Ермолова — страница 14 из 46

Те элементы чудесного, которые овладевали гениальной душой простой крестьянской девушки, искавшей выхода своим порывам и мечтам и естественно находившей его в мистических видениях, порожденных католической религией и легендарными сказаниями средневековья, – были сродни порывам и мечтам этой, тоже рожденной в бедности, девушки, искавшей выхода в видениях творчества и искусства, не менее реальных для нее, чем для Иоанны видения ее под священным дубом.

И для Марии Николаевны в роли Иоанны явился богатейший материал для применения всех свойств ее таланта.

Чем сложнее была роль, тем вольнее чувствовала себя артистка, большой корабль ее дарования вольно купался в необъятном море той «лирической поэмы дивной красоты», как говорит Мария Николаевна, которой была для нее эта пьеса. Стихийность подъема, пафос роли сочетались у нее с глубочайшим лиризмом образа, трогательностью его. Ее не смущало в нем отсутствие реальности, исторической достоверности. Ей нужно было, играя Орлеанскую деву, поведать людям лучшее, что задумал Шиллер (в произведении гениального поэта вымысел сочетался с художественной правдой), и она делала это уже с начала спектакля, в своем молчании, завороженная образом и его судьбой, властно распоряжаясь душой зрителя.

Видя эту пьесу, я никогда не могла уйти от мысли, что Мария Николаевна играет в ней самое себя. Убогое детство на церковном дворе у кладбища, неугасимая вера в свое призвание, кроткая любовь к матери и сестрам, необычайный дебют в шестнадцать лет, дорога славы, развернувшаяся перед ней, отрешение от личной жизни и обособленность в повседневности – все это сближало ее образ с образом Иоанны. Та же необыкновенная простота душевная, смиренная покорность своему «предназначению», то же сознание своего «ничтожества» и принятие своего «дара» с благоговением и изумлением, то же приношение себя в жертву своему призванию: все это помогло Марии Николаевне создать образ Иоанны.

Не довольствуясь своими впечатлениями, я приведу запись спектакля «Орлеанской девы», сделанную со слов дочери Марии Николаевны, Маргариты Николаевны, которая многократно в течение всех лет, что пьеса шла, – ребенком, подростком, взрослой женщиной – смотрела ее.

«Декорация пролога была такая: сельская местность близ местечка Домреми. На заднем плане – долина, слева часовня, справа, на переднем плане, на небольшом бугорке, старый развесистый дуб. Под этим дубом, обхватив колено руками, сидела в глубокой задумчивости Иоанна, одетая пастушкой: темно-красная шерстяная юбка с коричневым подбором, черный корсаж, белая рубашка, набедренная кожаная сумочка, волосы распущены по плечам. Слева на авансцене – ее отец, две сестры и три молодых поселянина беседовали между собой. