Вот с ней-то сошлась и близко подружилась Мария Николаевна. Трудно представить себе более разительный контраст, чем эти две женщины: Мария Николаевна, молчаливая, сдержанная, прекрасная красотой классической статуи, и Александра Петровна, ни минуты не способная посидеть на месте, сыплющая щепкинской скороговоркой, хохочущая, откинув назад хорошенькую головку, переходящая от смеха к легким слезам, к вспышке, кончающейся примирением и опять смехом. Но несмотря на разницу характеров, а может быть и благодаря ей, они сдружились крепко, и дружба эта не угасла до конца их жизни (Александра Петровна каким-нибудь годом пережила Марию Николаевну). В своем детстве Мария Николаевна так мало слышала смеха, так мало видела улыбок, что ее привлекла светлая натура Александры Петровны, дававшая возможность и ей выявлять те искры веселья и юмора, которых было немало в многогранной душе Марии Николаевны, только лежали они под спудом тяжелой жизни. Она делилась с Александрой Петровной своими мыслями, поступками, даже такими, каких никому не доверила бы кроме нее: она знала, что эта легкомысленная с виду хохотунья скорее умрет, чем выдаст хоть одно слово, сказанное ей по секрету «Машетой», – так она звала Марию Николаевну. Это имя совсем не подходило к строгому облику Марии Николаевны, но оно осталось в обращениях к ней Александры Петровны до последних дней, и я не могу забыть, как в последние годы жизни Марии Николаевны всегда печальные глаза ее при этом слове – «Машета» из уст Александры Петровны или в письме ее озарялись мягким и нежным светом.
Александра Петровна возмущалась тем, «какой дух домостроя царил в семье ее бедной Машеты», и старалась развлекать ее по-своему. Таскала ее в оперетку, например. Там иногда Мария Николаевна отдыхала от своих мыслей, смеясь над неподражаемым комизмом Родона.
Мария Николаевна с радостью бывала в маленьком номере Александры Петровны в меблированных комнатах некоей Бочечкаровой, гражданской жены актера Решимова, которая давала у себя большей частью приют театральному мирку, входя во все интересы своих жильцов, ожидая месяцами платы за квартиру и помогая им деньгами в трудные минуты. Порядок и приличие в ее комнатах не нарушались, а богема жила под ее материнской заботой. Там и растила Александра Петровна своего малыша. У нее бывало много интересных для того времени актеров, писателей (одного из них ей однажды удалось спасти от ареста: она взяла его в свою ложу в театр, куда пригласила и знакомого гвардейского офицера; в этом обществе жандармам не пришло в голову его искать, и за вечер было все подготовлено к его отъезду из Москвы).
Вся жизнь Марии Николаевны и Александры Петровны шла рядом до той минуты, как Александра Петровна, отпраздновав свой 25-летний юбилей, ушла из Малого театра и уехала из Москвы. Они встречались в театре почти каждый день, – тогда было принято после большой пьесы ставить водевиль, в котором почти всегда играла Александра Петровна. Благодаря ей я впервые увидела Ермолову вблизи, она взяла меня в уборную к Марии Николаевне. В белой одежде, с распущенными волосами, в которых запутались цветы, – Мария Николаевна играла в этот вечер Офелию, – все еще дрожавшая после сцены сумасшествия, она сидела, тяжело дыша, с раздувавшимися ноздрями и курила тоненькую папироску. Помню, что это несоответствие не поразило меня, ибо одним из свойств Марии Николаевны было то, что каждое ее действие казалось естественным – как будто иначе и быть не могло. После спектакля Мария Николаевна и Александра Петровна уезжали иногда в одной театральной карете, – они жили недалеко друг от друга. Александра Петровна иногда брала меня с собой, и у меня бывало тогда непередаваемое ощущение, точно я находилась в присутствии «божества». Они о чем-то говорили с Александрой Петровной, а я никак не могла постичь, как этот самый дивный голос, только что произносивший со сцены слова Шиллера или Шекспира, иногда ласково обращается ко мне, спрашивает о моих успехах в рисовании, благодарит за детские вирши, поднесенные ей… Кажется, сейчас, больше полувека спустя, я могла бы воспроизвести каждую интонацию Марии Николаевны.
У Щепкиной Мария Николаевна встретилась, между прочим, с Урусовым, большим другом всей щепкинской семьи. О нем нельзя не упомянуть. Профессией А. И. Урусова была адвокатура, и как оратор он был блистателен. Выступал и во Франции по-французски, по просьбе Гюисманса, с огромным успехом. Но, собственно, по призванию он был тонкий литературный и театральный критик. Человек широкого европейского образования, он пропагандировал в России Флобера, Бодлера, откликался на Ибсена, переписывался с Тэном и т. д. Он писал об Островском, о византийской археологии, о натурализме, о французской революции, о Пушкине, да всего не перечесть: всегда сжато, ярко и интересно. Не писал он только по своей специальности, не записывал своих речей: говорил всегда, импровизируя.
