У СТРОГАНОВЫХ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Зима встретила волжскую повольницу на Каме. Дикие леса, пустынно кругом, мороз сковал быструю речную струю так скоро и внезапно, — .одним могучим дыханием, — что казаки еле успели отвести струги в затон подле безлюдного островка, одетого косматым-ельником. Наскоро вырыли глубокие землянки, и закурился синий дымок над чащобой. Посыпал густой снег, и все уснуло под пушистым парчовым одеялом. Уснула Кама, впали в забытье в речных омутах осетры, залегли в долгую спячку звери. Мороз стал хозяином прикамского приволья: рвал старые дуплистые деревья, убивал птицу на лету, выжимал из полыньи туманы, обжигал дыхание людей.
Но в белой безмолвной пустыне шла своя скрытая жизнь, которую не мог прервать и жестокий холод. Стаями бегали оголодавшие волки, на остров забегали лоси, в ельнике спасались зайчишки, и много мелкого зверья ютилось под буреломом, в ямах, под корневищами. Жилось казакам глухо, но сытно. Ловили рыбу, били зверя, ставили ловушки. Ходили на медведей, — поднимали с теплых берлог и вступали в единоборство. Казак Колесо на левую руку накрутил лохмотье, в правой — острый нож и вышел на рассерженного зверя. Долго они кружили по снегу. Медведище ревел на всю лесную глухомань, а человек проворно увертывался, пока не всадил ему нож в самое сердце. Казаки и те дивились смелости товарища, — медведь оказался неимоверно велик, вчетвером еле дотащили на санках до зимовья…
Ели досыта, — выручали волжские запасы: и хлебушко, и меды, и крупа. Но и сытость не спасала от тяжелой тоски, которая томила все длинные зимние ночи, терзала в короткие мутные дни.
«Это худо, когда человека морок подстерегает», — подумал поп Савва и предложил казакам:
— Ночи темны, глухи, айда сказки да бывальщины рассказывать!
— Дело! — одобрил Ермак.
И ночь сразу посветлела и короче стала. Под завыванье хлещущей вьюги сколько сказов и бывальщин пересказали! В землянке посредине горит, краснеет камелек, а вокруг него бородатые, лохматые люди тесно сбились, жарко дышат и боятся упустить хотя бы словечко. У иных рты раскрыты, у других глаза блестят, — мысли унеслись далеко от заваленного сугробами пустынного острова.
Днепровские казаки ходили и в Литву, и к ляхам, и в Венгрию. Донские и в Крыму побывали, и в Туретчине, и в Астрахани. Были и такие, которых в Кафе продали рабами в жаркие страны, и видели они Египет и Нил-реку, другие отстрадали свое в Алжире, горевали и в Персии, в Бухаре, и так крепок дух человеческий, что не сломили его ни рабство, ни унижения, ни голод, ни горе, — нашли силы, хитрость, уловки и сбежали в свою землю. И теперь под треск огонька в камельке рассказывали о пережитом, а сами улыбались минувшему, будто все как в сказке промелькнуло.
Чего только не видел гулевой народ!
Сказка укоротила зиму. Во второй половине марта, в ясный день ростепели, когда деревья оделись дымкой тумана, на дикий остров наехал строгановский приказчик Петрован. Добрался он до казачьего зимовья не с пустыми руками: за ним обоз пришел со свежим хлебом, с толокном и солью. Дозорные казаки задержали приезжего, пытали:
— Купец?
— Посланец, — ответил Петрован и шевельнул широкими плечами, — драться и я мастак, да не за тем торопился. Мое слово к Ермаку-атаману.
Привели его в обширную землянку. На скамье, опустив голову, в раздумье сидел атаман. В кучерявой бороде мелькали серебряные струйки. «Ермак!» — догадался строгановский посланец, откашлялся и низко поклонился батьке:
— Хозяин грамотку велел тебе передать, — Петрован достал свиток и положил перед атаманом. Ермак повел веселым, пронзительным взглядом.
— Будь гостем, коли так! — показал на скамью атаман. — Садись!
Грузен Петрован, а в дубленой желтой шубе кажется еще грузнее. Сел, огляделся, увидел в углу образ Миколы Мирликийского, — скинул заячью шапку, разгладил бороду.
Петрована накормили рыбной ухой, напоили медами. Он освоился и сказал:
— Сытно живете, за зиму отоспались, как медведи в берлогах, а баб что-то не видно! — приказчик осклабился в приторной улыбке, но сейчас же притих и стал скромен.
Ермак нахмурил брови, ответил строго:
— Тут народ крепкий, отчаянный. Попади сюда жен-ка, перережутся. Мы — воины, у нас — лыцарство. Никого не неволим: захотел миловаться с хозяюшкой, уходи от нас!..
На камском яру, где стаял пухлый снег, сошелся казачий круг.
Повольники спорили:
— Неужто к купцам в сторожа пойдем?
— Может, нас продали атаманы?
— Дубина стоеросовая, кому ты нужен?
Солнце пригревало обмякшие талы, горбы землянок. Заголубела даль. Лед на Каме посинел, у закрайков покрылся водой.
В шумную толпу вошел Ермак и зычно крикнул:
— Браты, думу думать, как быть?..
— Читай грамоту, что пишут Строгановы!
Вперед вышел Савва со свитком в руках. Развернул его и стал громко оглашать зазывное письмо.
Писали Строгановы:
— «Имеем крепости и земли, но мало дружины…»
— Нас купить в Холопство удумал! — выкрикнул задиристый голос из толпы.
— Казака не похолопишь! — строго перебил Ермак. — Казак — вольная птица. Идет туда, куда сердце зовет!
— Истинно так, батька! — хором согласились повольники. — Читай дале, Савва!
Поп зачитал:
— «С Тобола реки приходил с мурзами и уланами султан Маметкул, дороги на нашу русскую сторону проведывал…»
— И тут басурмане русскому человеку не дают благостно трудиться! Батько, переведаемся с ними силой!
— Коли идти в строгановские городки, то одно и манит — оберегать рубежи русские, отстоять поселянина от страшного татарского полона! — отозвался Ермак. — Дале чти, Савва!
Поп огласил посулы:
— «Всем по штанам»…
И круг казачий, как «отче наш», громко повторял за попом:
— Всем по штанам…
— Крупа…
— Порох…
— «И вина две бочки по пятьдесят ведер!»
— Гей-гуляй, казаки! — весело заорал Брязга. — Идем во строгановские городки!
— Идем!..
Ермак поднялся на камень, махнул рукой:
— То верно: пить — веселие Руси, но не за тем идем в камскую сторонушку. Думу думайте, казаки!
— Все думано-передумано, батько! — выступил вперед казак Ильин. — Куда по вешней воде бежать? В Казани царев воевода Мурашкин поджидает. А для чего поджидает, все нам ведомо…
Гулебщики орали, стараясь перекричать друг друга. И дивно было строгановскому приказчику Петровану: чем только держится эта буйная ватага?
Но тут опять поднял руку Ермак:
— Будя! Поспорили всласть. Хватит! Слушай мое слово, товариство. Плыть надо в Чусовские городки!
— Плыть, плыть! — в один голос закричали казаки. — Только Кама колыхнется, и мы тронемся!
Петрован невольно залюбовался Ермаком. Стоял атаман среди буянов спокойный, уверенный и грозный. Кремень человек! Поведет бровями, отрежет слово, и вся дружина тянет за ним. «Силен, силен, батько!» — похвалил приказчик и, подойдя к атаману, поклонился:
— Привез я бочку меда стоялого, пусть казачки пьют и радуются!
— Слышал, Матвейко? — крикнул Мещеряку Ермак. — Кати сюда, пусть на радостях погуляет лыцарство. — И, повернувшись в сторону Иванки Кольцо, наказал — Дозоры на дорогах выставить!
Выкатили на круг бочку с крепким медом, ударили ковш о ковш:
— Братцы, полощи горло!
И пошли ковши вкруговую. Повеселели казаки, взвились песни к весеннему небу.
Вовремя уехал Петрован в Чусовские городки. Три дня спустя подули теплые ветры, зацвела верба, налетели грачи ладить гнезда. В лесу, на елани, на солнечном угреве резвились пушистые лисята. Закат был ясный, тихий. И лед на реке еще недавно лежал плотный и толстый, а сегодня разбух, образовались полыньи, и в них отражался багряный закат. В полночь раздался грохот, будто из пушек палили. Казаки выбежали из грязных, прокопченных землянок и устремились на берег.
— Тронулась! Пошла, родимая!
Над Камой лежала густая тьма; с гулом рвались льдины, налезали одна на другую, ломались с треском. Ермак стоял на яру, вглядывался в темь и радовался:
— Гуляй, Камушка! В час добрый! За работу, браты!
На берегу запылали костры. Казаки, спасая струги, тащили их на берег. Застучали топоры, запахло кипящей смолой. С песней, с веселым словом ладили струги. Кормщик Пимен покрикивал:
— По-хозяйски конопатить, щедро смоли! По вешней да широкой воде поплывем, детушки!
В четыре дня отгремели льды на Каме, хлынули буйные воды, — начался паводок. Озорной и могучий, он срывал высокие яры, подмывал корневища вековых лесин, и те шумно падали в бешеную кипень, уносило их — бог весть куда. Глядь, и на остров хлынули валы, да опоздали: казаки успели забраться в струги и, лихо ударяя веслами, поплыли наперекор струе…
По камской воде далеко и звонко разносилась древняя казачья песня:
Вниз по матушке, по Волге,
По широкой, славной, долгой,
Поднималась мать-погода.
Погодушка не малая,
Не малая, валовая…
Июльский день занялся жар-цветом. Вспыхнули и заиграли церковные луковичные главки на. тонких шейках. Чешуйчатые крыши засеребрились на солнце. И сразу перед изумленными казаками на горе встал городок-крепость, обнесенный бревенчатым тыном, окопанный валами и рвом. По углам городка поднимались сторожевые башни, а на них звонко перекликались дозорные:
— Славен Орел-городок!
— Славен Чусовской!
— Славны Соли Камские!
Все было так, как в московском Кремле: это любо Строгановым!
Однако за тынами совсем по-деревенски лаяли охрипшие псы и было слышно, как у колодца ругались бабы-водоноски. Над высокими рублеными избами к синему небу тянулись дымки. Ворота в городок были распахнуты настежь. Под кровелькой над воротами висел потемневший образ Николая угодника, а на башне, над въездом, на крытом балкончике расхаживал сторож. Впереди на земляных раскатах стояли две пушки, а подле них лежали горкой каменные ядра. В темных ямках алели раскаленные угли — калили наскоро ядра.
Ермак удовлетворенно охватил взором городок, и сердце его забилось учащенно: на дороге гудела-гомонила толпа, пестрели цветные рубахи, сарафаны, платки, — народ, волнуясь, с ранней зари поджидал казаков. На ярах загорелые, белоголовые ребятишки шустро кричали:
— Сюда! Сюда!
Струги лебединой стаей подошли к берегу. Белыми крыльями на утреннем солнышке трепетали упругие паруса. Ласковый ветер донес лихую казачью песню. Она смолкла, погасла, как огонек, в ту пору, когда головной струг ткнулся резным носом в пристань. Первым на берег выскочил кряжистый, проворный атаман в чешуйчатой кольчуге и в шеломе; он пошел по бережку, поджидая казаков.
— Ермак Тимофеевич! — во весь голос рявкнул внизу, у ворот, Петрован, и дозорный на башне торопливо стал звонить.
В толпе заволновались. На кого только смотреть? Хоругви воинские сверкают, казаки-удальцы, как горох из мешка, со стругов на берег высыпали. Словно цветы, запестрели жупаны: и синие, и алые, и малиновые, и черные. Бердыши, копья, шестоперы, топоры на длинных ратовищах — все колышется, поблескивает, глаз манит. Один к одному пристраиваются повольники в ряды. Что за народ! Что за удаль! Молодец к молодцу, — плечистые, бородатые, у многих лица мечены сабельными ударами.
Атаман терпеливо ждет да весело поглядывает на людей. Жилистая рука лежит на крыже сабли, а оправа ее в серебре да дорогих каменьях.
Построились казаки в боевой порядок. Вперед выбежали потешники и заиграли на свирелях, загудели на рогах, затрубили в трубы, — и пошел дым коромыслом!
Народ из городка, из посадов, от варниц с радостными криками побежал навстречу. Ребята стрижами вились вокруг ватаги. А женки все глаза проглядели, — по душе пришлись повольники. Только одна вековуша Аленушка в синем сарафане стоит ни жива, ни мертва. Добрых полвека ей, а еще красива, как осенняя березынька в поле. И, видно, вспомнилось ей старое-былое. Узнала она в густых черных бровях, в пронзительных глазах да в стремительной ухватке атамана знакомые, давным-давно запавшие в сердце черты. Прошептала:
— Так это он, Васенька… Аленин…
И глаза застлало слезой: стало жалко улетевшей молодости, погасшей радости. Не заметила и не слышала Аленушка, как атаман подошел вплотную к народу, окрикнул его:
— Здорово, работнички! Много лет здравствовать, хлопотуны!
Подошел Ермак к Аленушке, низко поклонился ей:
— Признаешь ли меня, ватажника, родимая?
— Как не признать близкой кровинушки, нашей камской! — низко опустила голову от смущения и подумала: «Ясным в юности тебя знавала, таким на весь век и остался». Тряхнула головой и поблагодарила атамана:
— Спасибо за то, что вспомнил меня!
Народ шапки скинул, загомонил. Многие догадались, что атаман свой, камский, трудового роду-племени корешок.
— Шествуй, батюшка! Кланяемся тебе, и сам ведаешь почему!
Из ворот навстречу казацкому войску выехало трое — Строгановы. Впереди на вороном жеребце, в малиновом бархатном кафтане выступал с важностью Семен Аникиевич Строганов — длинный и тощий, а за ним на белоснежных игрунах, сдерживаясь, двигались новые хозяева варниц — его племянники Максим и Никита. К этой поре умерли братья Яков и Григорий, которые схлопотали у Грозного земли. Молодые промышленники — рослые детины, оба крепкие, грузные, бороды густые, окладистые. Кафтаны на обоих расшиты позументами.
Только подъехали к войску, — и в ту же минуту ударили две пушки на раскатах. Синий дым взвился, гул пошел по Каме и полям, и многократно в ответ прогрохотало эхо.
Казаки остановились, и навстречу Строгановым пошел сам батько. Старого, одряхлевшего Семена Аникиевича слуги сняли с седла, племянники сами проворно соскочили. И все втроем чинно встретили атамана.
Глухим голосом дядька Строганов спросил:
— Откуда войско и чье оно?
Ермак, не моргнув глазом, ответил:
— Из Казани посланы оборонять тебя, Аникиевич, от татарских грабежников, а веду их я — Ермак Тимофеевич.
Старик огладил бороду, переглянулся с племянниками и спросил:
— С добром ли пожаловал, Ермак Тимофеевич?
— С добром, Аникиевич!
— А коли с добром, милости просим! — и откуда-то протянулись руки, подали хозяину на полотенце хлеб и соль в резной солонке. — Кланяемся вам, достославные казаки, по дедовскому обучаю, хлебом-солью!
Ермак снял шелом и почтительно поцеловал каравай.
— За гостеприимство спасибо! — поклонился он Строгановым.
Вместе с ними атаман тронулся в городок, а вслед нога в ногу шли казаки — веселые, бравые. И только вступили первые ряды в головные ворота, — на церквушках зазвонили колокола.
Старший Строганов сказал:
— По древнему обычаю прошу, казачки, в храм божий. Иерей Антип молебен отслужит…
Повольники давно от бога отвыкли и вспоминали о нем только при нужде. Но в церковь вошли чинно и стали благолепно. Закатились казаки на край света, а такого дива даже на Волге не видели. Куда ни взгляни, везде виден труд великих искусников-мастеров. Кто проковал такие решетки с нежными тонкими узорами? А вот плоды стараний мастеров-ювелиров, которые отчеканили затейливые, радующие глаз рисунки на церковных чашах и паникадилах. Это их умными руками изготовлены басманные иконные оклады. Везде волнами спускаются златотканые пелены и завесы, — все это работа похолопленных золотошвеек.
Семен Аникиевич, с гордостью поглядывая на атамана, зашептал:
— Вот какие у нас руки — до всего доходят, все могут сотворить; и соль добудем, коей рады в Лунде,[23] и Ганза просит нашей соли и соболей!
Ермак тихо отозвался:
— То верно, у русского трудяги руки золотые, ум светлый и мастерство его оттого ясное, радует сердце…
Стоявшие позади Максим и Никита Строгановы переглянулись, и первый из них вступился за дядю.
— Без хозяина и двор сирота. Без подсказки и мастер не спроворит! — сказал он на ухо атаману.
Ермак не отозвался, поднял глаза на иконостас и стал слушать иерея, который слабым голосом подпевал клирошанам. Пение стройное, но слабое и заунывное, — не понравилось атаману. Поморщился он, когда священник дребезжащим голосом стал выводить:
— Многие лета…
Поп Савва не смог стерпеть, протянул руку и тронул Ермака за локоть:
— Дозволь, батько?
И, видя по глазам Ермака безмолвное согласие, выпрямился, набрал во всю грудь воздуха и вдруг так рявкнул многолетие, что слюда в оконцах задрожала, а в хрустальных паникадилах зазвенели подвески. Голоса иерея и певчих потонули в мощном, ревущем потоке невиданно богатырского баса.
Семен Аникиевич недоуменно глядел в широченный рот Саввы. А казацкий поп все выше и выше поднимал голос; казалось, бурные морские волны ворвались в храм и затопили все. Громадный, ликующий, сияя веселыми глазами, Савва поверг Строганова в умиление.
— Вот это трубный глас! Этакий вестник мертвых поднимет! — с восторгом вымолвил он и шепотом предложил Ермаку:
— Продай попа, атаман! Амбар соли выдам, золотом отплачу. Продай только!
Батька нахмурился и вполголоса ответил учтиво, но строго:
— У меня люди вольные. И поп — не продажный.
— Дозволь мне с ним поговорить?
В этом отказать не могу! — с усмешкой согласился Ермак.
И когда отстояли молебен, Строганов поманил к себе Савву.
— Голос твой безмерен, — похвалил он попа. — Иди ко мне служить, — и ризы дам из золотой парчи, и сыт будешь, и дом отстрою. И попадью отыщу ядреную, сочную. Наш иерей ветхим стал. Ну, как?
Поп поклонился и ответил:
— Не надо мне ризы из золотой парчи, и терема красного, и попадьи ядреной, не пойду к тебе служить, господин! Ни на что на свете не променяю свое кумпанство, казацкое лыцарство. Куда батько поведет, туда и пойду я, сирый, убогий поп.
Так Савва и отказался от посулов Строганова и затерялся в казацких рядах…
Казаков разместили в новых избах, кому не хватило места, приютили среди дворни. Атаманов Строганов пригласил в хоромы. В доме хозяином был Максим Яковлевич. Он уже успел переодеться в бархатный кафтан с собольей оторочкой, который туго обтягивал его рано огрузшее тело. На голове хозяина мурмолка малинового Шелка, изукрашенная жемчугом. Разведя руками, Строганов приветливо звал:
— Шагайте, милые, разговор будет большой…
Из сеней отлого поднималась широкая лестница в верхние горницы. Через высокие слюдяные окна вливались золотые солнечные разливы, разноцветными огнями переливались изразцы печей, подвески хрустальных люстр, горки, уставленные драгоценным фарфором и серебром. Иванко Кольцо загляделся на сверкающее богатство. Тут и большие кованные из золота братины и кубки, украшенные резьбой и чеканкой. Среди цветов были повешены клетки с певчими птицами, которые прыгали по тонким жердочкам и напевали. И были среди птиц невиданные, заморские; пестрые, с крепкими клювами, они бормотали злое. Вдруг одна повернула голову и внятно выкрикнула: «Раз-бой-ник-и!..»
Атаманы суеверно покосились на птицу. Ермак осилил внезапное смущение и, подойдя к клетке, спросил:
— Ты чего орешь, как подьячий? Не гоже так встречать гостей!
— У-м-е-н!.. Ум-е-н! — прокричала птица и захлопала крыльями.
Атаман покраснел от удовольствия, повернулся и зашагал по ковровой дорожке, которая тянулась из покоя в покой.
И чего только не было в этих просторных светлых горницах! Вдоль стен стояли витые шандалы с огромными восковыми свечами, а меж окон — веницейские зеркала; они отражали многократно и увеличивали роскошь. На полах всюду раскиданы пушистые медвежьи шкуры, в которых неслышно тонули тяжелые шаги казаков. Стены расписаны, а по граням пущены золотые кромки.
Атаманы в своих набегах на Орду видели многое и не щадили богатств; шелка, сукно, кувшины цветные, запястья и ожерелья, шубы парчовые — топтали ногами, с презрением относясь к роскоши. Но здесь, в светлых горницах, они присмирели. Все, что попадалось им на глаза, было сработано похолопленными мастерками: и клетка проволочная попугайская, и медная, серебряная посуда, и ковры из белых медвежьих шкур, и киоты в каждой горнице с многими рядами икон в золотых и серебряных ризах, и даже одежда на хозяевах, и еще — диво-дивное — часы: немецкое дело, а тут крепостной осилил эту замысловатость. Высокий, дерзновенный труд покорил казачьи сердца.
На пороге самой светлой горницы Строгановы остановились.
— Тут наша молельня, — глухо сказал Семен Аникиевич. — И мы просим, атаманы, не погнушаться, помолиться с нами перед великим началом…
Казаки охотно вошли в светлицу, передняя стена которой была иконостасом. Светились огоньки цветных лампад, потрескивал ярый воск в свечах. Строгановы стали впереди, перед громадным образом спаса.
— Атамане, Ермак Тимофеевич! — сделав истовое крестное знамение, обратился к гостям Семен Аникиевич. Его тусклые глаза уставились в Ермака. — Помолимся богу, и поклянись за всю дружину, что не будешь зорить наших городков и станешь отстаивать нас и от сибирцев, и от холопей наших, коли в буйство впадут.
Ермак потупился, промолчал. Безмолвие казалось Строгановым тягостным, и Максим дерзко сказал:
— Вы что ж молчите аль бога стеряли? Аль души ваши нечисты?
Атаман сердито ответил:
— Не ты ли грехи наши отпустишь? — он прошел вперед, перекрестился и сурово продолжал: — Клятву даю за дружину оберегать Русь и городки ваши; дело вы великое творите: соль, как и хлеб, потребны всему свету. За рубежи русские стоять будем, а холопей мирить с вами — не казачье дело!
Семен Аникиевич блеснул сердитыми глазами:
— Ты хоть слово дай, что мутить их вольной жизнью не будешь!
— Вольному — воля! О том с дружиной поговорю, хозяин. Уж коли на разговор пошло, уряду сделаем — мы не наемники, а дружинники русские, за правду стоять будем до смертного часа, а за кривду и руки не приложим!
— Спасибо и на том! — со злой улыбкой поклонился Строганов. За ним поклонились атаманам и племянники.
— А теперь милости просим за стол, — пригласил дядя.
И опять проходили новыми светлыми горницами, пока не добрались до столовой палаты. Дубовая столешница ломилась от серебряной посуды. Посредине в серебряной чаше дымилась стерляжья уха, а по краям стола расставлены чары золотые, расписные скляницы, хрупкие и легкие. Один Никита Пан осмелился взять в руки такую ненадежную посудину и налить в нее меда.
— За хозяев! — поднял чару Пан и разом выпил. Обсосал сивый ус и похвалил — Добрая мальвазия. Такое только в Венгрии пивал!
Семен Строганов изумленно глядел на атамана:
— Каким ветром тебя туда занесло?
— Ветры всякие были… Холопов паны забижали…
Слуги в белых рубахах подавали блюдо за блюдом: осетрину, студни, окорока — медвежий и олений, приправленные чесноком и малосольными рыжиками. Были тут и подовые пироги с визигою, стерляди копченые и яблоки румяные.
Чашники проворно наливали брагу, наливки, настойки, фряжские вина, привезенные приказчиками с Белого моря.
Хозяева слегка захмелели, а казачьи головы крепкие, стойкие. Максим разрумянился, взглянул на притихшего дядю и закричал:
— Чем мы не бояре… Мы повыше бояр у царя! Пусть, как мне желается… Эй, други!
Тут распахнулась резная дверь, и павой вплыла красавица. Нарядна, пышна, и лицо открыто. Тонкого шелка рукава до земли, а на голове кокошник, унизанный жемчугом. В ушах — серьги самоцветные. Ступила маленькими ножками, щеки зарделись, глаза опущены от смущенья, а в руках — поднос…
— Батько! — прошептал Иванко Кольцо. — Век не видывал такой. Сейчас из уст ее выпью радость и умру…
Ермак ухмыльнулся в бороду:
— Этак в жизни ты, Иванушко, много разов умирал…
— Маринушка-женушка! — крикнул охмелевший Максим. — Аль ты не боярыня? Порадуй гостей…
Красавица степенно поклонилась атаманам, и лицо ее под слоем белил ярче вспыхнуло. Она подошла к Ермаку и ласково попросила:
— Испей кубок, батюшка!
Атаман встал, поклонился и выпил чашу меда. Обтер губы и трижды поцеловался с молодой хозяйкой. После того она двинулась к Пану. Польщенный вниманием, учтивый днепровский казак схватил чару и пал перед Строгановой на одно колено:
— Виват! Пью за невиданную красу у сего камского Лукоморья! — он выпил и поцеловал только руку у красавицы.
Максим хотел крикнуть: «Так не положено на Руси!», но под пристальным взглядом жены смутился и затих. Красавице по душе пришлась учтивость Пана.
«Ай да Никитушка!» — похвалил его мысленно Ермак.
Медведем ткнулся в щеку раскрасневшейся Маринушке Матвей Мещеряк. Последним выпал черед Иванке Кольцо. «Эх! — горестно взъерошил он кудрявый чуб. — Всю исцеловали, а мне остатним быть!» Однако не отказался, засиял, беря чару с крепким медом, медленно пил его и все глядел и не мог наглядеться в синие очи хозяйки. Она подставила как жар-цвет пылающую щеку, но казак клещем впился в губы. И столь долог и горяч был поцелуй, что Семен Аникиевич закашлялся, заперхался от недовольства, а племянничек Максим вскочил весь красный и большой братиной о пол брякнул. Кольцо, покручивая усы, нехотя отошел.
— Эх, браты, будто с неба свалился я в застолицу! — разочарованно сказал он, садясь в круг.
Дядя Семен Аникиевич во хмелю безудержно хвастал:
— Мы не бояре, а князья издревле. Род наш высок и возвышен был всегда. Прапрадед наш — татарский князь Спиридон — два ста лет назад перешел из Золотой Орды к Дмитрию Ивановичу Донскому — большого мужества и ума князю. И тут хан за это обиделся до самой печени и Орду поднял на Русь. Грозил: «Все смету и пометаю в огонь за то, что наилучшего сманили!». Дмитрий Иванович пожелал испытать верность Спиридона и послал его с войском против своих. Хан яростно набросился на войско наше, потеснил его, а праотец наш угодил в полон. Привезли его в Сарай и ножами сострогали мясо с костей…
Глаза старика вспыхнули:
— Верьте, не верьте, — истин бог, с той поры и повелись на Руси Строгановы! Кровинушка наша — княжья…
Племянники сидели и равнодушно слушали россказни старика, Максим незаметно толкнул плечом Ермака, прошептал:
— Сейчас про Луку Строганова похвалится!
Верно, старик горестно подперся высохшей рукой и, как заученное, поведал:
— Нечестивые казанцы изменой пленили князя Василья Васильевича Темного. Смута пошла по русской земле, и Москва скорбна стала, яко вдовица. Погибал слепец-князь. Но тут опять-таки Строгановы послугу царству оказали. Лука Строганов выкупил князя из татарского полона. А кто таков Лука? Внук Спиридона и дед моего родителя Аники. Зри, казаки, кто таков я, Семен Аникиевич, разумей, чей корень! — он перстом ткнул себя в грудь. — Вот каков я! — Но тут последние силы оставили старца, хмель взял свое, — Строганов склонился на стол и сейчас же засопел.
— Уснул, умаялся дедун! — улыбнулся Максим. — То верно, что головы у Строгановых ясные и видят они далеко. И сошлись мы теперь, казачки, на одной дорожке, одним узелком связали нас: хочешь не хочешь, а против Кучумки дерзай!
— Казаки — народ дерзкий, неуступчивый. Татары и ногайцы да турки издавна им знакомы! — сдержанно сказал Ермак — Не раз схватывались в бою. Правда, тут не Дон и не Волга — теплая водица, да зато сердце казачье горячее, лихое…
— Браты, выпьем за это! — выкрикнул Иванко. — Дон перед Камой не посрамится!..
Никита Строганов пододвинулся поближе, сказал:
— Сибирский хан платил ясак Москве, а ноне побил царских послов и от дани отказался. Ходит войной на Юргу, а те извечно данники Руси. Царевич Маметкул, яко волк голодный, рыщет по нашим вотчинам, а мы слуги царевы…
Максим, как эхо, повторил:
— Мы — слуги царевы, и надумали мы позвать вас уряд написать… Вот и писчик наш! — указал он на тощего подьячего у порога с оловянной чернильницей у пояса. Тот жался и ждал, когда хозяева позовут.
— О чем будет уряд? — по-хозяйски спросил Ермак, и его быстрые глаза уставились в хозяев.
— Мы вам дадим одежду всякую, сукна и холста, деньги и припасы, а вы правдой служите! — выговорил Максим тихо, льстиво, оглаживая рыжеватую бороду.
