Эринии — страница 3 из 40

— Через прихожую и до конца, пан пулицай, — совершенно неожиданно, ответила пани Ашкенази.

Не размышляя над неожиданной активностью аптекарши, Пирожек снова направился в темную прихожую. Из-за находящихся рядом дверей доносилось громкое похрапывание. «Наверняка маленькие дети, — подумалось ему. — У них всегда крепкий сон, которого не способна прервать даже разоряющаяся вокруг смерть».

Грязный дворик был застроен с трех сторон. От улицы его отделял железный забор, доступ к которому преграждали постовые. Вокруг же стояли ободранные домики с внутренними галереями. К счастью, большинство жителей еще спало. Лишь на втором этаже на стульчике сидела седая женщина и не спускала глаз с старшего сержанта Юзефа Дулапы, который стоял рядом с нужником и курил. «Я вышел по надобности, — воспроизводил про себя Пирожек телефонное донесение Ашкенази, — и нашел в нужнике нечто ужасное».

— День добрый, пан комиссар, — поздоровался Дулапа и затоптал окурок сапогом.

— Что вы творите, Дулапа! — крикнул Пирожек, что даже старушка на галерее подскочила. — Это место преступления! Поплюйте на окурок и спрячьте его в карман! Не затирайте мне следов, черт подери! Вы сержант или со вчерашнего дня на службе?!

— Слушаюсь! — ответил Дулапа и начал разыскивать окурок под ногами.

— Ну, где оно? — уже сказав это, Пирожек почувствовал неприятный осадок. Не следует о мертвом человеке говорить «оно». — Где тело? — поправился он. — Вы, случаем, его не трогали? Покажи пальцем и давай сюда фонарь!

— В нужнике, будьте осторожны, пан комиссар. Там бебехи валяются, — беспокойно шепнул старший сержант, а затем, отдавая фонарь, прибавил еще тише: — Пан комиссар, без обид, только дело-то страшное. В самый раз для комиссара Попельского.

Пирожек не обиделся. Он внимательно осмотрел сырую, черную землю, чтобы не затоптать какие-нибудь следы. Затем подошел к нужнику и открыл дверь. Смрад перехватил дыхание. От картины же, открывшейся в розовых рассветных лучах, у него потемнело в глазах. Вдруг комиссар заметил, как старушка сильно высовывается за перила, пытаясь заглянуть в нужник. Он захлопнул дверь.

— Дулапа, — сказал он, втягивая зловонный воздух, — уберите-ка с галереи ту старуху.

Старший сержант поправил заколку, удерживающую воротник, и с грозной миной направился к лестнице.

— Эй, дрипцю[3], — крикнул он женщине. — В хавиру[4], живо!

— По надобности человек уже выйти не может! — взвизгнула женщина, но послушно спряталась в жилище, предусмотрительно оставляя стул на галерее.

Пирожек еще раз открыл дверь и осветил бледное тело, лежавшее в нужнике. Тельце ребенка было изогнуто таким образом, словно кто-то пытался засунуть его головку под колено. Волосы на голове были редкие и склеившиеся. Кожа щек вздувалась под напором опухлости. На самом пороге лежали кишки, скользкую поверхность которых покрывали нерегулярные ручейки крови. Все тело было в струпьях. Подкомиссару показалось, будто его гортань распухла и это не дает ему дышать. Он оперся на открытую дверь. Никогда еще не доводилось ему видеть что-либо подобное. Болезненное, покрытое коростой, поломанное дитя. На глаз, года три — не больше. Пирожек выпрямился, сплюнул и еще раз взглянул на тельце. Это были не струпья. То были колотые раны.

Пирожек захлопнул дверь нужника. Дулапа глядел на него со смесью беспокойства и любопытства.

Издали, со стороны Городоцкой, зазвонил первый трамвай. Над Львовом вставал чудный майский день.

— Вы правы, Дулапа, — подкомиссар Пирожек произнес это очень медленно. — Дело в самый раз для Попельского.

II

— Laudetur Iesus Christus?[5] — проговорил чуть дрожащим голосом ксендз Игнаций Федусевич.

Когда часы на ратуше выбили восемь, архиепископ Болеслав Твардовский закрыл окно своей резиденции на улице Чарнецкого, и два последних удара раздались приглушенно. Взглянул на шпиль костела доминиканцев и деревья в сквере около дома Пожарного управления. А затем обернулся к молодому ксендзу, что стоял возле письменного стола, и, протягивая руку с перстнем для поцелуя, ответил:

— In saecula saeculorum[6]. Садись-ка, парень.

Львовский митрополит и сам сел за массивный ореховый стол и открыл серебряный портсигар. Вытащил «Египетскую» и, прикуривая, уже в сотый раз мысленно спросил себя, привычку курить достаточно ли оправдывать поддержкой оптовой торговли табачными изделиями, которая принадлежала церковной благотворительной организации «Сиротская семья», где по его распоряжению священники-курильщики покупали сигареты. Ему не слишком нравился внимательный взгляд молодого ксендза, чьи глаза за стеклами очков в проволочной оправе, казалось, спрашивали: гоже ли митрополиту курить в обществе какого-нибудь скромного священника? Архиепископ ответил сам себе, что имеет чрезвычайную причину, чтобы успокаивать свои нервы ароматным дымом, и двинул по столу газету в сторону ксендза Федусевича.

— Ты читал сегодняшнее экстренное приложение к «Слову»? — спросил архиепископ Твардовский.

— Ваше преосвященство, весь город говорит об убийстве маленького Гени Питки. — Ксендз Федусевич не ответил прямо на поставленный вопрос.

— А что во всем городе известно про того, кто нашел тело этого несчастного мальчика? — спросил владыка, откладывая сигарету на краешек хрустальной пепельницы.

— Говоря «весь город», ваше преосвященство, — ксендз беспокойно шевельнулся, словно ученик, который не выучил урока, — я имел в виду моих ребят в семинарии. Сегодня кое-кто из них опоздал на завтрак. Пришли с экстренным приложением к «Слову» и все время обсуждали убийство Гени Питки.

— Ты не ответил на вопрос.

— В газетах писали только про то, что какой-то аптекарь нашел у себя во дворе тело в нужнике и вызвал полицию.

— Где-то упоминается фамилия этого аптекаря?

— Нет. У ребят были три разные газеты. Но, насколько мне известно, больше никто не написал об этом жестоком преступлении. Наверное, только «Слово» имеет информаторов в полиции. Мои ребята не упоминали ни одной фамилии.

Архиепископ потушил сигарету и подошел к роскошному гданьскому шкафу. Открыл его и взял с верхней полки серую картонную папку с тесемками.

— Не только у «Слова» есть свои информаторы, парень. У нас есть лучшие. Нам известно, как зовут аптекаря, — сказав это, он открыл папку и поправил очки на носу. — Адольф Ашкенази. Вот, как его зовут. И хотя все газеты, по требованию полиции, не назвали имени этого человека, завтра про него узнает весь Львов, а может, и вся Польша. Итак, завтра всем будет известно, что иудей Адольф Ашкенази нашел в своем нужнике христианского ребенка с нанесенными многочисленными ножевыми ранениями. Ты понимаешь, что это значит?

Молодой священник даже поднялся со стула.

— Да… Нет, это невозможно. — Ксендз Федусевич не мог справиться с дрожанием рук и нервно жестикулировал. — Никто не поверит, что иудейский аптекарь совершил ритуальное убийство католического ребенка, а потом вызвал полицию! Это невозможно!

— Люди еще и не такому верят. — Архиепископ подошел к молодому священнику и положил ему руку на плечо. — Тебе известно, парень, как мы высоко ценим твою работу с молодежью pro publico bono![7]

— Благодарю, ваше преосвященство, — прошептал ксендз Федусевич.

— Твою повседневную тяжелую работу с пылкими юными душами, жаждущими истины, — продолжал архиепископ. — С радикальными студентами, которые иногда бывают настолько вспыльчивыми, охваченными национальными идеями, что прибегают к крайним методам, которых мы не одобряем. Как пастырь душ, который ближе всего контактирует с этими юношами, ты можешь их обуздать, направить их энтузиазм в нужное русло. Знаешь, зачем мы тебя вызвали? — Подошел к столу и постучал пальцем по газете. — Вот зачем. Сделай все, чтобы предотвратить нежелательные настроения среди студентов. Открой им имя аптекаря и обратись к их разуму, — скривился, словно у него заболел зуб, — прежде чем кое-кто из католических священников в ближайшее воскресенье обвинит иудеев в ритуальном убийстве христианского ребенка. Это все.

— Благодарю за доверие, ваше преосвященство, — ксендз Федусевич покорно склонил голову, — но я вас успокою. До воскресенья настоящий убийца будет сидеть в «Бригидках».

— Откуда такая убежденность?

— Потому что это дело непременно будет вести комиссар Попельский, — уверенно ответил молодой священник.

— Если бы он как можно скорее его завершил. — Митрополит вздохнул с заметным облегчением и протянул собеседнику руку с перстнем. — Vale, carissime![8]

III

Комиссар Эдвард Попельский, о котором говорил весь город, отнюдь не походил на человека, занятого делом, что взбудоражило львовские улицы. В тот злосчастный день, когда нашли замученного мальчика, его невозможно было разыскать ни дома, ни на работе, а вечер комиссар провел в неком тайном помещении, где он отдавался никому неведомым вещам. Попельский улегся под утро, но спал плохо и несколько раз просыпался. В час дня он окончательно проснулся, зевнул и, надев бордовую тужурку с бархатными отворотами, направился в ванную. По дороге поздоровался (уже второй раз в тот день) со своей кузиной Леокадией Тхоржницкой, с которой они жили вместе более двадцати лет. Освободив свой организм от избытка жидкости, Попельский плеснул водой на лицо и лысину, побрился, намазал лицо кремом «Нивея», а потом побрызгался одеколоном «Саподор», что горько пахнул пижмой и живицей, напоминая про аромат нагретых солнцем сибирских сосен. Тогда вернулся в свою спальню, делая вид, что не видит вопрошающих взглядов Леокадии и больших, наполненных любопытством, глаз преданной Ганны Пулторанос, их многолетней служанки. Он чувствовал, о чем обе женщины хотели спросить. Это было то, что хотел узнать весь Львов: когда он схватит тварь, которая покрыла тело Гени Питки иероглифами боли.