— Да, с Аксюшей. Гуторил я с ней часа два тому назад… Так и слышать не хочет, чтобы ты в поход шел. Вместе с ним пойду, говорит… Ведь вот какая несуразная.
Ермак Тимофеевич улыбнулся:
— Это девушка уж сгоряча ляпнула…
— Как сгоряча! С час уговаривал, ревет белугой, да и только.
— Плакала? — тревожно переспросил Ермак.
— Какой там плакала! Белугой ревела, говорю. Пойдем вместе к ней, уговори хоть ты… Хворь из ней выгнал, теперь дурь выгони, будь отец-благодетель.
Все это проговорил Семен Иоаникиевич с добродушной улыбкой.
— Пойдем, Семен Аникич, я думаю, что уговорю ее.
И они отправились в светлицу.
Антиповна с сенными девушками, бывшая в рукодельной, хотя и встала, чтобы поклониться вошедшим, но недовольно покосилась на них.
— Ишь, старый, жениха выискал! — чуть слышно проворчала старуха.
Во второй горнице обе подружки сидели на лавке рядом и о чем-то шептались. Появление гостей было, видимо, для них неожиданным. Домаша, отвесив низкий поклон вошедшим, выскочила в рукодельную.
— Полюбуйся вот, Ермак Тимофеевич, на невесту твою… Глаза-то точно луком два дня терты, — полушутя-полусерьезно сказал Строганов, целуя племянницу в лоб.
— Частый я гость у тебя, Ксения Яковлевна, — сказал Ермак.
— Милости просим.
— Надоесть боюсь.
— Грех и думать это.
— А плакать-то еще больше грех, Ксения Яковлевна, — серьезным тоном сказал Ермак Тимофеевич. — Нам уж таиться от Семена Аникича нечего, коли он тебя, девушка, невестой моей назвал.
— Что со слезами поделаешь, коли льются… — отвечала девушка.
— Зря им литься нечего. Слышал я от Семена Аникича, что ты, девушка, слезы льешь о том, что я в поход иду. Так это несуразно. Мало, значит, ты любишь меня.
Ксения Яковлевна, сидевшая до сих пор с опущенными долу глазами, подняла их и поглядела укоризненно на Ермака Тимофеевича.
— Повторяю, мало ты любишь меня… В поход я пойду, обручившись с тобой, а ведь тебе ведомо, что мне надо заслужить царское прощение. Не хочу я вести тебя, мою лапушку, к алтарю непрощенным разбойником, да и не поведу. Умру лучше, так и знай. Люблю я тебя больше жизни и не хочу на тебя пятно позора класть. Поняла меня, девушка?
— Поняла…
— А со мной в поход, кабы и женой моей была, идти нельзя. Какой уж поход с бабами… Мало ли ратных людей в поход идет, а невесты и жены их дома сидят, молятся за них… Твоя чистая молитва девичья лучше всякой помощи, всегда будет со мной и от всякой опасности меня вызволит. Будешь молиться обо мне?
— Буду… — дрожащими губами произнесла девушка.
— Вот ты и опять плачешь, Ксения Яковлевна, надрываешь мое сердце молодецкое. Каково мне видеть-то это?.. Зачем так огорчать меня?.. — заметил Ермак.
— Я не плачу, — сквозь слезы улыбнулась Ксения Яковлевна.
— Вскорости мы с тобой обручимся. Значит, ты, моя невеста нареченная, веселая должна быть и радостная. Прикажи своим сенным девушкам песни петь веселые, свадебные, величать тебя и меня прикажи… А ты слезы лить задумала, точно хочешь, чтобы надо мною беда приключилась.
— Что ты, что ты, Ермак Тимофеевич, — испуганно сказала девушка.
— А если не хочешь, так вытри слезы, чтобы их не было…
Ксения Яковлевна быстро вытерла глаза рукавом сорочки.
— Так-то лучше… Вернется Ермак твой из похода, заслужив прощение, весело отпразднуем свадебку и заживем мы с тобой, моя ласточка, родным на радость, себе на удовольствие.
Ксения Яковлевна жадно слушала эти слова. На лице ее играла уже действительно радостная улыбка.
Ермак Тимофеевич и на этот раз оказался знахарем.
«Поди ж ты, а я что ни говорил, как в стену горох», — думал Семен Иоаникиевич.
IXОбручение
Со следующего дня светлица Ксении Яковлевны Строгановой стала действительно оглашаться свадебными песнями. Запевалой была Домаша. Она была так довольна тем, что исполнилось заветное желание ее молодой хозяюшки и подруги, что забыла свое личное горе, щемящую сердце тоску в разлуке со своим милым. Кроме того, она сознавала, что была не последней спицей в колеснице в деле сватовства Ермака Тимофеевича. Это льстило ее самолюбию, она гордилась этим. Уж на что зорка Антиповна, а она, Домаша, провела ее.
Девушка была довольна собой, счастлива счастьем Ксении Яковлевны и заливалась соловьем в девичьей. Даже Антиповна, все еще дувшаяся на всех вообще и на «негодяйку Домашку» в частности, заслушивалась оглашавшими рукодельную песнями:
Во лузях, во лузях,
Таки во лузях, зеленых лузях
Выросла, выросла,
Вырастала травка шелковистая.
Расцвели цветы лазоревые
В той траве, в той траве.
И я в той траве выкормлю коня,
Выкормлю, выкормлю,
И я выкормлю, выглажу его,
Подведу, подведу,
Подведу коня к батюшке.
Батюшка, батюшка!
Уж ты батюшка родимый мой!