Урусов был исключен за участие в студенческих беспорядках из университета, позже он терпел репрессии за слишком свободные речи на суде, за симпатии к порабощенной Польше, за юдофильство. Отбыл около пяти лет политической ссылки. Был человеком, необыкновенно умевшим интересоваться жизнью и жадно наблюдать ее. Всегда чем-нибудь увлекался, но три главные страсти были у него в жизни: красота ума и мысли, красота природы и жизни и красота гения. Воплотительницей последней он считал Марию Николаевну и поклонялся ей всю жизнь. Все, что он мог сделать для того, чтобы прийти ей на помощь в смысле образования и культуры, он делал, и своим широким знакомством с французской литературой она была много обязана ему.
Все эти люди после того сумеречного бескультурья, в котором проходило детство и юность Ермоловой, конечно, имели на нее большое и разностороннее влияние. Были и другие выдающиеся личности в ее окружении тех лет: известный певец Большого театра Хохлов, любимец публики и особенно студентов, знавших его революционные в то время настроения; профессор химии Никитинский, человек исключительно чистый и скромный, его семья и другие. Мария Николаевна хранила о них теплую память. В числе ее характерных свойств было одно: если она дарила кому-нибудь свою дружбу, то это кончалось обыкновенно только с уходом этого человека из жизни. Она не расточала своих чувств, но если чувствовала, то глубоко. И глубокую благодарность сохраняла к тем, кто как бы то ни было помогал ей на пути ее жизни в ее страстном стремлении к самообразованию и самосовершенствованию, не покидавшем ее до последних дней.
«Орлеанская дева»
Начиная писать о том, как Ермолова работала над своими ролями, и об ее исполнении их на сцене Малого театра, я должна оговориться. Расцвет ее творчества пришелся в пору моей ранней юности, и хотя я следила внимательно за игрой великой артистки и глубоко переживала то, что видела на сцене, но то, что мною подмечено, все же, вероятно, далеко не полно и не совершенно. Тем более, что Ермолова так всецело овладевала мощью своего вдохновения, так уносила зрителя в вихре чувств и страстей, изображаемых ею, что заметить подробно детали ее игры, отдать себе отчет в технике ее жеста, речи, было так же трудно, как во время пожара заметить форму пламени, сжигающего кров над головой, во время кораблекрушения – определить цвет волны, заливающей корабль.
Однако скажу все, что помню о Марии Николаевне.
Начну с «Орлеанской девы».
Спектакль этот был всегда праздником для московской публики, которая шла в театр как на какое-то торжество и заранее с волнением ждала поднятия занавеса. «Орлеанская дева» давалась на сцене Малого театра с 1884 года восемнадцать лет подряд, за это время старелись и актеры и зрители, но мне кажется, что настроение в зале не менялось и волнение и торжественное ожидание оставались все теми же, что и в первые годы.
«Орлеанская дева» была одним из самых совершенных созданий в репертуаре Ермоловой. И самая пьеса и роль Иоанны, которую она считала самым светлым, самым чистым образом в мировой истории[23], вполне подходили к Марии Николаевне и как артистке и как человеку. Роль Иоанны была, конечно, «выигрышной», но вместе с тем имела такие трудности, каких не имела тогда ни одна роль в репертуаре артистки. Почти всегда первая половина каждой пьесы служила как бы вводом к развитию действия, планомерно нараставшего и доходившего к середине пьесы до кульминационной точки напряжения, после чего наступало завершение пьесы 4-м или 5-м актом. Артист успевал постепенно войти в роль.
Роль Иоанны д’Арк была построена иначе: с момента поднятия занавеса Иоанна, сидевшая в задумчивости под священным дубом, молчала, и молчание ее длилось большую часть времени, в течение которого шел пролог. Затем она прерывала молчание с огромным подъемом, который обычно наступает лишь к середине пьесы или даже к концу ее, и участь роли и пьесы уже предрешалась этим моментом. Ввод в развитие действия совершался с ее первых трех слов – «Отдай мне шлем». А слова «С кем договор?..» и т. д. уже полностью захватывали зрителя, овладевали его вниманием, его умом, его интересом. В этом-то и заключалась та необычная трудность, которая отличала роль Иоанны д’Арк от других ролей. Артистка не могла в этой роли «войти» в нее постепенно; в самый момент поднятия занавеса она уже должна была внутренно слиться с образом, иначе ее молчание не сказало бы публике ничего. Для того чтобы, не говоря ни слова, приковать к себе внимание зрительного зала, взволновать его ожиданием, заставить, не отрываясь, следить за неподвижной, углубленной в себя фигурой Иоанны, надо было иметь особую природу артистического дарования, которая всецело была у Ермоловой.
Мне кажется, душевные свойства Марии Николаевны очень соответствовали душевным свойствам Иоанны, и потому Мария Николаевна, – не сознавая этого и удивившись, если бы услыхала такое мнение, – чувствовала особенно близкой себе эту роль. Казалось бы, что общего между средневековой воительницей Иоанной и современной артисткой Ермоловой? Надо помнить, что Орлеанская дева – дочь народа, вышла из народа и служила всю жизнь народу. В то время как легкомысленный король и растерявшиеся придворные не знали, что делать, страну спасал народ и его лучшая представительница – Иоанна. Эти преобладающие чувства Иоанны, ее пламенная любовь к родине, к своему народу, желание спасти его от врага, освободить от порабощения – всегда жили и в Ермоловой.