потому что ждала автобус. Но мы все-таки знали ее, слава богу, не первый день, так что ничего. Атмосфера была очень хорошая, веселая, масса цветов, подарков…
Наташа терпеть не могла официальные свадьбы, которые в те годы устраивали, не любила пышные платья и пришла в джинсах, сшитых подругой, в модной белой блузке типа крестьянской распашонки, и на шее была черная ленточка с красной розочкой, что долгие годы мы вспоминали с умилением и усмешкой.
Пока мы ждали, я смотрел, что вокруг происходит. В уголочек посадили двоих, немолодых мужчину и женщину. Им дали что-то писать. Выяснилось, что они женятся, это и есть обряд. Никаких слов, речей и музыки. Потихонечку они записали там, что женятся, и все. Я думал, что у нас будет то же самое. Ничего подобного: когда дошла очередь, вдруг заиграла музыка, нас пригласили в большой зал, на эстраде молодая женщина-депутат начала произносить речь, невыносимо пошлую. Непонятно, куда было деться от этого, но она так искренне, от всей души говорила и всерьез желала нам счастья. И когда закончила, я смотрю – у нее слезы на глазах. Я был потрясен и понял, что она сама мечтает о таком счастье. Я поцеловал ей руку. Оказывается, сотрудники сами решают, кто по любви женится, а кто по делам своим. Так они записали нас в тех, кто женится по любви. И не ошиблись.
Потом мы направились домой, где был накрыт стол. Наташа сама всегда все делала, сама готовила, ей помогала подруга Люда Старикова. И вот тут, как положено невесте, Наташа переоделась. Вместо джинсовых брюк надела красную длинную юбку в цветочек. С этой юбкой связана смешная история. Мы поехали после свадьбы отдыхать в Крым, в Судак. Жили на хуторе, и чтобы пройти в город, нужно было пересечь довольно длинную дорогу среди виноградников. Однажды вечером на прогулке мы встретили семью с двумя детьми. Поздоровались и пошли дальше. Чуть погодя услышали за спиной, как девочка лет 5–6 сказала: «Мама, Баба-Яга пошла». Все возмущались, а Наташа поняла, почему ребенок так сказал. Она почувствовала в ней родственную театральную душу, потому что в спектакле тюзовского театра Баба-Яга была одета в точно такую же юбку, и, как ни странно, эта юбка ассоциировалась с ней.
Почти каждое лето, как поженились, мы ездили в Судак. Это было наше место. Мы списывались с хозяйкой заранее, она всегда откликалась письмом: «Приезжайте». Но она была предприимчивой, и иногда комната была не готова к нашему приезду, и нас размещали где попало. Так, однажды мы оказались в сарае с занавеской, заменяющей дверь. Вся комната была в ширину этой «двери», кроме кровати, там ничего не помещалось. Когда шел дождь, деваться было некуда. Мы оставались лежать на кровати, а под ней лежали всякие инструменты, и нам тогда кричали: «Эрик, мы из-под вас метлу берем!» Жизнь в Судаке замечательная. Там образовалась своего рода колония художников – от молодых до старых. Все собирались в разных домах, устраивали карнавалы, костюмированные вечера. В этих пригородных местах не было толпы диких отдыхающих, потому что они оставались на городском пляже. А здесь пляж маленький, специально для нас. Назывался Капсель. Сейчас его вроде бы застроили.
Любимые города Москва, Париж, Флоренция
Москва – это мой город, и не важно, где я живу сегодня и как часто там бываю, она всегда остается моим городом, и говорить о Москве все равно что о себе рассказывать. Я смотрю из окна моей мастерской на Чистопрудном бульваре и вижу Москву, которая была сорок лет назад, когда я там поселился. Она почти не изменилась, и мне это дорого и необходимо. Я не могу анализировать красоту Москвы, ведь Петербург в этом смысле гораздо величественнее, но он не мой город, каким бы прекрасным ни был.
Париж тоже не мой город, хотя я его очень люблю и доволен тем, что здесь живу. Здесь спокойно, хорошо работается. Красоту Парижа люблю, но с определенной дистанции смотрю на дома, улицы, атмосферу, хотя она мне подходит. И днем, и ночью переполненные кафе, где всегда весело, оживленно. Множество кафе есть и в других городах, но такая естественность и легкость бывает только в здесь. Не говоря уже о том, что готическая часть Парижа – моя любимая: прекрасные соборы на грязных улицах, контраст огромный, и город это выдерживал. А следом за Парижем вся Европа стала строить готические соборы.
Я пытался делать парижские картины, они выходили фрагментарными, но в последние годы мне удалось выразить Париж таким, как я его вижу, как я его понимаю. В этих работах есть старые улицы, где хранится атмосфера того готического времени, дома помнят и хранят эту атмосферу, а люди, которые проходят по улице, ничего не помнят, они просто проходят мимо как тени. В этом и есть контраст между улицами, домами, небом и прохожими. Мне кажется, что у меня получилось передать такое настроение, и я этим даже горжусь.