Ты прими, ты прими,
Ты прими слова ласковые,
Полюби, полюби,
Полюби слова приветливые,
Не давай, не давай,
Не давай меня за старого замуж,
Старого, старого,
Я старого насмерть не люблю,
Со старым, со старым,
Я со старым гулять не пойду.
Ты отдай, ты отдай,
Ты отдай меня за ровнюшку,
Ровнюшку, ровнюшку,
И я ровнюшку душой люблю.
С ровнюшкой, с ровнюшкой.
Я с ровнюшкой гулять пойду.
Эта песня, которую так любила слушать Ксения Яковлевна по несколько раз в день, пелась ее сенными девушками, сменяясь другой.
Уж я золото хороню, хороню…
Чисто серебро хороню, хороню.
Думай, гадай, девица,
Отгадай, красная,
В мои руки былица,
Змеиное крылице.
С дворянством проиграла, проиграла,
Вечер перстень потеряла, потеряла,
Пал, пал перстень
В калину, малину,
Очутился перстень
Да у дворянина и т. д.
Лились звуки и других свадебных и подблюдных песен, и мастерицы были петь их сенные девушки молодой Строгановой.
— Эх, Якова нет с балалайкой, — заметила как-то раз Ксения Яковлевна, наклонившись к уху Домаши. — Как раз бы кстати…
Домаша вдруг оборвалась на взятой ею ноте, губы ее дрогнули, на глазах блеснули слезы. Пение на мгновение смолкло, но это мгновение показалось для молодой Строгановой целой вечностью. Она спохватилась и поняла, что задела неосторожно за больное место сердца своей любимицы. Но та, впрочем, пересилила себя, только с укоризной взглянула на Ксению Яковлевну. «Ты счастлива, так думай же о несчастии других!» — казалось, говорил этот укоризненный взгляд.
— Прости меня, Домаша! — виновато прошептала Ксения Яковлевна.
Девушка вместо ответа как-то особенно залихватски завела новую песню:
Во саду ли, в огороде девушка гуляла,
Невеличка, круглоличка, румяное личико.
За ней ходит, за ней бродит удалой молодец,
За ней носит, за ней носит дороги подарки,
Дороги подарки, кумач да китайки,
Кумачу я не хочу, китайки не надо!
Но Ксения Яковлевна не успокоилась таким напускным весельем Домаши. Она поняла хорошо, что пережила подруга от ее опрометчивого слова. В тот же вечер она подарила ей бусы и ленты и всячески старалась утешить.
— Не кручинься, моя милая. Приедет он, скоро приедет… — говорила она.
— Да я и не кручинюсь. Мне что?.. Захотел погулять и гуляй вдосталь. Нужда мне в нем велика, подумаешь!.. — с напускным раздражением говорила Домаша.
— Ты мне глаза не отводи, ведь видела я сегодня, что сталось с тобой, как я сдуру вспомнила о нем, — взволнованно сказала Ксения Яковлевна. — И чем я заслужила, что ты от меня скрытничаешь, когда я всю душу перед тобой выкладываю…
— Ох, Ксения Яковлевна! — воскликнула Домаша. — Не перед тобою я скрытничаю, а перед собой…
В голосе ее слышались слезы.
— Как так?
— Да так… Самой перед собой скрыть хочется, что любила я его, недостойного.
— Чем же он недостойный?
— Любит, видно, меня мало, коли пропал и не возвращается… Ведь надумил его Ермак Тимофеевич, чтобы он отъехал немного да и вернулся бы, а он, поди ж ты, кажись, попусту в Москву норовит попасть… Точно нужда гонит.
— Посмотреть на Москву любопытно. Может, никогда не придется, — заметила молодая Строганова.
— Кабы любил по-настоящему, ничего бы, окромя меня, любопытно не было.
— Ишь ты какая… А вот Ермак меня любит, а в поход идет. Я было тоже плакать задумала, да не велел он, я и перестала…
— Особое это дело, Ксения Яковлевна.
— Чем же особое?
— В поход он перво-наперво неволею идет, а второе — он ратный человек, в поход ходить — его служба. А Яшка что? На печи здесь сидел да на балалайке потрынкивал, вот и вся его служба.
— Он тоже не по воле поехал, а послали его, — возразила Ксения Яковлевна.
— Кабы вез он в Москву грамотку, то слова не сказала бы, а то ведь понесло его туда с пустыми руками. Вот что обидно… Кажись, кабы умер он, не так мне было бы больно.
— Что ты, девушка, говоришь несуразное!
— Поистине, Ксения Яковлевна, знала бы, что любит он… Не ворочается скоро не по своей воле, а ранен или убит лихими людьми… Всю жизнь бы по нем прогоревала бы, на мужика-то бы ни на одного не взглянула, а все было бы легче сердцу моему девичьему, чем знать, что он попусту прохлаждается, себя прогуливает, а обо мне, видно, и думушки нет в его пустой башке.
— Что это ты, девушка? Не накликай на самом деле на его голову.
— Говорю, легче было бы мне, легче… — каким-то болезненным стоном вырвалось у Домаши.
— А может быть, он поехал в Москву для тебя же…
— Для меня?
— Тебе за обновами да гостинцами.
— Велика мне нужда в его обновах да гостинцах… Швырну их ему в глаза бесстыжие, — с сердцем отвечала Домаша.
Но разговор этот все же несколько успокоил ее.
Весть о предстоящем обручении Ермака Тимофеевича с Ксенией Яковлевной быстро облетела не только усадьбу Строгановых, но и оба поселка, прошла даже до самых далеких заводов, и, как это ни странно, никто по этому поводу, как говорится, не дался диву. Имя Ермака было окружено для всех таким ореолом молодечества, которое для простых людей русских вполне заменяло благородство происхождения.