А братец Никита продолжал:
— А коли тесно воле казацкой станет у нас, сбегаете за Камень, зипунов добудете у сибирского хана. И в том мы помога, — наделим и пушками, и пищалями, и свинцом, и зельем, и другие ратные запасы дадим из амбаров. Царь прекословить не будет, земли там наши лежат, только сил нет…
— Что ж, — отозвался Ермак, — на то казак родился, чтоб русской земле пригодился. О поиске в сибирскую сторонушку поразмыслю, а теперь погоди уряду писать! — кивнул он на подьячего, выхватившего из-за уха гусиное перо. — Не торопись, дьяче, пока казак скаче!..
За окном сумерничало. На дворе слышалась казачья песня — гуляла дружина.
В покои неслышно вошел слуга и стал зажигать свечи. Ермак поднялся и поклонился хозяевам:
— За хлеб-соль благодарствуем…
Один за другим атаманы тихо покинули хоромы.
Казаки разместились в Чусовском городке, но конные ватажки их стерегли переправы, дороги к строгановским варницам, следили за передвижением вогуличей и остяков. Вотчины камских властелинов — необозримый край, в котором даровыми дорогами катились многоводные быстрые реки, по берегам рек — нетронутые леса, кишевшие всяким зверьем. На востоке, в сизом тумане, виднелись увалы, покрытые щетиной ельников, а дальше громоздились скалистые горы — Каменный Пояс.
В этом необозримом и по виду пустынном краю, — по лесам, по взгорьям, по болотинам и берегам пустынных рек, — шла трудовая жизнь. Ермак внимательно присматривался к ней. Посельники от темна до темна валили дремучие леса, корчевали и жгли смолистые вековые пни, освобождая землю под пашню. Углежоги неутомимо старались на хозяина, доставляя уголь. По горным и лесным тропкам казаки нередко встречали женок и подростков с коробками угля на загорбках; изнемогая от тяжелой ноши, несли они ее к пристаням. В горах рудокопщики добывали руду. В шахтах, в могильном мраке, в сырости и холоде, от которых всегда знобило, раздавались упорные удары кайла о руду. В дудке со скрипом вертелось деревянное колесо, поднимая из шахты в ненадежных клетушках ржавую породу. В посадах, вокруг городка-крепости, ютились ремесленники, неустанно работавшие на господина. Гончары выделывали и обжигали горшки, в кузницах кузнецы из своего железа ковали лемехи для сох, всякое поделье, необходимое для солеварен, — разные долота, крючья, пластины, на пристанях готовили к сплаву лес — смолистые бревна, дрова. Бабы на лошадях, а то и сами, впрягаясь в лямки, подтаскивали дрова к варницам. И, куда ни взгляни, везде до полного изнурения трудились на господина люди. Издалека по ночам блистали огнями варницы. Ради варниц все суетилось вокруг: звучал топор, жужжали пилы, выкачивали из глубоких колодцев-скважин соленую воду, наполняли ею корыта, а потом выпаривали из нее соль.
Хлеба не было, но соли вволю: она хрустела на зубах, одежда от нее стояла коробом, тело изъязвлялось и раны не заживали годами.
Но не одной солью промышляли Строгановы: они нагло обирали малые народы, жившие в горных лесах и за Камнем. Строгановские приказчики, нагрузив короба дешевой хозяйственной мелочишкой, везли ее на обмен. Лежалый, сгноенный хлеб, одежная рвань, топоры, пилы, шила, огниво, пряди неводные — все шло за дорогие меха, мороженую рыбу, битую птицу, за самоцветы. Простой чугунный котел отдавался за столько соболей, сколько в нем помещалось плотно ужатых шкурок. Слабосильным вогуличам и зырянам Строгановы давали в долг, а после заставляли их отрабатывать на своих промыслах. А те, кто прятался от долгов в лесах, попадали в горькую беду. Строгановы напускали на них злых людей, давая жестокий наказ: «Убей некрещеного или выкинь из юрты, а жену и детей забери себе рабами, пусть трудятся на тебя, а ты заодно с ними — на хозяина!».
Ермак все это видел, и сердце его наполнялось гневом. Но что поделать? Он искал и не находил выхода. На Волге все казалось проще, а здесь, в Соли Камской, он жил бок о бок с теми, кто испокон своим трудом создавал богатство хозяевам и солью кормил всю Русь.
Атаман поместился в светелке, примыкавшей к тыну. С первыми проблесками зари на дозорной башне раздавался звон. Унылый, тягучий, он поднимал всех на работу: горшечники садились к своему кружалу, кузнецы брались за молот, и перезвон железа встречал солнечный восход. Рудокопщики спускались в забои. Только солевары не отрывались от циреней, пока вываривали соль…
Весь день в городке шумели, разносилась разноголосая речь. И каждый час на дозорной башне страж старик Пашко бессменно отбивал время.
— И когда ты спишь, старина, если и днем и ночью бьешь в колокол? — с жалостью посмотрел на него Ермак.
— Эх, милый, время для сна много! Отсыпаюсь в междучасье, — уныло ответил Пашко. — Мне-то что, а вон трубочный мастер, розмысл[24] Юрка Курепа когда отдыхает, — бог весть!
В башенной светелке далеко за полночь светился огонек. В оконце шевелилась тень человека, склоненного над столом. Ермак просыпался среди ночи и часто думал: «Что ж делает этот человек, и почему ему дня мало?»
Его потянуло поговорить с прославленным розмыслом. Атаман по шатким ступенькам поднялся к башенной светелке и тихо приоткрыл дверь. Трубочный мастер сидел в сером кафтане, волосы прижаты ремешком, чтобы не метали ему разглядывать чертежи. При скрипе двери он повернулся к гостю, на бледном лице его вспыхнула добрая улыбка.
— Батюшки, кого занесло! — радостно воскликнул он. — А может, ты не туда попал?
Ермак скинул шапку и поклонился:
— К тебе шел… Давно собирался, хочется познать о соляных местах. Дозволь сесть.
Розмысл придвинул скамью. Атаман уселся и внимательно оглядел светлицу. Голые бревенчатые стены, тесовый стол под окном, на нем свитки, краски, чернильница и пук очищенных гусиных перьев.
— Скудно живешь, милок, — шумно вздохнул Ермак. — А дела большие вершишь.
— По силе и разумению стараюсь, а живу не густо. Да и с чего добро жить? — с грустью в голосе обронил розмысл. — Мастерство наше такое…
Атаман строго посмотрел на Курепу:
— Напрасно хаешь. Солевары всю Русь солью кормят, а без розмысла и солевару нечего делать. Я дивлюсь, милый, как ты угадываешь рассольные места? Любо знать это…
— Ты что ж, трубочным мастером удумал быть? — взволнованно спросил розмысл.
— Куда мне! — отмахнулся Ермак. — Умом не вышел. Однако с юных лет обуреваем познать все! — атаман придвинулся к розмыслу и продолжал с жаром: — У дьячка работал, и тот грамоте обучал. И думал я, — дивно устроен мир. Вот гляжу за полетом лебедушек и мыслю: человеку бы так летать! — в глазах Ермака сверкнул огонек.
Мастер Курепа посветлел, схватил гостя за руку.
— И я такое мыслю, атаман, — признался он. — Не токмо во сне летаю, но думки обуревают: «Пошто человеку не летать, разум великий ему дан?». От господ дознался, что на Москве холоп дерзнул уподобиться птице, да был кнутьями бит.
— Эх, худо подневольному человеку! — вздохнул Ермак, а Курепа поддакнул:
— Еще того хуже, когда не токмо человека, а разум его куют в кандалы! Прости, угостить-то тебя нечем, — смущенно засуетился розмысл и полез в кладовушку. Вернулся опечаленный. — Живу на квасе да на сухарях. Ни женки, ни ребят, да и с чего я кормить стал бы. Что и перепадает, — на пергамент и бумажные витки перевожу. Люблю свое дело! Много хожено, поискано рассольных мест. О том хочу поведать потомкам, как мы соль — минерал, весьма потребный человеку, искали.
— И мне любопытно это послушать! Ежели можно, расскажи, а я послушаю, — сердечно попросил Ермак.
— Изволь, — охотно согласился мастер. — Вижу, ты не пустознай… Наши Строгановы спят и видят, поболе бы им соли. Вот и хожу по Прикамью и дознаюсь о местах, где можно заложить соляные трубы и брать через них рассол. Замечено мною, что места сии покрыты мелким ельником, а то березняком, и чаще всего на болотинах и низких местах.
— Да таких мест — гибель кругом, так неужто под каждым соль хранится? — улыбнулся Ермак.
— Место низкое и ельник — еще не все, то первый знак для мастера, — пояснил Курепа. — А второй, — на зорьке за стадом вместе с пастушком походишь и примечаешь, как скот себя покажет. Любит коровушка и овца полизать соленую земельку. А в местах диких почаще взглядывай на следы зверя. Истопчут все, если земелька понравится, вылижут. Берешь в таких местах глину, и на костер. Если соль в ней таится, будет трещать на огнище, и к тому ж крепко к языку прилипает. То верный знак, — место, выходит, тут соляное. Вот оно как! И мало ли примет набралось у русского розмысла: ключи, бьющие из земли, — приглядись к ним, попробуй на вкус. Иные, выпариваясь летом от жаркого солнышка, оставляют серебристый налет или след инея легкого по бережку протока. А то по засольному духу слышишь, где таится соль, особо по утрам да на вечерней зорьке: стоишь и видишь, как потянуло сырым туманом, и дух тяжелый. Тут и соль!.. — он говорил с увлечением, не спуская глаз с Ермака, боясь, что тот поднимется со скамьи и уйдет.
Но атаман сидел, словно зачарованный.
— Видать, любо тебе мастерство это? — спросил он розмысла.
— А что может быть лучше и светлее моего мастерства? — с убежденностью сказал Курепа. — Пахарь да солевар самые потребные люди на Руси!
«Милый ты мой! Самый первый человек на Руси, а перебиваешься на хлебе да на сухарях!» — с горечью подумал о мастере Ермак.
Курепа меж тем продолжал:
— Найти место соляное трудно, а гораздо мудренее добыть рассол из земных недр. Тут надо опустить в твердь варничные трубы. Приходи и взгляни, как трудимся мы… Днем стараемся с трубами, только ноченька и остается для размышлений… Вот свитки! — он развернул бумажный столбец, и Ермак увидел раскрашенные места — мелкие ельники, роднички бегущие. Все, о чем рассказал мастер. И под рисунками вязью шли строки, написанные усердной рукой…
Атаман долго держал свиток и, чуть шевеля губами, читал о том, как работают ярыжки[25] с мастером над посадкой труб в землю.
— Дивно! — с жалостью расставаясь со свитком, вымолвил Ермак. Затем поклонился розмыслу: — Спасибо за беседу, пора идти…
Атаман ушел, а Курепа долго взволнованно расхаживал по светлице, и снова его мыслями владела соль…
Ермак еще не раз бывал у розмысла Юрки Курепы и подолгу у него засиживался. После беседы с мастерком на душе атамана становилось светло и легко. Перед его мысленным взором постепенно открывался иной мир, о котором он мало думал до сих пор. По-иному взглянул атаман на окружающее.
В черных варницах, в которых в белесом едком дыму так тяжело дышалось, где от жары и соляного рассола трескались губы, язвами покрывались руки и лицо, творилось большое народное дело. Напрасно казаки свысока смотрели на варничных холопов. У них — у работных людей — следовало поучиться терпению и умельству. Об этом Ермак сказал Иванке Кольцо. Тот удивленно пожал плечами:
— Соль! Эка важность! Да она до смертушки надоела тут всем. Суди, батько, сам: идешь — и хрустит под ногами, дыхнешь — и пар захватишь соляной, на зубах и то скрипит. А ну ее к богу, атаман! — Иванко выразительно поглядел на Ермака: — Уйдем отсюда, батько!
— А куда уйдем? — хмуро отозвался атаман.
— В Сибирь, на Кучумку двинем! — бесшабашно сказал Кольцо.
— Погоди, Иванушко, рано засобирался. Надо проведать пути-дороги в Сибирь. Пусть донцы да рассейские бегуны приглядятся к земле и горам каменным, привыкнут, тогда и тронемся, — подумав, сказал Ермак. — А сейчас терпи, казак!
Они сидели над рекой. С высокого яра до самого окоема виднелись бесконечная парма, увалы и тоненькие синие ленты речек. За спиной серели высокие заплоты городка. Над просторами стояли тишина, покой. Только в зеленых лугах поблескивали на солнце косы: строгановские мужики косили пахучую траву. Сочная, буйная, она душистой волной ложилась у их ног. Низко над землей носились стрижи. Все было мирно, благостно, и так весело сиделось под жарким солнышком. Казаки разомлели и лениво раскинулись на песке. Легкий сон стал смежать глаза, и вдруг раздался громкий пронзительный крик. Крик повторился. Ермак и Иванко вскочили.
— Никак бьют казаки холопов? Айда, батько, взглянем на потеху! — весело ощерив зубы, предложил Кольцо.
Атаман помрачнел и сказал сурово:
— Что за потеха? Стыдись! — он оправил кафтан, надел шапку и спорким шагом заторопился к городищу. За ним еле поспевал Иванко. Бежать далеко не пришлось: крики раздавались под деревянными сводами воротной башни.
— Родимые, не терзайте! — кричал старческий голос. — Порешите сразу… Ух, мучители! — Раздался протяжный стон.
— Да кто же это? — Ермак вбежал в раскрытые ворота городища и остановился взволнованный и пораженный. На земле лежал воротный сторож Пашко, и кат[26]беспощадно избивал его крученой плетью. Тощее дряблое тело вздрагивало. Рядом, в бархатных штанах и в кафтане нараспашку, стоял сытый и довольный Максим Строганов и горячил палача:
— Подбавь хлеще!
Ременная плеть щелкнула в воздухе, — кат страшным ударом стегнул сторожа. Тот охнул и замер. Хозяин в досаде сплюнул и подошел к избиваемому, крепко ткнул его в бок тяжелым сапогом.
— Никак подох, не сдюжил? — удивленно вымолвил Строганов.
Ермак налился кровью.
— Что вы тут робите? За что сказнили доброго человека? — он бросился к телу и потряс за плечи — Пашко, жив ли?
Остекленевшие глаза старика безразлично глянули на атамана. Ермак скинул шапку, потупился.
— Гляди, Иванко, в какой цене тут ходит человек! — горько сказал он другу.
— Шибко дешев! — злыми глазами Кольцо уставился в Строганова. — За что сказнили деда?
— Эва! — ухмыльнулся в бороду Максим. — О чем палач спрашивает! Старый, дряхлый, задарма хлеб стал жрать, три раза проспал колотить в звон.
— А может, хворый? — заспорил Кольцо.
