людской совести, и слова железного блатного нету! Мне что Фокс говорил? Так вы хоть за друга своего мазу держите!
— Когда тебя на враках мы словим, поздно уже будет, — горестно кивнул горбатый, и мне показалось, что начал он колебаться.
— Ну подумайте головой своей сами, вы же не только лихостью проживаетесь, но и хитростью, наверное…
— Об чём же нам думать? — сказал Чугунная Рожа, глядя на меня с ненавистью.
— Ну был бы я сука, у ментов на откупе, и велели бы они мне бабке звонить, Аню искать, так разве дали бы они мне к вам сюда свалиться? Там бы на Банковском похватали бы и её, и этих двух обормотов, а уж на Петровке-то, по слабому её женскому нутру, выкачали бы они из Ани вашей распрекрасной и имена, и портреты ваши, хазы и адреса. На кой же ляд им было вас мною манить? Понаехало бы их сюда два взвода, из автоматов раскрошили бы вас в мелкий винегрет — и всем делам вашим конец…
— Складно звонишь, гад, да об одном забываешь: не стала бы Аня на Петровке колоться? Что бы тогда уголовка делала?..
— А им четверых, думаешь, мало? Вместе с Фоксом-то? А с шофёром укоканным — пять? Почитай, половины этим вечером вы бы недосчитались. Это, значит, первое. А второе — не стала бы Аня колоться, говоришь? Может, и не стала бы. Только со мной сидели и не такие бобры — и тех в МУРе кололи…
— Свинья ты противная, — сказала мне душевно Аня, и ноздри её синеватые прыгали от страха, злости и марафета. Я уже видел краешком глаза, как она к носу белую понюшку подносила — и глаза сразу маслились, темнели, слеза слепая подступала, и отключалась она в эти минуты от нас. А потом снова выныривала, вот как сейчас: «Свинья ты противная».
Ладно, пускай. Неизвестно, доживу ли, увижу ли своими глазами, но одно-то я наверняка знаю: Жеглов тебе марафету не даст. Ты у него без «дури» попрыгаешь…
— Вопрос у меня к тебе имеется, — наклонился ко мне и кролика с колен спихнул горбун. — Зачем тебе деньги, что Фокс посулил?
— Как это зачем? Кому же деньги не нужны?
— Ну что сделать с ними хотел? Пропить, с бабами прогулять, в карты проиграть, может, костюм справить?
— Это у вас деньги лёгкие, быстрые — вы их и можете с бабами прогуливать да в карты проигрывать. Мне для дела надобны деньги…
— Для какого?
— Рассуди сам — живём мы у себя там, в Буграх, в чужой избе. Я всё амнистии дожидал, чтобы прописку в Москве вернули, а мне кукиш под нос. Значит, надо на новом месте обживаться. Мужиков в деревне мало, а я к тому же и на машине, и на тракторе умею, руки у меня спорые, дадут мне, значит, какую-то избу. Но ведь покрыть её надо? Венцы новые подводить, стеклить, печь перекладывать, сараюшко ставить — это ж всё материял, за всё платить надо! Женился бы, корову купил, кабанчиков пару на откорм пустил. Да мало ли что сделать можно, когда в кармане копейка живая шевелится!..
— Любишь деньги, значит? — прищурился горбун.
— Люблю, — сказал я с вызовом. — Ты мне такого покажи, что деньги не любит. Их все любят…
— Вот завтра ты и пойдёшь с нами за Фоксом, и, если выяснится, что ты не мусор, а честный фраер, дам я тебе денег, — твёрдо сказал горбун.
— Нашёл дурака! — сказал я. — Моей жизни и сейчас-то цена две копейки, а завтра, коли всё хорошо получится, она у тебя в руках и гроша стоить не будет…
— Это почему же?
— А потому, что уже сейчас, чтобы деньги мои отнять, заработанные, пять кусков кровных, ты меня ментом выставляешь и под этим соусом вы глотку мне готовы спокойно перерезать. Вот и выходит, если выгорит у вас завтра дело, вы меня из-за этих денег тем более прикончите, а если менты ловчее вас окажутся, то они меня вместе с вами в подвале угрохают…
— Ты говори, да не заговаривайся! — насупился горбун. — Если блатной украл у друга, его за это судит «правило» воровское. А о деньгах потому разговор, что ты не блатной и мы тебе пока не верим…
— Папаша, дорогой, что же мне сделать, чтобы ты мне поверил? Самому, что ли, зарезаться? Или из милиции справку принести, что я у них не служу?..
Заёрзали, зашуршали недовольно, зашумели мазурики проклятые, и вдруг неожиданно громко засмеялся Левченко, и от смеха его я вздрогнул — я уже маленько привык сидеть на этой гранате с сорванной чекой, а она вдруг зашевелилась.
