— Неладное ты затеял, Ермак Тимофеевич… — тихо проговорил он.
— Неладное… — передразнил Ермак Якова. — Значит, Яшенька, так надо…
Это ласкательное имя окончательно вернуло самообладание Якову, но он все же удивленно воззрился на Ермака Тимофеевича.
— Присядем да погуторим, — предложил ему Ермак и пошел к опушке леса.
Яков последовал за ним и молча опустился рядом на траву.
— Любил ли ты когда-нибудь, Яша, красну девицу, а может, и теперь любишь? — вдруг прервал внезапно молчание Ермак.
— Люблю, — отвечал Яков.
— А коли любишь, да любишь так, что она для тебя милее света солнечного, дороже жизни твоей, что готов ты душу свою загубить за один взгляд очей ее ясных, умереть за улыбку ее приветливую, то ты поймешь меня…
Якову вдруг стало ясно все. Ермак сам говорил ему то, о чем с час тому назад просила выпытать у него Домаша, — он говорил о любви своей к Ксении Яковлевне.
«Вот зачем ему надобна грамотка Семена Иоаникиевича, чтобы не дошла она до жениха ее нареченного», — неслось в его голове.
Ермак между тем продолжал:
— Поймешь ты, каково сердцу молодецкому, как поведут его лапушку с другим под венец, поймешь, что за неволю на все пойдешь, чтобы помешать тому… чтобы того не было…
Ермак тряхнул головой. Якову показалось, что он этим движением смахнул слезу, нависшую на его реснице. За минуту до этого грозный, свирепый разбойник теперь плакал перед своей жертвой.
— Понял ты теперь меня, Яшенька? — почти мягким, вкрадчивым голосом заключил свою речь Ермак.
— Понял, как не понять, Ермак Тимофеевич! — ответил растроганный Яков. — Я могу передать тебе радостную весточку — любит тебя Ксения Яковлевна.
— Любит? Что ты вымолвил! Любит? — схватил его за руку Ермак.
— Да, любит, Ермак Тимофеевич, извелась вся от любви к тебе.
— Откуда ты знаешь это? — дрожащим от волнения голосом спросил Ермак. — Не строй насмешек надо мной, не шути этим… Все прощу, а за это не помилую.
Его лицо сделалось страшно.
— Да какие тут насмешки, да шутки разве можно шутить этим! Сам, чай, понимаю, — сказал Яков.
— Откуда ты знаешь это? — повторил Ермак, все еще крепко сжимая руку Якова.
— Домашка сказывала, с час назад всего, просила меня попытать тебя, как ты… Я пошел к тебе, весь поселок обошел. Ивана Ивановича встретил, он мне и сказал, что ты неведомо куда отлучился. И вот где с тобой Бог привел встретиться…
— От себя Домаша речь об этом вела или от нее? — весь дрожа от охватившего его волнения, спросил Ермак.
— От себя? Наверняка по поручению Ксении Яковлевны. Они ведь подруги задушевные…
— Вот видишь, — начал Ермак, оправившись от волнения, — как же мне допустить теперь, чтобы грамотка Семена Аникича попала в руки жениху-боярину? Я и решил подстеречь гонца и отнять у него грамотку душегубством, ан гонец ты, Яша, да еще весть мне принес радостную… Как же мне быть-то?
— Что — как быть? — не сразу понял Яков.
— Жаль тебя, молодца, прирезывать, а добром не отдашь грамотку, придется с тобою управиться…
Яков побледнел. В тоне, которым были сказаны Ермаком эти слова, звучала нота бесповоротной решимости.
— Да что ты, Ермак Тимофеевич, окстись, резать человека неповинного… Не по своей воле везу я грамотку, сам знаешь…
— Знаю, да делать-то мне больше нечего…
— Как нечего? Да пусть старик посылает грамотки. Не пойдет Ксения Яковлевна за немилого, особливо коли ты люб ей сделался…
— Не должен мой ворог получить грамотки, — стоял на своем Ермак.
— Да опомнись, какой же он тебе ворог, коли он тебя в глаза не видывал?..
— Все равно, ворог заглазный, коли смеет мыслить о девушке. Да ты мне не заговаривай зубы. Подай сюда грамотку!
— Да как же я тебе отдам, коли мне велено ее в Москву отвезти, — возразил Яков. — Сам, чай, понимаешь, что это значит — продать хозяина…
— Добром не отдашь, силой возьму. Ну, решай скорее. Некогда мне тут с тобою валандаться.
— Смилуйся, Ермак Тимофеевич, отпусти…
— Не думай… Отдай грамотку, а коли нет, как ни люб мне стал с сегодняшнего дня — порадовал вестью радостной, — прирежу и грамотку возьму, а тебя, молодец, вместе с казной твоей в лесу закопаю, и след твой простынет, только тебя и видели… Лошадь прирежу и тоже в лес сволоку, а сбрую в одну яму с тобою свалю… Никто никогда не догадается, где лежат твои косточки, лошадью же звери накормятся и съедят ее за мое здоровье…
Эта хладнокровная речь наполнила ужасом сердце сидевшего перед своим будущим убийцею Якова. Он был ни жив ни мертв, хорошо понимая, что от Ермака нельзя ждать пощады. Вступить с ним в борьбу было бесполезно — его не осилишь. Надо было решаться.
— Да как же я покажусь на глаза Семену Аникичу? Что скажу ему? — стал сдаваться он.