Флоренция – совсем другое. Жить бы я там не хотел ни в коем случае, только учиться. Это как в школу ходить: в школе-то жить не будешь, а ходить надо – ведь учиться необходимо. Флоренция – небольшой город, в котором в течение 200 лет непостижимым образом создавалась особая культура, начиная от Джотто, Данте до Микеланджело и Леонардо – все продолжалось. Когда туда езжу, я учусь у Фра Анжелико, которого обожаю, может, больше всех. Флоренция умеет хранить свое прошлое, хотя внешне она живая, современная, торговая.
Такого воздуха, такой атмосферы я нигде больше не видел. Думаю, Флоренция отличается от других городов. Скажем, Рим – это барокко. Флоренция принципиально не приняла барокко, тут его нет. Флоренция в этом смысле – антиРим. Она продолжала строить в XVI, XVII и в XVIII веках такие же дома, какие строились в XIV и XV, с такими же карнизами, окнами. Это удивительно, но это так. Флорентийцы верили в свое великое искусство, даже не то что в ренессансное, а проторенессансное, между готикой и ренессансом, такое рыцарское, суровое время. И город суровый, не театральный, а живой и деловой. И тем не менее он хранит эту рыцарскую суровость и величие того времени. В отличие от театральной Венеции, площадь Синьории излучает атмосферу подлинности: так все и было, так все и есть… Мы действительно оказываемся свидетелями чего-то такого, что происходит вокруг нас.
О Флоренции замечательно написал Мандельштам, даже не столько о самой Флоренции, сколько о Тоскане, которая для всех людей, которые любят искусство, в каком-то смысле является родиной. Мы все так или иначе с ней связаны и чувствуем ее первородство, наше происхождение оттуда.
Не сравнивай: живущий несравним.
С каким-то ласковым испугом
Я соглашался с равенством равнин,
И неба круг мне был недугом.
Я обращался к воздуху-слуге,
Ждал от него услуги или вести,
И собирался в путь, и плавал по дуге
Неначинающихся путешествий.
Где больше неба мне – там я бродить готов,
И ясная тоска меня не отпускает
От молодых еще воронежских холмов
К всечеловеческим – яснеющим в Тоскане.
О Марселе Дюшане и его последней работе
Все мои путешествия были связаны с моей работой и с интересом к искусству. В них я находил ответы на многие вопросы, которые возникали передо мной. Наверное, я бы никогда не заехал в Филадельфию, если бы меня не терзала давняя мечта увидеть работу Марселя Дюшана Etant donnes (по-русски можно перевести как «Дано»). Она интересовала меня давно, я читал статьи о ней, видел многие, правда, маловразумительные фотографии. Но мне все время казалось, что есть в этой работе что-то такое, что перекликается с моими мыслями о картине.
Etant donnes произвела на меня сильнейшее впечатление. Но сначала я бы хотел рассказать о самом знаменитом творении Марселя Дюшана – его ready-made «Фонтан» – перевернутый писсуар (готовые продукты. – Прим. ред.). Само понятие ready-made и просто его возможность совершенно изменили привычные представления об искусстве. Я попытался представить себе, как он пришел к этому ready-made.
Конечно, к этому времени он прошел серьезную школу, прежде всего школу кубизма. Кстати, мнение, что у него не получается живопись и поэтому он встал в позу ее отрицания (это мнение я слышал от людей серьезных и вроде бы понимающих) абсолютно несправедливо. Это неопровержимо доказывают такие его кубистические и посткубистические работы, как Nu dessandant un escalier или Marie например, так что дело не в этом.
Вспомним, каким было искусство в те годы, перед самой Первой мировой войной и до ее конца, то есть в 1910–1918 годах. Это был звездный час модернизма, его триумф. Художник совершенно освободился от необходимости внешнего сходства с предметами, которые изображал. Он мог делать с ними все что угодно: раскладывать их на части, выворачивать наизнанку, деформировать до полной неузнаваемости.
И мне кажется, у Марселя Дюшана возникла такая мысль: ну сколько можно мучить и насиловать предметы? Ведь ясно уже, что они больше не сопротивляются и с ними можно делать все что угодно. А нельзя ли, не трогая предметы, не касаясь их, прямо такими, как они есть, перетащить их в пространство искусства, не оставив на них даже следа краски?
Но как это сделать? Предметы могут быть как натуральными: растения, животные, камни, облака, так и искусственными, сделанными человеком. Естественные предметы Марселя Дюшана не интересовали, а вот предметы, сделанные людьми, стали объектом его пристального внимания. Они делаются исключительно для человека, для его пользы, удобства, удовольствия. У каждого предмета есть своя функция, ради которой он сделан. Вне своей функции он невозможен. Скажем, зачем нужны ботинки, в которых невозможно ходить? Или стул, на который нельзя сесть? Их просто выкинут. Так что реальна только функция предмета, предмет без функции нереален. Значит, если отнять у предмета его функцию, он станет ничем. Он никому ни для чего не будет нужен.