Строганов заносчиво сказал атаманам:
— Кто вы такие? Хозяин тут-ка я, и что хочу, то и роблю. Моего хлеба вам не жалко… Убери отсюда! — показал он глазами кату на тело. Уходя, бросил:
— Гляди, казаки, не вмешивайтесь в мои дела. Ваши послуги потребны для обережения рубежа, а тут глядеть вам нечего!
Важный, осанистый, он грузно поднялся на крылечко своих хором, глянул на восток и истово перекрестился:
— Упокой, господи, душу раба нерадивого Пашко…
Ермак сильным взмахом локтя оттолкнул ката:
— Уйди, не оскверняй тела…
— Ну, ты! — ощерился кат и крепче сжал плеть.
Казаки схватились за мечи. Иванко крикнул атаману:
— Дозволь, батько, я ему враз дурную голову сниму!
Видя, что и впрямь казаки снесут башку, палач попятился и скрылся в темном проеме башни.
Ермак сказал Кольцо:
— Ну, Иванушко, снесем Пашко в его светлицу!
Они притащили убитого в полутемный чулан и положили на узкие нары, на которых лежала связка соломы. По углам свисала пыльная паутина, и сквозь нее в одном углу виднелся почерневший образ Николая чудотворца. Ермак огляделся и сокрушенно вымолвил:
— Вот и все богатство сторожа. И хоронить не в чем убогого!..
Казаки отнесли старика на погост, и казацкий поп Савва отпел панихиду по убиенному. Было тяжко и печально на душе Ермака.
«Мать-отчизна, — думал он, — тебя ли не любит простолюдин русский, и холоп, и смерд, и казак! Почему ж ты для него стала мачехой?» — думал и не мог найти ответа на свой вопрос.
Вечером Ермак поднялся в светлицу розмысла. Юрка Курепа с поникшей головой встретил атамана.
— Полвека человек простоял на дозоре, охраняя наш труд, а ныне сплоховал, и вот… — Юрка не договорил, тонкие губы его задрожали.
—. Мы ждем из-за Камня грабежников, которые зорят и пахаря и посадского человека, а грабежники тут, в городище — господа наши! — хрипло выговорил атаман. — Ихх, было бы то на Волге, показал бы я боярину!.. — он сжал кулаки, но сейчас же грустно опустил голову. — Ноне стреножили нас.
Юрко положил тонкую руку на плечо Ермака:
— Не кручинься, добрая душа, — сказал он мягко. — Плетью обуха не перешибешь. Одно и я не пойму: пошто мучат нас без нужды? Зажирели, стало быть, господа и потехи ради своих холопов убивают… Нового дозорного поставили: служи верой и правдой. А награда… Ох, горько, милый…
Противоречивые думы раздирали Ермака. Уйти бы от Строгановых… но куда? На Волге войска воеводы Мурашкина. На Дону — тоже не сладко… А остаться, — ненавистны владыки края…
Юрко прошелся по светлице, в углу присел и, подняв доску, добыл что-то из-под пола.
— Ты не думай, что люди о том не узнают, — сказал он Ермаку, держа в руках свиток. — Все узнают. Капля по капле я сливаю все обиды в сосуд. Хочешь, я зачитаю тебе, сколько бед натворили господа. Слушай! — розмысл развернул свиток и стал негромко читать: — «Людям ево крепостным и крестьянам ево чинятца многие напрасные смерти в темнице, сидячи в колоде в железах тяжких, сидят года по три и четыре, и больше, и умирают от великого кроволитья от кнутьяных побоев без отцов духовных, морят дымом и голодом. Уморен Семен Шадр, Ждан Оловешников да Офанасий Жешуков в колоде и в железах дымом уморены… а положены на старом городище, погребал их Андрей-поп, а ныне тот поп Андрей живет в вотчине на Каме реке на Слудке служит у храму, да в вотчине их на Усолье уморен в колоде и в железах человек их Ярило без отца духовного»…
Ермак сидел неподвижно и слушал. Слова Юрка жгли его сердце. «Вот что творится тут!» — гневно думал он.
Меж тем розмысл свернул свиток и пообещал:
— Ноне к сему списку причислю воротного сторожа Пашко.
— Что нам, казакам, после этого робить? — в раздумье проговорил Ермак.
Курепа с великим сочувствием поглядел на атамана?
— Я тож много мыслил о судьбе человеческой и гак порешил для себя. Лежу в ночи и спрашиваю себя: «На кого хлопочешь, Юрко?». И споначалу отвечал: «Известно на кого, на господ Строгановых!». Но совесть потом подсказала мне: «Врешь, Юрко, на Русь, для народа стараешься ты! А Строгановы тут только присосались к нашему великому делу!».
— Что ж, верно ты удумал, — нетвердо согласился Ермак. — Первая забота наша о Руси, и что на пользу отчизне, то и робь!
— Трудно нам, батюшка, ох как трудно под Строгановыми ходить! — со страстью вымолвил Курепа. — Но сейчас бессильны холопы сробить что-либо. Одна утеха — в мастерстве. Всю душу и сердце в него вкладываю. Знаю, вспомнят о нас внуки. Мастерство ведь живет долго, ой как долго! Возьмешь, скажем, ожерелье или саблю добрую и увидишь, какое диво сотворил мастерко. И спросишь самого себя: «Да кто ж творец был такого чуда?». Труд прилежный никогда не пропадает понапрасну.
Ермак покачал головой:
— Хорошо сказал ты, старый, да не все ладно в твоих словах. Ежели так думать, то, выходит, и от Строгановых польза. Нет, милый, тут что-то не так. Миловать их нельзя!
— Нельзя! — подтвердил, блеснув глазами, Юрко. — Коли такая речь пошла, об одном хочу спросить, да боюсь…
— Не бойся, говори, что на сердце! — ответил Ермак.
— Дай мне клятву нерушимую, что рука твоя никогда не поднимется на трудяг!
— Клянусь своей воинской честью, — торжественно сказал Ермак и, встав со скамьи, перекрестился перед образом, — убей меня громом, ежели я выну меч против холопа и ремесленника!
— Гляди, атаман, блюди свое слово! — Розмысл подошел к Ермаку, обнял и трижды поцеловался с ним.
За слюдяным окошком погасла вечерняя зорька. В колокол отбили десять ударов. Ермак прислушался к ночной тишине и засобирался на отдых.
Но и на отдыхе, в постели, не приходил к нему покой. Обуревали тяжкие думы. Ворочаясь, атаман вспоминал смерть Пашко, и сердце его вновь и вновь наполнялось гневом и неприязнью к Строгановым…
ГЛАВА ВТОРАЯ
В Орел-городок внезапно на взмыленном коне примчался вершник с Усольских варниц, писчик Андрейко. Он проворно соскочил у резного крыльца высоких строгановских хором, помялся, смахнул шапку, но взойти на ступеньки долго не решался. Обойдя вокруг терем, писчик легонько постучал кольцом в калитку. На стук выбежала краснощекая стряпуха с подоткнутым подолом и закатанными рукавами. От бабы хорошо пахло квашеным тестом, тмином и домашниной. Она удивленно уставилась на косолапого парня в затасканном тигилее.
— Ты что, Андрейко, не в пору прискакал?
— Бяда! — огорченно выпалил гонец. — Ух и гнал, будто серые наседали по следу!
— С чего бы? — полюбопытствовала вальяжная стряпуха.
— Об этом только хозяину будет ведомо! — с суровой деловитостью сказал Андрейко и попросил: — Пойди-ко живо и скажи Семену Аникиевичу, прискакал-де Мулдышка с варниц… Ну-ну, живей!..
— Живей, воробей! — передразнила баба, опалив озорными горячими глазами парня: — Иду, иду… — Она ушла. Писчик Мулдышка огладил волосы, нетерпеливо поглядывая на оконца. Стряпуха долго не показывалась. С Камы налетел ветер, прошумел в деревьях. Становилось студено и скучно. Наконец стряпуха позвала:
— Иди, ирод!
Семен Аникиевич сидел в большой горнице, в широких окнах которой поблескивало редкостное веницейское стекло. Большие шандалы с вправленными толстыми восковыми свечами блестели серебром. По тесовому полу разостланы мягкие пестрые бухарские ковры, а при дверях на дыбки поднялся матерый боровой медведь.
«Ужасти!» — со страхом покосился на чучело Андрейко и стал класть земные поклоны, сначала перед иконостасом, перед которым мерцало два ряда цветных лампад, а потом и перед хозяином.
Высокий, седобородый, с серыми мешками под глазами Семен Строганов выжидающе и недовольно уставился в холопа:
— Чего в неурочный час припер?
— Батюшка, бяда на варницах! — завопил Мулдышка и с трепетом воззрился на Строганова.
— Ну, какая там еще беда? — хриплым голосом хмуро спросил Строганов. — Неужто опять вогулишки зашебаршили? Так мы их разом ноне угомоним! — Семен Аникиевич сжал костлявый кулак и стукнул им по коленке. — Казачишек нашлю. Хваты!
— Нет, батюшка, не вогулишки зашебаршили. Худшее свершилось: холопы сомутились и побросали работенку. Теперь на руднике и на варницах раззор!
— Да чего ты мелешь? — взбешенно вскричал Строганов. — Может ли то быть? — он вскочил и заходил по горнице.
— Истин бог и святая троица! — истово перекрестился Андрейко. — Сам еле убег. Потоп и огонь пустили!
Строганов побагровел, сжал зубы.
— Я им, псам, покажу… В рогатках сгною! — вдруг рявкнул он так, что стекла в оконницах задребезжали.
Мулдышка испуганно отступил к порогу.
— Кто возмутитель? — грозно спросил хозяин.
— Брошка рваный, он первый и почал. А народу что? Смерды — что сухая соломка в омете, только искру брось, — живется-то горько! — сорвалось с языка Андрейки, и он сразу запнулся.
— Вон! — заорал Никита. — Аль я им не благодетель?.. У, шишиги…
Не чуя под собой ног, Мулдышка быстро выкатился во двор.
Причина возмущения работных людей была самая простая и ясная. От непереносимых бед и тяжелой жизни поднялись рудокопщики и солевары.
Глубок и глух Вишерский рудник. Вода так и хлещет в забоях. Нет тяжелее и безотраднее работы, как рудничная. Под землей и давит часто, и топит работяг. А кроме сего, не жизнь, а сплошная маета: рваны, босы, голодны, и непрестанные издевки. Строгановский приказчик, рыжий наглый Свирид — хапуга, каких свет не видывал. Голодом народ морит, а руду на-гора дай! Умри, а добудь!
Работали рудобои, не разгибая спины, по многу часов, жили в старой сырой землянке, где ни согреться, ни просушить мокрую одежонку. Народ надрывался, десны кровоточили, зубы шатались; каждый день мужиков на погост таскали. В куль рогожный да в яму! Не каждому полагалась домовина в строгановской вотчине.
В последний приезд на рудник приказчик Свирид позвал артельного кормщика к наказал ему заправлять кашу сусличным салом.
Попробовали горщики, и сразу ложки на стол:
— Жри сам, толстое пузо! Мы — не псы…
Всем скопом рудокопщики разом поднялись со скамей и вышли из-под навеса, под которым размещались слаженные из теса непокрытые столы. Горщик Елистрат Редькин крикнул работным людям:
— Братцы, доколе терпеть будем каторгу? Пойдем к Свириду да усовестим его по-божески!
Погомонили, поспорили, выбрали самых толковых, в том числе и Редькина, и направили для беседы к приказчику. Пришли на обширный двор, обнесенный крепким тыном. И только выступили вперед, за ними сторож, диковатый татарин Бакмилей, — раз, и мигом ворота на запор!
— Ты что робишь? — с тяжелым предчувствием спросил у него Елистрат.
— Ничто… Хозяин так приказал. Тихо, а то сам знаешь! — оскалился татарин.
Из хором вышел Свирид, тяжелый, в подкованных сапогах, кулаки — гири. Остановился на крылечке и зычно закричал:
— Кто из вас со словом пришел?
Горщики вытолкали Редькина. Он подошел к приказчику, степенно, с достоинством поклонился, а руки закинул за спину.
— Ты это как с хозяйским доверенным собрался разговаривать? Шапку долой, смерд! — Свирид внезапно размахнулся плетью, и раз! — выхлестнул Елистрату глаз.
Лицо горщика мгновенно залилось горячей кровью. Рудокоп закрылся ладонями, а другие гневно закричали:
— Неясыть, крови тебе нашей мало! За что покалечил человека? Мы к тебе за советом, с добрым словом явились, а ты…
— Ах, вот вы как заговорили, смерды! — заревел Сви-рид и крикнул Бакмилею: — Псов с цепи спусти! Ату их!..
И пошел травить псами. Ух, и потешил свою душу приказчик! Когда Бакмилей распахнул ворота, со двора, еле выбрались оборванные, истерзанные горщики. Закрыв глаза, пошатываясь, за ними шел и Редькин. Вслед уходящим Свирид крикнул:
— Вот тебе и сусличье сало в самый раз сгодится! От него все раны да язвы заживают скорехонько…
Елистрат крепко сжал зубы, смолчал; только желваки на щеках вздулись.
Старуха Карповна — горщицкая ведунья — промыла ему выхлестнутый глаз, завязала рану тряпицей.
— Горюн ты мой, горюн! — вздыхала бабка. — Окривел ты, Елистратушка, на весь век…
Редькин не упал духом. Твердо ответил лекарке:
— Окривел я, родимая, только взором, зато душа моя выпрямилась. Знаю теперь, как с приказчиками говорить!..
Подобрал Елистрат верных товарищей, взял с них клятву. Глухой ночью забрались они в хоромы Свирида, да так тихо, так осторожно, что ни один пес не забрехал. Распахнули дверь в покои, а на пороге вдруг встал Бакмилей. Татарин от неожиданности угодливо осклабился, а у самого от страха глаза забегали:
— Ты… Ты…
— Ну, вот и посчитаемся, пес! — и ударом кайла Елистрат уложил татарина. — Кровь за кровь!
Дружки в эту пору ломами выбили дверь в опочивальню приказчика и кинулись к постели. Пуста и тепла перина, а из-под ложа торчат большие красные пятки. Приказчика выволокли за ноги из-под кровати и усадили за стол.
— Вишь, все раны наши затянуло от сусличного сала! — с насмешкой сказал Елистрат. — Спасибо. Отблагодарить пришли и тебе угощенье припасли. — И положил Елистрат перед приказчиком дохлую мышь. — Ну-ка, отведай!
— Да что ты! Да побойся бога, милый! — взмолился Свирид.
Редькин сверкнул единственным глазом, шевельнул кайлом.
— Ешь!
Под смертельной угрозой сожрал лютый приказчик мышь. Ел и молил:
— Не бейте меня, ребятушки! Пожалейте ради семейного, детишек много…
— А ты нас пожалел? — строго спросил Елистрат и показал на выбитый глаз — Из-за кого на всю жизнь окривел?
— Сглупа я погорячился, братцы, — заканючил Свирид.
— А из-за кого повесилась на лесине сестренка моя? Не ты ли, бугай, изнахратил ее? — непримиримо сказал приказчику второй горщик, бороду которого прошибла густая проседь.
