Счистив снег с калош, Никифор Антонович Преображенский, профессор археологии, вошел в свой подъезд.
— Никифор Антоныч! — окликнула его лифтерша Сима Арнольдовна. — К вам пришел какой-то товарищ. Спит на ходу! Устал бедняга. Студент ваш, наверное. — Сима Арнольдовна всех приходивших к профессору, называла студентами и на девяносто процентов была права. — Я отвела его к вам и уложила на диван. Как всегда.
— Благодарю, Сима Арнольдовна!
За пятнадцать лет преподавания у Никифора Антоновича появилось много друзей, с большинством он переписывался, а приезжающие в Москву считали своим долгом навестить его.
Впрочем, десять лет назад его жена и ушла из-за этого: «Проходной двор — твоя квартира, милый супруг! Всегда накурено, везде окурки дрянных папирос, вечный шум, споры. Уж эти твои выпускники! Когда же мы будем жить для себя?»
Преображенский отомкнул дверь и, не раздеваясь, заглянул в большую комнату: из какого выпуска?
Человек, вскочивший с дивана, был ему незнаком.
— Доломатенко Виктор. Геолог, — улыбаясь, представился он и добавил на вопрос профессора: — Георгиевич. Но зовите меня просто Виктор.
— Сейчас мы закажем Симе Арнольдовне крепкого чаю, а потом я к вашим услугам.
— Ваш выпускник, Введенский Павел Игнатьевич… — начал гость.
— Введенский! — вырвалось у Преображенского. — Давно же он не давал о себе знать!
— Павел Игнатьевич настоятельно просил меня передать лично вам в руки это письмо. Он не отправил его почтой: слишком долго. В письме, по словам Павла Игнатьевича, есть кое-какие нюансы, поэтому он хотел, чтобы вы прочли его в моем присутствии и сразу же ответили. И устно и письменно, если, конечно, это вас не затруднит.
Преображенский вскрыл конверт.
— Я в Москве еще три дня буду: служебные дела, поручения сотрудников…
— Жить будете у меня.
— С радостью! Павел Игнатьевич так мне и сказал, что вы непременно у себя заставите жить.
— Вот что, Виктор Георгиевич, — сказал Никифор Антонович, прочтя письмо, — устного ответа пока не будет. Письменный дам перед вашим отъездом. Но сразу скажу о своих сомнениях. Павел Игнатьевич датирует возраст обнаруженных им захоронений в пределах двадцатого- пятнадцатого веков до нашей эры. Я не специалист по этой эпохе. Моя сфера- первое тысячелетие нашей эры. Это первое. Теперь второе. — Никифор Антонович покраснел. Повысив голос, он продолжил: — Нет ни одного факта в истории Средней Азии, заметьте, ни одного, который позволил бы даже предположить о возможности культурных поселений в такие древние времена. Надгробные каменные изваяния — это уже высокая культура. Сочетание полуоседлого и кочевого образов жизни! Этим может похвастаться Древний Египет, но отнюдь не Средняя Азия. Ах, Введенский, Введенский!
Никифор Антонович сел, задумался. Его давно манила Средняя Азия, но он хранил эту мечту в себе. И вот письмо Введенского: «Доставка в Каракол[6] гарантирована». Доломатенко должен еще раз появиться в Москве весной. Соблазнительно! Уральские находки палеолита можно пока отложить. Но возраст этих раскопок! Никифор Антонович глянул в бегущие строки письма: в это невозможно поверить.
— Каменные идолы двадцатого века до нашей эры! В Средней Азии! — вдруг взорвался он. — Абракадабра!
Доломатенко радостно ухмыльнулся, вытащил папиросы.
— Чему вы улыбаетесь? Этим вымыслам гражданина Введенского? Этой абракадабре?
Геолог улыбался, вспоминая наставления Павла Введенского: «Слушай профессора внимательно. Дождись, когда он начнет говорить „абракадабра“, назовет меня гражданином, — только после этого начинай разговор».
— В этот возраст и сам Пашка, то есть Павел Игнатьевич, не верит. Только, говорит, против геологических данных не попрешь. Ведь по уступам речных террас, как по кольцам дерева, можно определить их возраст, время образования. Так вот, надгробные идолы как раз и перекрываются такими речными наносами, которым меньше пятнадцати веков не дашь. Да вы сами увидите!
Никифор Антонович колебался: помимо намеченной поездки на Урал, его ждала незаконченная рукопись об уральском палеолите.
— И еще Введенский просил, чтобы вы геолога нашли, знающего четвертичную геологию. Я ведь занимаюсь поисками руды. А тут нужен специалист-четвертичник. По-моему, сомневается Павел Игнатьевич в возрасте этих террас. Вы, говорит, поможете обязательно.
И профессор вдруг согласился поехать весной.
Первая ночь в Караколе была холодной — рядом Терскей-Алатоо.
Утром Никифор Антонович вместе с Доломатенко был в транспортной конторе. Молодой директор сказал, что лошадей нет, но через несколько дней пригонят табун из Покровки. Они вернулись ни с чем.