— Смешной парень! — сказал Левченко и повернулся к горбуну: — Ты, Карп, всё правильно мерекуешь — нам сгодится этот фраерок, он парень шустрый и жох. И дух в нём есть живой. А дураков наших не слушай — ты правильно решил…
— Поучи жену щи варить! Не решил я ещё ничего, — зло кинул ему горбун и повернулся ко мне: — А тебе, мужичок, я больше повторять не буду — пойдёшь с нами и сиди, засохни…
— Сколько же ты мне денег дашь, — спросил я с вызовом, — коли Фокс завтра с тобой за этим столом сидеть будет?
Горбун подумал, пошевелил тонкими змеистыми губами:
— Десять кусков…
Я встал из-за стола, подошёл к нему, низко, до земли, поклонился:
— Спасибо тебе, папаша, за доброту твою, за щедрость. Значит, если я сука, зарежете вы меня, а если всю вашу компанию спас я сегодня от гибели неминуемой, насыплешь ты мне целых десять кусков. Двадцать бутылок водки смогу купить. Спасибо тебе, папаша, за доброту твою небывалую…
Не успел я ещё разогнуться, так и стоял, поклонившись, и только мелькнул удивительно быстро его валяный сапог в воздухе — и брызнули у меня искры из глаз, и боком завалился я на пол, размазывая по лицу хлынувшую из носа кровь. Привстал я на четвереньки, потом, качаясь, поднялся, и носило меня всего по воздусям от волнения, выпитой водки и боли в лице…
— И ещё раз тебе, папаша, спасибо за справедливость. И за ласку, что мне Фокс обещал…
А горбун беззвучно хохотал, разевая молча свою ужасную белую пасть с отвратительными пористыми зубами, и я видел, что силы в нём пока ещё предостаточно. И остальные довольно ухмылялись, и Левченко смотрел на меня мрачно и грустно.
— Дал бы ты ему ещё пару раз для ума, — посоветовала Аня, и глаза её чёрные были сплошь залиты безумным страшным зрачком.
Кролик перебежал через комнату и, как кошка, попросился к горбуну на колени, умостился там и, шевеля длинными ушами, смотрел на меня с любопытством; и от этого белоснежного кролика, ластящегося к рукам мучителя и убийцы, от молчаливой глыбы непонятно откуда взявшегося здесь Левченко, от трясущихся тонких ноздрей Ани и слепых её огромных зрачков, от серой рожи Чугунного, от вурдалачьего пристального взгляда старухи Клаши и безмолвного жуткого смеха горбуна — от всего этого и от кровавой мути в моей голове показалось мне на миг, что ничего этого не происходит, что всё это — продолжение какого-то кошмарного сна, ужасной привидевшейся дури, что все они небыль, выдумка: надо просто потрясти сильнее башкой, встряхнуться, вырваться из цепких объятий страшного сновидения — и все они, всё это гнусное гнездовье исчезнет бесследно, навсегда…
Но не стал я трясти башкой — они мне не привиделись, и кровь по моему лицу текла самая настоящая. Мама, ты слышишь меня, мама?! МАМА! МА-МА! Мамочка, я очень устал…
Не назначат тебе за меня пенсии, мама… Она ведь тебе и не нужна совсем… Тебя ведь уже четыре года нет… И я даже не знаю, где твоя могила…
МАМА! ЗАСТУПИСЬ ЗА МЕНЯ — НЕТ У МЕНЯ БОЛЬШЕ СИЛ!..
Мамочка! Неужели у них тоже были матери?..
— Расписочку получил? — мирно спросил горбун.
— Получил, спасибо большое…
— Теперь веришь мне на слово?
— Нет, не верю…
Не видел я, как мигнул он Чугунной Роже, и тот сзади ударил меня сложенными вместе кулаками по шее — от такого леща снова я брякнулся на пол и, сплёвывая на белые доски красно-чёрные сгустки, сказал:
— Папаша, дорогой, не верю — рви меня на куски…
Горбун, задумчиво глядя на своего снегового кролика, сказал:
— Люблю я кроличков, божья тварюшка — добрая, благодарная, ласковая. И к смерти готова благостно. А вы, людишки, всё суетитесь, гоношите, денег достигаете…
— Засуетишься, пожалуй. — И старался я скорее встать на ноги, чтобы они не топтали меня перед смертью, последнему поруганию не подвергли; и билась во мне мысль, неустанная и громкая, как моё сиплое дыхание: умереть мне надо, как жил, стоя!
— И зря, и зря! Ты бы о душе подумал, — сказал горбун, зажал в ладони белую кроличью головку и, ещё почёсывая у него за ухом большим пальцем, взял со стола вилку и мгновенным движением ткнул кролика в красную дрожащую пуговку носа, и я видел, что проступила только одна крохотная капля крови — и весь этот пушистый, тёплый ком жизни вдруг судорожно дёрнулся, вздрогнул, пискнул еле слышно. И умер.