Приказчика повязали, и каждый выкладывал перед строгановским выжигой все свои наболевшие обиды и кровь. Слово за слово, горщики так распалились от гнева, что в короткий час насмерть уходили Свирида.
Утром рудокопы густой толпой пошли к варницам. Белесый дым скучно вился к низкому серому небу. Бабы вереницей таскали в амбары кули с солью.
— Хватит робить на барство, женки! — издали закричал Редькин. — Бросай кули…
На крик из варниц выбежали солевары. Из толпы испуганно предупредили:
— Берегись, горщики, Свирид-пес не порадует. На цепь да рогатки на шею!
— Был Свирид, да весь вышел. Не стало его! — решительно оповестил Редькин. — Круши все!
Сразу загорелось сердце, вспомнилась вся горькая безрадостная жизнь. Солевары сошлись с горщиками и зашумели.
Елистрат с тремя горщиками кинулся в солеварни и выгреб головни из-под цирена.
— Жги! Ни к чему соль, коли нам и так солоно!
Беглый огонь лизнул кровлю, и сразу вспыхнули два амбара.
Женки, побросав кули, со страху заголосили:
— И-и, что теперь будет?
Дым темнее заклубился. Писчики попрятались по углам, а Андрейко Мулдышка незаметно укрылся на сеновале. Стуча от страха зубами, он всё крестился, творил молитвы и твердил: «Пронеси, господи, как бы не спогадались и меня зажарить!».
Но горщики и солевары топорами рубили лари и запоры в плотине.
— Пусть сгинет все, намаялись мы! — кричал Елистрат и подбадривал товарищей: — Хлеще руби, хлеще!..
В пролом рванулась и зашумела вода, быстро заполнила низины, подошла к варницам и устремилась к руднику.
Брошка Рваный, годов под пятьдесят солевар весь изъеденный едким рассолом, с глазами мученика, первый бросил ковш в цирен и сказал с сердцем:
— Хватит, наработались, всех заживо изъело! Бросай, братцы, работу!
Он широко распахнул дверь. Солнце золотыми потоками ворвалось в солеварню. Брошка расправил спину и всей грудью захватил вешний воздух, даже шатнуло ветром: голова закружилась.
За Брошкой бросил ковш повар, кузнецы-циренникп побросали скребки, подварки, молоты и клещи, перестали стучать топорами плотники, выбежали дровоклады и другие варничные ярыжки, — одни сушили соль на полатях, а другие грузили ее на суда вешних караванов; за ними стайкой вылетали женки, которые на спине таскали в амбары кули с солью.
— Братцы, слышишь, как дивно жаворонушка распевает! — с большой, неизведанной доселе радостью сказал Брошка, и все устремили глаза вверх.
— Жаворонушка, милая птаха, — прошептала вековуша Алена…
Желтый дым над варницами стал редеть, таять, и вскоре до яркой сини прояснилось небо. Из-за тучки брызнуло солнце и заиграло миллионами блесток распыленной и просыпанной соли. Она была всюду: и дороги белели от нее, и на лугах образовался белесый налет, и к амбарам тропы были покрыты хрустящей солью.
— Эх, милые, не только себя просолили, но и землю кругом досыта! — с горькой усмешкой вымолвил Брошка.
— Не соль это, а застывшие наши слезы! — отозвалась большеглазая девка Аннушка.
На дальней дороге, которая взбегала на бугор, мелькнул угловатый всадник в тигилее. Широко расставив локти, он торопливо бил пятками в конские бока, — шибко погонял каурого.
Старый солевар Андрон слезящимися глазами взглянул на гонца и нахмурился:
— Андрейко Мулдышка — послух Свирида — погнал к Строганову. Вот, ребятушки, видать, и празднику скоро конец. Спустят нам портки… Эхх…
Все стихли. Ерошка Рваный вспыхнул:
— Чего раскаркался, как ворона перед ненастьем. Ежели спужался хозяйской длани, так уходи! Лучше смерть, чем каторга! — отыскивая сочувствие, он оглянулся на солеваров, но те стояли, понурив головы, избегая встретиться с ним взглядом.
«Покорны, как волы в ярме», — с досадой подумал Ерошка и с жаром вымолвил:
— Коли спужались ответ держать за правду, вяжите меня всем миром, один за всех пострадаю!
Никто не отозвался, все расходились. Тишина плотно легла на землю. Словно сон охватил строгановские края: не дымились варницы, не звякала кирка о рудный камень, не хлопал кнут погонщика, не скрипело большое маховое колесо, вытаскивая бадьи с рудой из шахты. Ерошка ободрился и крикнул уходящим вслед:
— Гляди, что робит смелый человек! Захочет — все загремит, бросит — все станет, замрет. Вот она сила в чьих руках!
Солевар убрел к реке, к широкой светлой Каме, и задумался. Лют Строганов, не простит он возмутительства, и что только теперь будет?
Однако не сдался Ерошка, надвинул набекрень колпак и сказал себе: «Ну, солевар, шагай к горщикам! Ум хорошо, а два лучше!».
Он вспомнил Елистрата Редькина и повеселел. Этот не выдаст! Смел, умен, — и ух, как ненавидит господина!..
Семен Аникиевич накинул наспех на костлявые плечи лисью шубу, надел высокие валенки, хотя на дворе стояла жарынь, и без шапки, с взлохмаченными волосами, бросился в большую бревенчатую избу — казачье жило. Степенность и важность словно ветром с него сдуло. Всего трясло, и все внутри кипело от возмущения, — так «вцепился бы зубами в холопское горло. Николи этого не бывало, чтобы в его вотчинах смерды голос поднимали и по своей воле покидали работу!
Еще с порога взбешенный Строганов гаркнул на всю избу:
— Ермака мне! Беда, ух и беда!..
Видя донельзя переполошенного хозяина, казаки повскакали с нар, сотники схватились за пищали.
— Орда набежала?
— Бей их! — кто-то зычно закричал: — Не щади грабежников!
— Горшая беда стряслась! — выговорил, схватясь за сердце, Семен Аникиевич, обмяк и повалился на скамью — Ухх…
— Пожар?
— Пожар, — отозвался Строганов. — Люди, смерды мои, злом зажглись. Смуту затеяли, душегубство сотворили — приказчика Свирида кайлом по башке ухайдакали. Землица наша дальняя, народ набежал всякий, беспокойны, и жди от них худа!.. Ермак!..
Атаман вошел в круг, руки его спокойно лежали на крыже меча.
— Я тут, Семен Аникиевич!
— Милый, смута загорелась, имения моего разорение. Спаси! На Усолье племянник Максим, да без вас не управится он.
Ермак задумался, теребил темные кольца бороды. Он отчужденно поглядывал на Строганова. Тот — нетерпеливый и горячий — взмолился:
— Расказни их, злыдней! Расказни горщиков да солеваров, чтоб век помнили, мои разорители!..
Казаки молчаливо глядели на атамана, выжидали, что он скажет.
— Батько, что молчишь? — выкрикнул один из казаков. — Рубить, так рубить сплеча!
Ермак презрительно скривил губы.
— Гляди, какой храбрый казак выискался! — насмешливо сказал он. — Да знаешь ли, на кого пойдем? На своих, русских. Эх, Семен Аникиевич, — вздохнул он тяжело, — кажись, мы договаривались с тобой и племянничками — оберегать только рубежи. И в грамоте царской, которую ты зачитал мне, поведано, чтобы летом в стругах, а зимою по льду камскому мимо городков не пропускать безвестных. И дали мы воинское слово — боем встречать врагов из-за рубежа, а тут о своих речь…
— А ежели свои хуже супостата грабят! — наливаясь яростью, выкрикнул Строганов.
— Может, ты сам в том повинен, — сурово стоял на своем Ермак. — Обидами и притеснениями довел смердов до того! Это ведь их трудами процветает тут хозяйство! Подумай, Семен Аникиевич, надо ли пускать меч там, где доброе слово и хорошее дело уладят все…
— Не до уговоров мне! Соли требует Русь, а они погубят дело. Казаки, надо идти! — переходя со злобного на упрашивающий гон, заговорил хозяин.
Ермак хмуро ответил:
— Как решит круг, так и будет!
— Идем, батько! Засиделись тут! — закричали казаки. — На месте и рассудим. Ты, хозяин, ставь отвального. Погладь дорожку.
Ермак молчал. Видя его нерешительность, Семен Аникиевич взывал:
— Атамане, атамане, не о себе пекусь — о Руси. Охх! — он схватился за сердце и посинел.
Ермак сумрачно глянул на него: «Стар пес, а жадина! Для кого хапает, кровь человечью сосет, когда сам у смертного порога?».
Строганов запекшимися губами просил:
— Не утихомирите их, будет смута и душегубство в этом краю. А народы рядом незамиренные: придут и пожгут и варницы, и все. Мужиков побьют, баб в полон уведут. И то учтите, братцы, — людишки у меня схожие с разных мест и беспокойные шибко, не прижмешь их, наделают много дурна!.. Атамане!..
Казаки гудели пчелиным роем:
— Батько, веди! А то порешим друг дружку с тоски.
— Жиром тут обросли и чревом на дьякона ноне стали похожи! Пора и погулять! — загремел Кольцо.
— Веди… Идем…
— Коли разожглись, пусть будет так, как велит товариство! — угрюмо ответил Ермак и наказал — Айда собираться в дорожку!..
Не глядя на Строганова, атаман вышел из избы… Осиянный солнцем Орел-городок лежал на горе, обласканный теплом. Внизу текла Кама — широкая, бесконечная красавица река.
— Эх, милая, куда занесла казака! — тяжко вздохнул Ермак и загляделся на реку, над которой плыли нежные облака. И под ними каждую минуту Кама казалась новой, — то манила под солнышком невиданным простором и сочной зеленью берегов, то в густой тени, с нависшими над водой скалами становилась таинственной и грозной; то ласковая и родная, то чужая и неприветливая, когда из набежавшей тучи брызгал дождь.
На дороге из-за бугра показалась странница с котомкой за плечами. Лицо знакомое, чуть загорелое.
— Алена! — признал Ермак.
Ее большие добрые глаза сегодня смотрели встревоженно, но губы улыбались:
— Тебя мне и надо, Васенька!
Ермак опустил глаза и спросил:
— Что тебе надо, Аленушка?
— Спешила, батюшка, с Усолья, шибко спешила. Неужто пойдешь на своих горюнов?
— Опоздала, Аленушка, — тихо обронил Ермак. — Как и робить, сам не знаю! — признался он.
В эту пору в Закамье грянул и перекатился над лугами раскатистый гром. Вековуша перекрестилась:
— Пронеси, господи, грозы, обереги хлебушко! — и посмотрела опечаленно на Ермака:
— Очень просто, Васенька. Иди, но кровинушки не проливай, — она своя, русская.
Алена стояла перед ним тихая, ласковая, и ждала ответа. Атаман поднял голову.
— Ничего не скажу тебе, Аленушка, но юность свою крепко помню и не обагрю братской кровью свои руки…
— Спасибо, Васенька, — поклонилась Ермаку вековуша и вся осветилась радостью. — Я и ждала этого.
Снова прокатился гром, и золотыми блестками сверкнули кресты на церквушке. Упали первые крупные капли и прибили на дороге пыль. На светлое небо надвинулась темная туча, закрыла солнышко, и полил буйный, шумный дождь…
Отошла гроза, надвинулся вечер, и казаки собрались в дорогу. За дымкой тумана взошла луна и зажгла зеленоватым светом бегущие камские волны. Ермак на сером жеребце ехал впереди, за ним шла сотня. Атаман молчал; в который раз шел он по родной прикамской земле, но никогда на душе не было такого тягостного чувства. *С далекой юности помнил он этот край и житье в строгановских вотчинах, и все осталось таким же, каким было много лет тому назад. Как все кругом ласкает и слух и глаз: и тихие шорохи ночи, освеженной только что павшим обильным дождем, и трепетная золотая дорожка лунного отражения на камской волне…
— Эх, Русь, родимая сторонушка! — вздохнул Ермак.
Ему вспомнился спор с Максимом Строгановым, угощавшим его чаркой аликанта.
Максим говорил:
«Пей за крепость нашу на земле! Отныне и до века текла тут Кама-река, отныне и до века хозяйствовать тут нашему роду, и перевода ему не будет вечно».
Ермак отклонил чарку, усмехнулся в лицо господину и сказал:
«А что ежели Кама-река вспять потечет, и холоп за вольницей поднимется?».
В глазах у Максима потемнело, голос дрогнул: «Не может того быть во веки веков!» — закричал он.
Ермак спокойно огладил бороду, поднял на господина веселые глаза: «Все может быть. Каждый человек тянется к солнцу!..»
Светило яркое солнце, когда дружина подошла к Усолью. Играло голубизной небо, не грязнили его белесые клубы варничного дыма. Чуть сыроватый ветер обдувал лица. Тишина простерлась над миром. Казаки притихли и зорко поглядывали на высокие тесовые ворота, которые вели в острожек Максима и теперь были накрепко закрыты.
«Что, стервятник, перепугался?» — со злорадством подумал Ермак.
Посад, в котором ютились солевары и рудокопы, безмолвствовал. Но когда казаки вступили в улицу, со всех сторон набежали люди, лохматые, одетые в рвань. Они густой*толпой окружили казаков, и каждый с душевной болью выкрикивал свои обиды, свое наболевшее:
— Без хлебушка третью неделю сидим…
— Солью зато изъедены!
— Андрюшку в шахте задавило, а хоронить не дают.
— Помилосердствуй, атаман!
Сидя на коне, Ермак сумрачно разглядывал толпу. Лотом поднял руку.
— Пошто бунтуете, люди? — выкрикнул он. — По-шго еще горшего худа не боитесь?
Вперед вышел Елистрат Редькин с перевязанным глазом. Он неустрашимо стал против атамана:
— О каком худе говоришь, атаман? Коли пришел угощать плетью, то добей первого меня! Каждая кровинушка наша кипит от гнева. Выслушай нас.
— Говори, в чем дело? — приказал Ермак. — Сказывай, что тут вышло?
Солевар поднял руки:
— Тише, братцы. Ордой шумите!
Голоса стали стихать. Одинокие выкрики бросались торопливо:
— Говори всю правду!
— А то как же? Известно, расскажу всю правду! — успокоил работных Елистрат и поднял уцелевшее око на Ермака. И такую боль и страдание прочел в его взгляде атаман, что сердце у него заныло.
— Говори же твою правду! — глухо вымолвил он.
Редькин взволнованно заговорил:
— Работой душат… Весь день едкий пар ест глаза, спирает грудь. Каторжная работенка, от темна до темна!
— А о пахарях? А о рудокопах? О жигарях забыл! — закричали с разных сторон.
— А рыбаки?