Никифор Антонович стоял в коридоре у окна, смотрел на двор с маленькими березками, сторожившими глинобитные дувалы. Из-за полуоткрытой двери доносился женский смех. В коридоре раздался голос Доломатенко:
— Не беспокойтесь, Никифор Антонович, мы обо всем договорились, лошадей найдем… Вы еще не были у своих? Идемте в камералку[7] Введенского.
В камералке — близко составленные столы, с разложенными на них образцами. Две девушки, смеясь, рассматривали каменного трилобита.[8]
— Знакомьтесь: Никифор Антонович…
— Преображенский?! — удивленно воскликнула, обернувшись к нему, девушка в синем платье. — Во-от обрадуется Павел Игнатьевич!
Никифор Антонович поразился огненному всплеску ее глаз.
— Уж это верно! Обрадуется! — нажимая на «о», подтвердила вторая девушка, видимо, волжанка, и дружелюбно пожала ему руку.
Это были лаборантки Введенского: пожаловались Никифору Антоновичу на то, что Павел Игнатьевич не взял их на раскопки, хотя в Москве все было оговорено твердо.
— Вечером у нас танцы. Приходите! — пригласила волжанка. — Тут в Караколе даже оркестр есть!..
Осматривая городок, притулившийся у подножия Терскей-Алатоо, он остановился возле небольшого домика с наглухо заколоченной парадной дверью и наспех прибитой фанеркой: «Здесь жил русский путешественник Н. М. Пржевальский». От этого домика Никифор Антонович пошел вверх по улице к роще с высокими кленами, серебристыми тополями и развесистыми вязами. В этой роще, быть может, бывал и Пржевальский.
Синели северные склоны Терскей-Алатоо, с которых почти сошел снег, и только небольшие останцы белели а темных распадках.
Внезапное чувство радости и причастности к совершающемуся в природе весеннему преображению ощутил Никифор Антонович. Так бывало в детстве — беспричинная радость, потребность бурного движения, восторженная приподнятость. Странное чувство, которое можно выразить словами: я живу!
Река Караколка пенилась среди валунов и подмывала в своем весеннем рвении берега. Холодные брызги сверкали в вечерних лучах солнца.
Где-то рядом с рощей звучал оркестр, старательно выводил старинную мелодию, и плавный ритм вальса настойчиво манил к себе.
Никифор Антонович зябко потер руки. Наваждение! Впереди такие серьезные дела, а он поддался ребяческим эмоциям! Вдруг послышался шепот: «Ой, Вера, может, мы с тобой помешаем ему!»
Никифор Антонович обернулся и, приняв профессорскую солидность, спросил:
— Кто здесь?
И смутился фальшивостью вопроса: ведь знал — кто.
И еще странность — он, привыкший к анализу, к дотошному расчленению фактов и домыслов, к моментальному отделению важного от несущественного, даже не задумался над тем, что, как только вошел в рощу, ждал, когда же позовет его этот голос, голос Вероники Павловны, впервые услышанный им в захламленной камералке на перевалочной базе Каракола.
— Ой, Никифор Антонович! Это все Вера! Вот говорит и мне: идем в парк! Настаивает: идем да идем. Я говорю: зачем? А она- мне хочется. Ну и пошли. И как это она вас сразу нашла в такой темноте? Ну, я побежала, меня Иван ждет! — треснули ветки, зашуршала трава под ногами, стало тихо.
— Я боюсь!.. — позвал дрогнувший голос. Никифор Антонович профессорским голосом, разрушающим тягостное оцепенение мрака, спросил:
— Это вы, Вероника Павловна?
— Я! Мне почему-то очень страшно! Преображенский осторожно взял ее за локоть и сказал:
— Ну, идемте танцевать!
Танцевальная площадка освещалась аккумуляторным прожектором. Звучал вальс «Лунный свет», знакомый ему по вечерам в школе. Откуда у местного оркестра это пристрастие к старинным вальсам? И откуда в душе его это чудное детское ощущение полета, приподнятости, ощущение внезапного волнующего слияния с окружающим миром?
— Мне хочется танцевать, — тихо сказала Вероника. Ее рука мягко легла ему на плечо, и он послушно подчинился властному ритму старинного вальса.
— Когда мы поедем на раскопки в Каинды? — спросила она, как будто продолжая разговор.
— Мы? — удивленно спросил он в свою очередь. — А разве вы с нами?
— Конечно! Я не могу больше оставаться здесь. Павел Игнатьевич велел мне разобрать образцы. Но ведь это можно сделать и в Москве. Правда, Никифор Антонович?
Больше он не танцевал, смотрел на Веронику: ее наперебой приглашали, и она ускользала в вихревом движении.
В камералку пошли, когда кончились танцы и звездная россыпь стала по-ночному четкой. Никифор Антонович отстал, чтобы поразмыслить наедине. Но Вероника, доказывая что-то своим спутникам, ежеминутно призывала его в качестве арбитра:
— Профессор, они говорят… а я считаю…
И Никифор Антонович академическим, вдруг опостылевшим ему самому, голосом подтверждал безумные постулаты Вероники о множестве обитаемых миров, доказывал, что космические посланцы оставили на Земле множество знаков, о существовании которых человечество не знает, а если догадывается, то теперь нужно что-то сверхобычное, какая-то особая заданность, чтобы осознать значимость этих примет. Вероника все сравнивала с космосом!