— Ах ты, дурья голова, да зачем же тебе ему показываться?.. Ты поезжай в Москву, погуляй там, а коли не хочешь — с полдороги сделай, да и вернись пеший… Платье на себе порви, скажись, что попал на Волге к лихим людям, всего-де ограбили, а грамотку впопыхах потерял-де, — сказал Ермак.
— Как потерял, когда она у меня в кафтане на груди зашита.
— Сними кафтан, скажешь, что вместе с кафтаном сняли разбойники… Все ведь может в дороге стрястись. Сам Семен Аникич знает, что везде вольница пошаливает. Небось поверит…
— Поверит-то поверит, да неладно поступать так…
— Неладно для друга-то? Да и молодая хозяюшка довольна будет… Ей тоже, коли я люб ей, грамотка эта поперек горла стоит…
— Это-то правильно.
— То-то и оно-то… Так давай и поезжай с Богом… Век тебе этой дружбы твоей не забуду. Навек обяжешь Ермака…
— Ну, ин будь по-твоему, получай… Что делать!.. Но только знай, отдаю из дружества да из любви твоей к нашей молодой хозяюшке, а на угрозы твои мне наплевать. Вот что… — заговорил совершенно другим тоном расхрабрившийся Яков, распоясал кафтан, вынул висевший у него за поясом в кожаных ножнах нож, распорол им подкладку, вынул грамотку и подал ее Ермаку Тимофеевичу.
— Ладно, ладно, верю, что из дружества, а не из-за чего прочего, — чуть заметно усмехнулся Ермак, схватил дрожащей рукой грамотку, сломал печать, развернул ее, посмотрел, разорвал на мелкие клочья и, бросив на землю, стал топтать ногами.
— Так-то лучше. Теперь поезжай с Богом. Счастливого пути!
Он сам отвязал лошадь Якова и подвел ее к нему. Тот вскочил в седло, подобрал поводья и быстро поехал далее, крикнув Ермаку:
— До свидания!
XVНаедине с собою
Веселый и довольный вернулся Ермак Тимофеевич в поселок.
Было уже под вечер. В поселке он застал оживление. Круг уж был собран Иваном Кольцом, решали поход половины людей по жребию.
Жребий был брошен, и к моменту возвращения Ермака уже вынувшие жребий похода под предводительством Ивана Ивановича выходили из поселка, оглашая тишину летнего вечера песнею:
От Усы-реки, бывало,
сядем на струга.
Гаркнем песни, подпевают
сами берега…
Свирепеет Волга-матка,
словно ночь черна.
Поднимается горою
за волной волна…
Через борт водой холодной
плещут беляки.
Ветер свищет, Волга стонет,
буря нам с руки!
Подлетим к расшиве: — Смирно!
Якорь становой!
Лодка, стой! Сарынь на кичку,
бечеву долой!
Не сдадутся — дело плохо,
значит, извини!
И засвищут шибче бури
наши кистени!
Эта волжская разбойничья песня далеко разносилась по запермской равнине. Забилось ретивое у Ермака. Бегом бросился он догонять уходивших казаков.
Один из оставшихся в поселке казаков, видя бегущего за уходившими товарищами атамана, вывел ему со двора коня.
Ермак быстро вскочил в седло, не сказав даже спасибо казаку, и помчался далее. Он вскоре очутился впереди шедших в поход людей и успел даже подхватить последний куплет песни:
Не сдадутся — дело плохо,
значит, извини!
И засвищут шибче бури
наши кистени!
Увидав любимого атамана, толпа прервала песню, и из сотен грудей вырвался крик восторга:
— С нами, атаман, с нами!..
Ермак Тимофеевич сделал знак рукой, что хочет говорить. Толпа остановилась и смолкла.
— Нет, братцы, с вами я не пойду, поведет вас наш удалец есаул Иван Иванович… А мне надо здесь остаться, не ровен час, и сюда гости пожалуют незваные, прознавши, что ушли мы все отсюда… Прискакал я пожелать вам счастливого пути и знатной добычи.
— Благодарствуем, атаман! — пронеслось по толпе подобно громовому раскату.
— Не жалейте поганую нечисть, крошите ее, рубите, в полон не берите, полонянников нам ненадобно… Слышите, честные казаки?
— Слышим, атаман! — снова раскатилось в толпе.
Ермак слез с коня, подошел к Ивану Кольцу, обнял его и трижды поцеловал, затем снова вскочил на лошадь и крикнул:
— С Богом, ребята!
— Прощенья просим, атаман! — раздался возглас из сотен грудей.
Ватага двинулась, Ермак Тимофеевич отъехал в сторону и пропустил мимо себя людей. Они прошли, они уже были далеко, а конь Ермака все стоял как вкопанный среди степи. Умное животное чувствовало, что всадник тоже как завороженный сидит в седле и не намерен покидать своего наблюдательного поста.
Ермак Тимофеевич действительно, не отводя глаз, смотрел на удаляющихся товарищей. Они шли бодро и споро, как это обыкновенно бывает в начале похода. Вот толпа вытянулась в одну черную линию на горизонте, а затем как бы по волшебству исчезла совсем. Эту иллюзию произвел чуть заметный степной склон.
Ермак Тимофеевич еще несколько секунд посмотрел вслед исчезнувшим казакам, затем тихо повернул коня и шагом поехал обратно к видневшемуся посаду. Он почти завидовал Ивану Кольцу, шедшему теперь на ратное дело с легким сердцем, во главе удальцов, которые не посрамят русского имени и явятся Божьей грозой для неверных. Ему самому бы хотелось вести этих людей, разделить с ними и труды и опасности похода, как прежде. Но, с другой стороны, был ему несказанно мил