— Ио рыбаках, — продолжал прерванную речь Редькин, — и о пахотниках, и рудокопщиках, о всех смердах, атамане, мое слово душевное. Все мы голодны, волочимся в наготе и в босоте, — все передрали. И силушку свою вымотали. Женки на сносях до последнего часа коробья с солью волокут в амбары, ребята малые, неокрепшие уже силу теряют, надрываются. А вместо хлебушка — батоги и рогатки. Многие в леса сбежали, иные от хвори сгинули, а то с голоду перемерли.
Казаки стояли, понурив головы. Проняло и их горькое слово солевара. Многие вздыхали: не то ли самое заставило их бежать с Руси в Дикое Поле?
Конь Ермака бил в землю копытом. В тишине тонко позвякивали удила. Елистрат продолжал:
— Сил не хватит пересказать все наши обиды. Праздников и отдыха не знаем, поборами замучили. Не успел в церковь сбегать, — плати две гривны, в другой раз оплошал — грош, а в третий раз — ложись в церковной ограде под батоги. Богу молятся Строгановы, а сами нутром: ироды!
— Ироды… — словно эхо, отозвался атаман. Но тут же спохватился и сказал — Ты тише, человече, а то как бы холопы этого ирода тебя плетями не засекли!
— Батько! — вскричал Дударек-казак. — Вели унять смутьянов — душу рвут своим горем!
— Стой! — гневно отрезал Ермак. — Тут все тяготы к нам принесли, слушать мы должны и понять! Мы — не каты! Эй, солевары, браты-горщики, расходись! Бить вас у нас рука не поднимается, а прощать — силы нет.
— Уходи! — закричал Ерошка Рваный. — Уходи, казак, отсюда. Мы сами с господином управимся…
— Мы все тут покрушим! Все сожгем! — закричали холопы.
— Вижу, что так и будет! — сказал Ермак и поднял руку. — Слушайте меня, работяги! Пожгете варницы, затопите рудники, все запустеет тут — вам же хуже будет. Разойдитесь, браты! А я упрошу господина помиловать вас, смягчить вашу тяжкую жизнь. — Ермак тронул повод, и застоявшийся конь понес его среди бушующих солеваров. Они все еще кричали, жаловались, но давали казакам дорогу.
Ворота острожка распахнулись, и навстречу Ермаку вышел Максим Строганов, одетый в малиновый кафтан, в мурмолке, расшитой жемчугом. За ним толпилась многочисленная челядь — спальники, хожалые, псари, медвежатники, выжлятники, ловчие. Они жили привольно, сытно, и для господина готовы были на любую послугу. Хозяин поднял руку и, прищурив лукавые глаза, ощупал пышную бороду.
— Так что ж ты, атаман, не разогнал смердов? О том мы просили нашего дядю Семена Аникиевича. Разве он не сказывал тебе нашей просьбы?
— Сказывал, — резко ответил Ермак и выпрямился на коне. — Но мы в наймиты не шли. Не можно бить и калечить за правду человека. Люди робят от всей силы, а заботы о них нет. Скот свой и тот бережешь, хозяин, а смердов и за скот не считаешь!
— Помилуй бог, казак, о чем молвишь? Тут как бы и не ко времени, и не к месту! — Строганов покосился на дворню.
— Это верно, может и лишнее сказал, — счел нужным согласиться Ермак. — Но от всего товариства казацкого скажу. Не для того сюда шли, чтобы смердов бить. Не будем, господин! И тебе не советую. Миром договорись. Помилосердствуй!..
Строганов опустил глаза, круто повернулся и пошел в хоромы, — так и не позвал атаманов в гости. Он долго расхаживал по горнице, все думал. «Не ко времени!.. И впрямь, ноне идет война с ливонцами, не до свар царю. Не будет слать стрельцов, коли что!» — Максим хмурился, кипел злобой, но все чаще раскидывал мыслью, как и в чем уступить.
Простояли казаки в Усолье неделю. Поутру, после Троицына дня, над солеварнями заклубился белесый дым, и опять в шахту полезли рудокопы. Наказал Строганов выдать из амбаров холопам зерно и заколоть быка на мясо.
К Ермаку пришел Ерошка Рваный и поклонился:
— Послушались твоего совета, ноне зачали новую варю. Приходи-ко, атаман, взгляни на работенку нашу.
— Приду, — довольный, что удалось предотвратить грозу, ответил Ермак.
Он пришел на другой день. Большая потемневшая изба была заполнена соляным паром, от которого сразу запершило в горле. Ермак с любопытством вгляделся: большой цирен, подвешенный на железных полотенцах к матицам, испускал пар. Под ним, в глубокой яме, пылал огонь, от которого и нагревался рассол. Повар Ерошка зорко всматривался в кипеж раствора, из которого начинала уже рождаться соль. Тут же хлопотали два подварка, да ярыжки время от времени подбрасывали дрова в огонь, остряками к устью печи. Подварки, наверху у цирена, все время подбавляли рассол, который ведрами подавался из ларя.
На ресницах и бороде солеваров оседал соленый налет. Ермак ухватился за свою кучерявую, и под пальцами тоже заскрипела соль.
«Этак в мощи обратишься», — невесело подумал атаман и услышал, как в цирене пошел шум.
Что такое? — поднял он глаза на повара.
— Началось кипение соли! — выкрикнул Брошка и махнул подваркам — А ну, живей, живей!
Подварки бросились к железным заслонкам печи и стали умерять жар, а повар поднялся к цирену и огромной железной кочергой равномерно разгонял рассол…
Так и не дождался Ермак полного увару, когда стала оседать белоснежная соль. Откашливаясь, весь распаренный, потирая глаза, он выбежал из варницы.
За ним вышел Брошка:
— Ну, как тебе понравилась наша работенка?
— Подвиг трудный! — ответил Ермак.
Солевар присел на бревнышко и со вздохом сказал:
— Вот видишь… каторга! А мы тихи… и мало того: любим эту каторгу, работу то есть…
Ермак грузным шагом вошел в острожек. Мысли были злые, непокорные. Он чутьем догадывался, что не простят ему Строгановы непослушания, но не мог поступить иначе. И в самом деле, Максим закрылся у себя в хоромах и больше не показывался.
А в избах, на постое, казаки кричали:
— Хватит, наслужились у господ. Нам бы в Сибирь идти, зипунов пошарпать!
— В Сибирь!
— Дорога трудна! — осторожно заговорил Матвей Мещеряк. — Лето давно на перевале.
— Брысь! — заорал на него полусотник Брязга. — Для нас, ходунов, лишь бы до урманов добраться!
Гомон стих, когда появился Ермак, медный от загара, решительный.
— Что за крик? — сурово спросил он.
— Батько, — кинулся к нему Брязга, — спор вышел. Осатанело нам от скуки, без драки, ей-ей, с ножами друг на друга кинемся. Обленились, яко псы.
И разом заорали десятки глоток:
— Веди, батько, в Сибирь. Тут у господ нам не житье!
Атаман взглянул на разгоряченные, возбужденные лица казаков, на задорные глаза и махнул рукой:
— Тихо, дай подумаем! — и опустился на скамью. — И чего вдруг взбесились?
— Эх, батько, ну что нам тут! Жить весело, а воевать некого! — со страстью вырвалось у Дударька. Все захохотали. Атаман снял шапку, положил рядом. Он понимал тоску повольников, понимал и то, что у Строгановых не жить ему больше.
— Хорошо, — тряхнул он седеющей годовой, — подумайте, браты, хорошенько обмыслите, а там обсудим. Только больше разуму и меньше гомозу!..
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Семен Строганов пребывал в своем любимом Орле-городке и с часа на час ждал вестей о казачьем походе в Усолье. Сдвинув густые нависшие брови, закинув за спину руки, он нелюдимо бродил по своим огромным покоям и думал о совершившемся в Усолье. «Если не погасить воровской пожар, то пламя, поди, доберется и до Орла-городка. Пойдет тогда крушить». Строганов встал перед громадным иконостасом со множеством образов в драгоценных окладах, осыпанных самоцветными камнями и бурмицкими зернами, и начал молиться. Молитвы были простые, земные:
— Господи, покарай злых и дурных смердов! — шептал старик пересохшими губами. — Нашли на них казацкую хмару. Пусть порубят и потерзают их ермачки!
Земно поклонившись образу спаса, Семен встал кряхтя и удалился в свою сокровенную горницу. Большая и светлая, она отличалась от других простотой. Стены и потолок ее были из тесаного дуба, чтобы служили навек. Необитые и неразрисованные, они были чисто выскоблены и вымыты. Кругом — лавки и шкафы из ясеневого дерева, а под окном большой стол, на котором лежали мешочки соли, куски железа, олова и — на видном месте — большие счеты, гордость строгановского рода.
Старик уселся в кресло и стал выстукивать на костяшках. Он любил в тихий час посчитать свои богатства.
Ровный свет лился от лампад, и слегка потрескивало пламя восковых свечей. Был тот покой, какой обычно овладевал им в позднее время.
И в эту тихую пору в дверь постучал старый дядька-пестун. Неспроста он тревожит господина, — это сразу сообразил Семен Аникиевич, и вмиг отлетел покой, снова им овладела тревога.
— Войди, дед! — недовольно откликнулся Строганов.
В горницу, шаркая ногами, вошел пестун. По лицу его Семен Аникиевич догадался о неладном.
— Казаки загуляли? Погром? — холодея спросил он.
Пестун отрицательно повел плешивой головой:
— Хуже, Аникиевич. Ермаки отказались бить смердов!
— Не может того быть! Откуда дознался? — вскочил Строганов и, схватив старика за плечи, стал трясти. — Врешь!
— Истин господь, правда! — истово перекрестился дядька. — Только что дозорный наш писчик Мулдышка прискакал с вестью…
Стариком овладел беспредельный, бессильный гнев. Он резко выкрикнул пестуну:
— Немедленно шли гонцов к племянникам моим! Надо спасать вотчину нашу!
Дядька ушел, а Строганов долго ходил по хоромам; лишь только перед рассветом уснул беспокойным сном… Утром на быстрых иноходцах, в сопровождении толпы слуг, в Орел-городок примчались Максим Яковлевич и Никита Григорьевич.
— К полудню отоспался старик и вызвал племянников. Он усадил их за стол: краснощекого, золотобородого Максима — справа, а веселого, кряжистого Никиту, с плутоватыми глазами, — слева.
— Сказывай, Максимушка, о бедах наших. Что наробили казаки? — предложил сурово дядя.
— Ермак не тронул смердов.
— Выходит, смерды варницы пожгли и рудники порушили? — пытливо уставился в племянника Семен Аникиевич.
— Не то и не другое. Казачишки зашебаршили! — с презрением пояснил Максим.
— И на том слава богу! — перекрестился Строганов и на сей раз вздохнул облегченно. Он замолчал, задумался. Племянники из уважения безмолвно поглядывали на дядю, как решит он?
Наконец Семен Аникиевич заговорил:
— О чем кричат ермачки?
— Засобирались в Сибирь, к салтану в гости, — с насмешкой ответил Никита.
— Так, так! — подхватил дядя, нахмурился, и вдруг в глазах его загорелись огоньки. — Детушки, да нам это с руки! Пусть идут с господом богом. В добрый час! Глядишь, салтану не до нас будет, а со смердами сами справимся. Да и без того притихнут…
— Ужотко и без того притихли, дядюшка, — просветленно вставил Максим.
Старший Строганов встал и подошел к иконостасу, подозвал младших.
— Царем Иоанном Васильевичем, великим князем всея Руси, нам пожалованы земли, лежащие за Камнем. Повелено нам занимать всякие ухожие места и рыбные тони, и леса по рекам Тоболу, и Туре, и Лозьве… Вот и пришло время содеять нам по велению царя. Помолимся, милые, за почин добрый.
И Строгановы стали истово креститься и класть земные поклоны перед сияющим иконостасом.
Казаки вернулись в Орел-городок и стали думать о дорожке в Сибирь. Два года они прожили в камских вотчинах Строгановых. Зимы стояли тут сугробистые, вьюжистые и до тошноты длинные. Ветер хозяйничал в эту пору на дорогах и хлестал безжалостно все живое. В низких срубах, при свете тлевшей лучины невесело жилось волжским повольникам. Все угнетало их тут: и хмурое, белесое небо, и мрачные ельники с вороньим граем. Но тяжелее всего было сознавать, что изо дня в день тянется зряшная жизнь без обещанного прощения вины. «Все еще мы воровские казаки!» — с тоской на беседе признался батька.
Не всякий мог долго выдержать такую жизнь: иные на путях-дорогах буйствовали — «ермачили», как облыжно обозвал это неуемное проявление казачьей силы Семен Строганов, иные изменяли товариству и убегали на Волгу, на веселую Русь.
«Веселая! — усмехнулся в бороду Ермак. — Кому веселая, а простолюдину, смерду, такая жизнь, как волчий вой в голодную осеннюю ночь!»
Не все деревья в лесу одинаковы, а еще пуще разны желания и думки людские. Нашлись среди казачества и такие, которых неудержимо к земле, к сохе потянуло. И многие из них осели на камской пашне, поженились, и в тихий час в жилье такого казака слышится женская песня: баба качает зыбку с младенцем и поет казачью колыбельную. Вот куда повернуло!
Все места кругом казаки изъездили, исходили, — и в погоне за татарским грабежником, и в поисках ценного зверя. Удивлялись они и тому, что скучно живут на Каме: никто толком не знает своих мест, все было безыменным под серым безрадостым небом. Как ходить в таком краю без блужданий? И стали казаки давать названия горкам и урочищам, и все на свой лад. Так родилась Азов-гора, Думная гора, Казачья…
Не было больше желания служить купцам. Иван Кольцо, неугомонный бедун, по душе признался Ермаку:
— Для чего живет казак? Для воли. Ради нее я все отдам — и тело и душу, всю жизнь не пожалею. А тут как в, тухлой воде. Пойми, Тимофеич! Оттого и вырывается буйство, что сиро и холодно стало на сердце. Сижу и порою думаю: не могу жить без дела, без трепета. Лучше камень за пазуху да головой в Каму! А помнишь, батько, наши думки о казацком царстве, без царя и бояр… В Сибирь, батько, веди, терпежу больше нет.
Август выдался сухой, теплый. Дожинали последний хлеб. Сыто ревела скотина. Над полями носился серебристый тенетник осенних паучков, и так неудержимо влекли сиреневые дали! По знакомой скрипучей лесенке Ермак поднялся в башенную светлицу. Розмысл Юрко Курепа писал, скрипя гусиным пером.
— Ты отложи дело, а послушай мою думку, — поклонился Ермак и огляделся. В горнице все хранилось на своих местах. На доске, прибитой к стене, лежали книги в потертых кожаных переплетах с медными застежками, свитки пергаментов. На столе — развернутый чертеж. Атаман подошел и сказал Курепе:
— Рвутся казаки в Сибирь, и моя душа лежит к ней. Пытал я у многих людей про дороги в сей край, путано говорят. Помоги, друг, изъясни, что за страна Сибирь и по каким рекам плыть к ней?
Розмысл печально опустил голову, огорченно развел руками:
— Что и сказать тебе, атамане, не ведаю. Живем у самого Камня, за коим и лежит Сибирь-страна, а знаем о ней понаслуху. Сибирь — земля диковинная, незнаемая, немало баснословия ходит о ней, а куда текут там реки и откуда они берутся, никому неведомо…
Ермак помрачнел.
— Так! — огладил он бороду. — Как же быть. Юрко?
— А быть просто, — взглянул на атамана ягными глазами Курепа. — Дозоры надо выслать, да вогулича поймать, тот все и расскажет. Мне довелось познать лишь Чусовую реку. Плыл я далеко-далеко, до дальнего Камня, но до конца не добрался…
Ушел Ермак опечаленный, но полный решимости.
Две недели пропадал Ермак, не являлся к Строгановым, но господа без спору отпускали хлеб, мясо и соль казакам, а об атамане не спрашивали. Догадывались купцы, чем занят Ермак. На легком струге он с тремя удальцами плавал по быстрым горным рекам, дознавался у старожилов и у вогуличей, куда и какая вода течет. Вернулся Ермак свежий, окрепший и прямо к Строганову.
Семен Аникиевич прищурил глаза и спросил:
— Где это ты, атамане, запропастился? Сердце мое затосковало по тебе.
Походил старик на козла: узкое длинное лицо, длинная редкая бородка и глаза блудливые. Ермак усмехнулся:
— Ну, уж и затосковало! Плыть надумал… В Сибирь плыть…
Строганов для приличия помолчал, подумал. Блеклая улыбка прошла по лицу. Он сказал:
— Что же, дело хорошее. Дай бог удачи! Жаль, хлеб у нас ноне уродился плохо, не могу дать много.
— Сколько дашь, и за то спасибо. Мне холста отпусти на парусы да зелья немного…
Держался атаман независимо, ни о чем не рассказывал, и то огорчало Строганова. Пугала купца думка: «Сибирь — край богатый. Если и впрямь казаки осилят, дадут ли им, Строгановым, из большого куска урвать?».
Но об этом Семен Аникиевич ни словом не обмолвился. Между ним и казаками мир держался на ниточке, и боялся старик, очень трусил, как бы гулебщики на прощанье не забуянили.
Но они и не думали буянить. Набились в избу, долго спорили, а на ранней заре, когда над Камой клубился серый туман, сели в струги, подняли паруса и поплыли. Строганов стоял у окна, все видел и хмурился: «Шал-берники, орда, даже спасибочко не сказали за хлеб-соль, даже господину своему не поклонились, я ли не заботился о них? Хвала господу, тихо уплыли сии буйственные люди. А может, к добру это? Кучуму-салтану не до нас будет, и его грабежники не полезут за Камень…»
Он долго стоял у окна и смотрел в ту сторону, куда уплывали повольники. Паруса становились все меньше, призрачнее… Еще немного, и они вовсе растаяли в синей мари…
Быстро плыли казаки, бороздя Каму-реку. Леса темные, густые, но дорожка знакомая, — столько раз гнались за татарами по ней.
Вот и устье Сылвы, струги вошли в нее. Кольцо оповестил весело:
— Кончилась тут, на устье, вотчина Строгановых, а чье дальше царство, — одному богу ведомо!
И впрямь, берега пошли пустынные, безмолвные. Леса придвинулись к воде угрюмые, дикие.
Вечерние зори на Сылве спускались нежданно, были синие, давящие, что-то нехорошее таилось в них.
— Будто на край света заплыли! — вздыхал Дударек.
Ермак строго посмотрел на Дударька, сказал:
— Осень близится, блекнет ярь-цвет. Больше тьмы, чем света!
И может быть, тут впервые атаман подумал: «Припоздали мы с отплытием!». Но вернуться — значило еще больше встревожить дружину.
Гребли казаки изо всех сил против течения, — струя шла сильная и упрямая. Неделю-другую спустя показались земляные городки, над которыми стлался горький дым. На берег выходили кроткие люди в меховых одеждах. Они охотно все давали казакам, но дары их были бедны: туески малые с медом, с морошкой да сухая рыба…
Дни между тем становились короче, низко бежали набухшие тучи, и бесконечно моросил дождь. Постепенно коченела земля, хрустел под ногами палый лист. На привалах жгли жаркие костры, но утренники разукрашивали ельники тонким кружевом изморози. Холод пробирал до костей и на мглистой, ленивой заре зуб на зуб не попадал от стужи. По Сылве поплыло «сало». Смерзшиеся первые льдины, облепленные снегом, крепко ударяли в струги.
К вечеру над густой шугой, в которой затерло казачий караван, пошел снег. Он шел всю ночь и утро. И сразу легла белая нарядная зима.
Иванко Кольцо ходил у реки и сердился:
— Вот и доплыли. Не по донскому обычаю ледостав пришел, не ко времени.
Ермак улыбнулся и сказал:
— Обычаи тут сибирские, свыкаться надо. Коли так встретила, будем ставить городок!
На высоком мысу, под защитой леса, поставили острожек. А первой срубили часовенку, водворив в нее образ Николая угодника. Поп Савва отслужил молебен. Казаки молились святому:
— Обереги нас, отче, от лиха злого, а паче от тоски. Нам бы, Никола, полегче жить да повеселей…
Видно, не дошла казацкая молитва до Николы угодника — плешатого старичка, кротко смотревшего с образа. Только укрылись заваленные снегами повольники от стужи, как вскоре кончились все запасы. Начался голод, а за ним цинга. Ослабевшие казаки, высланные в дозоры, замерзали от стужи. Поп наскоро отпевал их, а затем тела зарывали в снег. Пятеро ушли на охоту и не вернулись. Догадывались, что сбегли искать светлую долю, да, видать, нашли ее в сугробах, похоронивших леса.
Только один батька не сдавался. В погожие дни он поднимался на тын и показывал на заснеженный простор, который раскинулся надо льдами Сылвы.
— Браты, гляди, эвон — синее марево: то Камень, а за ним Сибирь!
— Близок локоть, да не укусишь, — сердито ворчал Матвейко Мещеряк. — Батько, хватит на горы глядеть. Дозволь казакам на медведя сходить…
Нашли берлогу, подняли зверя, и Брязга посадил его на рогатину. Убили лесного хозяина и на полозьях притащили в острожек.
Сколько радости было! За все недели раз досыта казаки наелись.
— Не хватает медов! Совсем душа растаяла! — повеселел поп Савва. — Сплясать, браты, что ли?
— Да ты всю святость стеряешь, батя. Аль забыл, что ныне на Руси Филиппов пост! — смеялись казаки.
— Так то на Руси, а мы — не знай где, и митрополит нами тут пока не поставлен, дай спляшу!
Савва пошел в пляс. Он отбивал подкованными сапогами чечетку, прыгал козлом и вертелся как веретено. Прищелкивал перстами и подпевал себе:
Эх, сею, сею ленок…
Казаки выстукивали ложками частую дробь. Тут и домрачам и гуслярам стало стыдно, — заиграли они. Пошла гульба, дым коромыслом.
— Вот и Дон помянули! — повеселел и батька…
Зима лютовала. Колкий снежок змейками курился по льду, по еланям, обтекая кочки и пни на вырубках. Ермак в эти дни похудел, проседь гуще пробила бороду. С гор прилетал ветер и поднимал белесые валы, которые плескались и белыми ручейками сочились через тыны острожка, погребая его под сугробами. Атаман второй раз понял, — припозднился он с походом, но от неудачи еще больше упрямился. Как и раньше в трудные минуты, так и теперь в душе у него поднялось скрытое, сильное сопротивление, подобное страсти, желание все преодолеть.
— Трудно, батько, ой и трудно! — не стерпел и пожаловался Иванко Кольцо, показывая кровоточащие десны. — Глянь-ко, какой, красавец!
Ермак пронзительно поглядел на побратима и засмеялся:
— Все вижу, но и то мне чуется, умирать ты не засобирался. Угадываю, что думки твои о другом, веселом.
Иванко захохотал:
— Вот колдун! То верно, думки мои о другом…
Он не досказал. Ермак и без того понял по глазам казака, какие сладостные думки тот таит. Иванко потянулся и сказал:
— Ох, и спал я ноне, батько, как двенадцать киевских богатырей. Спал и видел, будто вышел я в сад. Осыпался яблоневый цвет, под деревьями летали только что опавшие, свежие пахучие лепестки. И вышла тут из-за цветени девушка, наша донская, в смуглом загаре и лицо простое, приятное, и косы лежат, как жгуты соломы. Обернулась она ко мне, и так на сердце стало весело да счастливо. Эх, батько!
— Ишь ты, какой хороший сон, — улыбнулся атаман. — Ровно в игре, все по хозяину…
Иванко не хотел заметить насмешки и продолжал:
— И ночи видятся в Диком Поле: горят костры на перепутьях, а казаки вокруг котла артелью жрут горячий кулеш…
— Этот сон еще лучше! — ухмыляясь сказал Ермак и построжал: — А ты, часом, не сметил, что из твоей сотни в тот сад яблоневый трое казаков сбегли?
Кольцо посерел:
— Не может того быть!
— А вот свершилось же! — Атаман вскинул голову и отрезал — Будет байками заниматься: отныне ставлю донской закон. Честно справлять службу. Сотники отвечают за казака! Беглых буду в Сылву сажать без штанов, вымораживать прыть!
И он двоих посадил у бережка в прорубь, и донцы приняли кару спокойно. Посинели в студеной воде, зубами лязгают. Ермак спросил:
— Ну как, браты?
— Сгинем, батько.
— А одни средь непогоди не сгибли бы?
— Один конец, добей, батько! — повернули глаза в сторону атамана, и прочитал в них Ермак глубокое раскаяние.
Закричал атаман:
— А ну вылазь, крещеные! Рассолодели? С татарами биться собирались, а сами от зимушки удумали гибнуть. Эхх…
Мучались, голодали, но терпели. Мутный дневной свет не радовал, не было в нем теплоты. Но однажды поп Савва проснулся и радостно закричал на всю избу:
— Братцы! Братцы!
Казаки подняли с нар очумелые головы. Солнце плескалось в окно. В светлой поголубевшей тишине нежно переливался пурпур, золото и ярь медяная.
— Веснянка в оконце глянула!
А через неделю зацвела верба, зазвучала капель.
По острожку разнесся голос Ермака;
— Эй, вставай, берложники! Заспались! — Он прошел за тын и отломил веточку. Она была еще холодная, ломкая, но в ней уже теплилась жизнь. Круто повернуло на весну…
Казаки не сразу вернулись к Строгановым. Прогремели льды на Сылве, прошел весенний паводок, зазеленели леса, а Ермак не торопился. Много тяжких дней и ночей пережито в этом студеном и диком краю, тут на крутояре сложили в братскую могилу десятки казаков: круто было! Но здесь, в суровых днях родилось одно решающее — войско. Беды закалили людей. Грозное испытание не прошло напрасно. Ермак как бы вырос, и слово его в глазах дружины — было крепкое слово. Жаль было расставаться с острожком — первым русским городком на неведомой земле. Тут во всей полноте осознавалась своя воля. И хотя гулебщики особо не кланялись Строгановым, а все же считались служилыми казаками.
Отходил май, отцвела цветень и угомонились по гнездовьям птицы, когда казаки сели в струги и кормщик Пимен махнул рукой:
— Ставь паруса!
Легко и быстро поплыли по течению. И Сылва иной стала — нарядной, озолоченной солнцем. Немного грустно было покидать выстроенный острожек. Вот в последний раз мелькнула крыша часовенки и скрылась за мысом.
Нежданно-негаданно нагрянули казаки к Строгановым. Все пришлось ко времени. Только вырвались казаки на Каму-реку, и, увидели скопища татар, а вдали за перелесками дымились пожарища. Опять враг ворвался в русскую землю. На становище поймали отставшего вогулича и доставили Ермаку.
Завидев воина в кольчуге и шеломе, с большим мечом на бедре, пленник пал на колени и завопил:
— Пощади, господин. Не сам шел, а гнали сюда…
— Кто тебя, вогулича, гнал? — гневно посмотрел на него Ермак.
— Мурза Бегбелий гнал. Сказал, всем ходить надо, русских бить! Помилуй, князь…
Ермак вымахнул меч:
— Браты, неужто выпустим из наших рук татарского грабежника?
— Не быть тому! Вот бы кони, как на Дону! — с грустью вспомнили казаки. — Ух, и заиграла бы тогда земля под копытами…
Мурза Бегбелий Агтаков торопил своих воинов к Чусовским городкам. Они шли, потные, пыльные, черной хмарой. Их саадаки полны стрел, у многих копья и мечи. За собой на отобранных у посельников конях везли узлы с награбленным. Телохранители Бегбелия вели в арканах трех молодых полонянок. Они расслабленно просили татар:
— Дай отдышаться. Истомились…
Их густые, длинные волосы, цвета спелой ржи, развевались, и на тонких девичьих лицах перемешались слезы и пыль.
Татары безжалостно стегали их.
— Машир, машир!..
Но не дошли злыдни до Чусовских городков, не пограбили их. У самых ворот острожка настигли казаки грабежников и порубили.
У Бегбелия сильный и смелый конь. Мурза хитер и труслив, как лиса. Когда он увидел, что татары гибнут под мечами и разбегаются, он юркнул в лесную густую поросль, домчал до Чусовой и направил скакуна в стремнину. Быстра вода, но добрый конь, рассекая струю широкой грудью, боролся с течением и, наконец, вынес мурзу на другой берег. Бегбелий поторопился по крутой тропе проехать скалы. И тут на берег выбежал Ермак с попом Саввой.
— Батько, вот он — зверь лютый! — показал поп на всадника, который будто замер на скале. Татарин презрительно смотрел на атамана:
— По-воровски бегаешь! — с укором крикнул Ермак. — Не пристало воину уходить от врага! Сойди сюда, померяемся умельством и силой!
Сквозь шум воды вызов казака дошел до мурзы. Он усмехнулся в жесткие редкие усы, в узких глазах вспыхнули волчьи огни.
— Я знатный мурза! — заносчиво выкрикнул Бегбелий. — А ты — казак, послужник-холоп. Мне ли меряться с тобой силой? Не спадет солнце в болото, и мурза не снизойдет до холопа! — он дернул удила, конь загарцевал под ним.
Ермак схватил пищаль, поднял быстро, но все, как морок, исчезло. Не стало на скале Бегбелия, только мелкие кусты все еще раскачивались, примятые конским копытом.
— Ушел грабежник! — обронил Ермак и вернулся на место схватки…
Перед казаками широко распахнулись ворота острожка. Максим в малиновом кафтане вышел навстречу атаманам, а рядом с ним стояла в голубом сарафане светлоглазая женка Маринка, держа на расшитом полотенце хлеб-соль.
Ермак бережно принял дар, ласково поглядел на красавицу и поцеловал пахучий каравай.
— Самое сладкое, и самое доброе, и радостное на земле — хлеб! — сказал тихим голосом атаман. Марина вся засветилась и ответила:
— Пусть по-твоему…
Максим Строганов, сияющий и добродушный, поклонился казакам:
— Благодарствую за службу…
— Оттого и вернулись, чтоб оберечь твой городок! — откликнулся Иванко Кольцо. — Глядим, темная сила прет, пожалели вас…
— Спасибочко! — еще раз поклонился господин. — А теперь жалуйте в покои. Победителю отныне и до века — первая чара.
Гамно вошли казаки в знакомые покои, расселись за большие столы. Зазвенели кубки, чаши, кружки, чары, овкачи и болванцы, наполненные крепкими медами. Началась после зимних тягот шумная казачья гульба…
Лето отслужили казаки в вотчине Строгановых, ожидая татарского нашествия. Но в этот год татарский царевич Маметкул не приходил из-за Каменных гор. В сухое лето быстро созрели хлеба, и посельщики спокойно собрали их с поля, свезли и уложили в риги. Осень выпала щедрая: рыбаки наловили и насолили бадьи рыбы, строгановские амбары набили зерном, толокном. В подвалах — бочки липового меду. В ясные ночи высоко в небе плыл месяц и зеленоватые полосы света косыми потоками лились в узкие высокие окна строгановских хором. Розмысл Юрко не спит, сидит над толстой книжищей в кожаном переплете с золотыми застежками. В оконце смотрит с синего неба золотая звездочка, да ветерок приносит разудалую казачью песню.
Юрко сидит, склонясь, и думает о Максиме Строганове: ноне господин расщедрился, вынес в глиняном кувшине вино и книгу.
«Вот прими, за службу тебе, — за то, что отыскал новые соляные места. Книжицу сию прочти. Писал ее сэр Ченслор — аглицкий купец, с коим я виделся в Холмогорах и на Москве, а вино выпей, монахи Пыскорского монастыря во поминовение деда Аникия доставили в Чусовские городки. Вино редкое — золотистое, искрометное. Из Франкской земли привезено через моря великие…»
Не додумал Юрко своих мыслей — в дверь постучали. Тяжелой поступью вошел Ермак. Розмысл обрадовался:
— Не ждал, и вдруг радость выпала.
Они обнялись, и атаман уставился в книжицу:
— О чем пишется в ней?
— Тут о русских воинах говорится, и хорошее.
— Ну! — глаза Ермака вспыхнули, он схватил Курепу за руку. — Чти, что писано о ратных людях!
Юрко придвинул книгу и глуховатым голосом стал читать:
— «Я думаю, что нет под солнцем людей, столь привычных к суровой жизни, как русские. Никакой холод их не смущает, хотя им приходится проводить в поле по два месяца в такое время, когда стоят морозы. Простой солдат не имеет ни палатки, ни чего-либо иного, чтобы защитить свою голову. Самая их большая защита от непогоды — это войлок, который они выставляют против ветра и непогоды. А если пойдет снег, воин отгребает его, разводит огонь и ложится около него…»
— Истинно так! — подтвердил Ермак. Он придвинулся к Юрко, взял книгу и долго вертел в руках. Перевернув лист, он зорко смотрел в него и стал медленно читать:
— «Сам он живет овсяной мукой, смешанной с холодной водой, и пьет воду. Его конь ест зеленые ветки и тому подобное и стоит в открытом холодном поле без крова — и все-таки служит хорошо… Я не знаю страны поблизости от нас, которая могла бы похвалиться такими людьми…»
— И то верно! — сказал Ермак и положил тяжелую книгу на стол. — Подгоняет меня эта книжица идти в поход. Пора!..
— А за воинство угощу тебя, — потянулся к кувшину Юрко. Он налил в кружки золотистое вино и стукнул: «Чок-чок!..»
Ермак помедлил, а потом поднял кружку и выпил.
— Добр огонек. Ох, и добр! — похвалил он.
— И дознался я, атамане, что есть реки, что текут с Камня, и о тех, которые бегут в сибирскую сторонушку. Вот, зри! — розмысл склонился над свитком и стал чертить и рассказывать.
Далеко за полночь розмысл и атаман сидели в тихой горенке и рассуждали о дороге в Сибирь.
Как гром среди ясного неба, появился Ермак перед Строгановым и сказал:
— Ну, Максим Яковлевич, довольно нажировались казаки на Каме. Ноне идем в Сибирь.
Строганов по привычке прищурил глаза и сказал спокойно:
— В добрый путь, атамане!
— До пути надобны нам от тебя припасы: и хлеб, и соль, и зелье, и толокно, и холсты.
Строганов сразу побагровел, вскочил и бросился к иконостасу:
— Господи, господи, просвети ум нечестивца, открой очи ему на сиротство наше, на бедность…
Ермака так и подмывало крикнуть господину: «Брось отводить глаза богом. О милости, купчина, просишь, а сам последние жилы с холопов тянешь!». Однако атаман сдержался и сказал хладнокровно:
— Тут, Максим Яковлевич, у бога не вымолишь, придется в твоих амбарах пошарить!
— В амбарах! — выкрикнул гневно господин. — Еще шубы мои потребуете, опашни, рубахи!
— Нет, то не надобно нам, обойдемся. Матвей Мещеряк, наш хозяин, подсчитал, что надобно. Вот слушай! Три пушки, безоружным — ружья, на каждого казака по три фунта пороха, по три фунта свинца, по три пуда ржаной муки, по два пуда крупы и овсяного толокна, по пуду сухарей, да соли, да половина свиной туши, да безмену[27] масла на двоих…
— Батюшки! — схватился за голову Максим. — Приказчики!
— Не кричи! — насупился Ермак. — Не дашь, так пожалеешь! — в голосе атамана была угроза.
— Так ты с казаками гызом похотел мое добро взять? Не дам, — не дам! — затопал Максим, и на губах его выступила пена.
Выждав, гость резко и кратко сказал:
— А хоть и гызом. Возьмем! — круто повернулся и, стуча подкованными сапогами, ушел.
Вбежали приказчики, остановились у порога. Господин полулежал в кресле, раскинув ноги, с расстегнутым воротом рубашки.
— Все! — хрипло сказал он и ткнул перстом в старшего управителя: — Ты поди, открывай амбары. Казакам добришко наше понадобилось…
Хочешь не хочешь, а пришлось открыть амбары. Хозяин укрылся в дальние покои и никого не пожелал видеть. Приказчик Куроедов стал на пороге амбара и отрезал:
— За дверь ни шагу. Я тут хозяин, что дам, то и хорошо! Хвалите господа!
Матвей Мещеряк, приземистый, широкий, подошел к приказчику с потемневшими глазами:
— А ну, убирайся отсюда! Мы не воры. На такое дело решились, а ты толокно жалеешь!
Казаки подступили скопом.
— Молись, ирод!
— Братцы, братцы, да нешто я супротив. Имейте разум! — взмолился Куроедов.
Худо довелось бы ему, да подоспел Максим Строганов. Он молча прошел к амбарам. Казак Колесо зазевался, не дал господину дорогу.
— Что стоишь, медведище! Не видишь, кто идет!
Казак свысока посмотрел на господина, молча уступил дорогу. Строганов поднялся на приступочку и строго крикнул:
— Не трожь моего верного холопа! Раздеть меня удумали?
— Не обеднеешь, в разор не пустим. Плывем, слышь-ко, в Сибирь, край дальний. Давай припасы!
Круг казачий заколыхался, — к амбарам шел Ермак. Он шел неторопливо, а глаза были злы и темны. Подходя к Строганову, прожег его взглядом.
Максим понял этот взгляд, выхватил из кармана огромный ключ и подал атаману:
— Бери, как договорились… Приказчики! — закричал он. — Выдать все по уговору. И хорунки дать и образа. Без бога не до порога. А порог татарского царства эвон где, отсюда не видать… Бери, атаман! — он вдруг обмяк, хотел что-то сказать, да перехватило горло. Однако встряхнулся, вновь овладел собой и крикнул казачеству — В долг даю. Чаю, при удаче разберемся…
— Разберемся! — отозвались казаки.
Максим степенно сошел с приступочки, и повольники на сей раз учтиво дали ему дорогу…
На реке день и ночь стучали топоры. В темень жгли костры. Торопился кормщик Пимен подготовиться в путь. Варничные женки шили паруса. В амбарах приказчики меряли лукошками зерно, взвешивали на контарях[28] толокно, порох, свинец, а казаки с тугими мешками торопились на струги, которые оседали все глубже и глубже в прозрачную воду. От варниц и рудников сбежались люди, серые, злые, и просили:
— Нам Ярма-к-а! Бать-ко! Где ты, батько, возьми до войска.
Атаман многих узнавал в лицо и радовался:
— Смел. Такие нам нужны!
Просились в дружину углежоги, лесорубы, солевары, горщики, варничные ярыжки. Строганов соглашался на триста человек. И был рад, когда приходили самые буйные, упрямые и люто его ненавидевшие.
Писец Андрейко Мулдышка кинулся в ноги атаману:
— Гони, его, батько, то не человек, а песья душа. Гони его! — кричали варничные. Но Мулдышка жалобно просил:
— Делом заслужу старые вины. Сам каюсь во грехах своих! — он унизительно кланялся громаде. И вид у него был жалкий, скорбный. — Писчик я, грамоту разумею сложить.
Ермак обрадовался:
— Казаки, писчик нам потребен. Берем! А заскулит иль оборотнем станет, в куль да в воду!
— И то верно, батько! Берем!..
Атаманы тем временем верстали работных в сотни. Ермак строго следил за порядком. Сбивалось войско. В каждой сотне — сотник, пятидесятники, десятники и знаменщик со знаменем.
Были еще пушкари, оружейники, швальники. И еще при дружине были трубачи, барабанщики, литаврщики и зурначи.
У кого не было пищалей, ружей, появились луки с колчанами, набитыми стрелами. Имелись копейщики, и были просто лесные мужики с дубинами, окованными железом.
— Нам только до первой драки, а там и доспехи добудем! — говорили они.
А струги садились все глубже и глубже. Мещеряк жаден и велел набить на борта насады. Погрузили много и чуть на дно не пошли Оставили часть припасов.
Из Орла-городка в рыдване, обитом бархатом, прибыл Семен Аникиевич, а с ним племянник Никита. Строгановы, одетые в серые кафтаны, чинно подошли к стругам. Дядя огладил козлиную бороду, покачал головой:
— Ай, хорошо… Ай, умно!
Подошел Ермак, обнялся с ним.
— Атаман — разумная головушка, — льстиво обратился Строганов к Ермаку. — Жили мы дружно. Чай, и нашей послуги не забудешь, когда до салтана доберетесь. А мы в долгу не останемся, перед царем замолвим словечко, — снять прежние ваши вины. А слово наше у Ивана Васильевича весомо, ой как весомо…
— Будет по-вашему, — пообещал атаман.
Тогда Строганов поманил к себе писчика:
— Иди за нами, о нашем уговоре запись изготовишь.
Ермак нехотя пошел в хоромы господ, за ним пять атаманов: Кольцо, Михайлов, Гроза, Мещеряк и Пан.
Оказалось, и записи давно заготовлены, и все записано вплоть до рогожи. Предусмотрительные господа! Не спорили атаманы, подписали кабалу.
— Вот и ладно. Вот и хорошо, казачки! — ласково заговорил Семен Аникиевич. — А я вам за это иконок дам, нашего строгановского письма.
«Льстив, хитер и оборотлив!» — пристально поглядел на него Ермак и заторопился:
— Завтра уплываем!..
Стоял тихий вечер. С реки веяло прохладой. Среди кривых улочек посада долго блуждал Ермак, отыскивая хибарку вековуши. За плечами у атамана мешок с добром. Вот и ветхий домишко, распахнул калитку. Выбежала светлоглазая девчурка.
— Мне бы Алену, — тихо сказал вдруг оробевший атаман.
— Нет тут больше Аленушки, — потупилась девчушка.
— А куда ушла, и скоро ли вернется?
У девочки на ресницах повисли слезинки:
— Не вернется больше Аленушка, никогда не вернется. Только вчера отнесли на погост.
Ермак снял шелом, опустил голову. Во рту пересохло, а в ногах — тяжесть. Ворочая непослушным языком, он спросил:
— А кто ты такая будешь, козявушка?
— А я не козявушка, а Анютка — мамкина я. Старшая тут, а две сестрицы, они вовсе ползунки. А это что в мешке?
— Хлебушко!
— Ой, дай, родненький. Третий день не ели. Мамка все на варнице, а тятька давно пропал…
— Пусти в избу.
— Входи, дяденька. А ты не из ермаков? — в атамана уставилось любопытствующее курносое лицо.
— Из ермаков! — ласково ответил атаман и вошел в избу. Он сел на лавку, чисто выскобленную, оглядел горницу. Пусто, бедно, но опрятно.
И вспомнил он, как в давние годы, молоденьким пареньком забегал он в эту избушку. И Аленушка — ладная девушка с певучим голосом — подарила ему вышитый поясок: «Вот на счастье тебе, Васенька. Может, и найдешь его…»
Но так и не нашел он своего счастья, не свил гнезда. Одинок. И родных порастерял. Ермак ссутулился, и ресницы его заморгали чаще.
— Дяденька, тебе худо?
— Нет, милая, — отозвался Ермак, поднял Анютку на руки, расцеловал ее. — Прощай, расти веселенькая…
Он вышел из домика и тихо побрел к Чусовой. На повороте оглянулся. Какой ветхой и крохотной стала знакомая избенка! У калитки стояла Анютка и, засунув в рот пальчик, все еще очарованно глядела вслед плечистому казаку…
1 сентября 1581 года поп Савва отслужил молебен. Казаки молча отстояли службу. Строгановы привезли хоругви:
— Пусть возвестят они, что живы и крепки Строгановы!
Ермак принял дар и ответил:
— А возвестят они за Камнем, что Русь сильна. И кто посмеет ослушаться ее, пожалеет о том.
Строгановы молча проглотили обиду.
На Каме на ветру надувались упругие паруса.
— Ну, в добрый путь! — по-хозяйски крикнул Ермак, и тотчас ударили литавры, забил барабан, заголосили жалейки.
Заторопились к стругам. Атаман Мещеряк стоял на берегу и всех пересчитывал. И когда все взошли в ладьи, Матвейко взобрался на ертаульный струг, подошел к Ермаку и объявил:
— Батько, все атаманы, есаулы, сотники и казаки на месте. Набралось шестьсот пятьдесят четыре души. Ждут твоего наказа.
Стоявший рядом с Ермаком трубач затрубил в рог.
И тогда головной струг, белея парусом, отвалил от пристани и вышел на стремнину. Она подхватила суденышко и быстро понесла. За первым стругом устремились другие, и вскоре стая их плыла далеко-далеко. Поворот, и все исчезло, как дивное видение.
— Прощай, Ермак! Прощай, браты, — слали вслед стругам последнее доброе пожелание солевары.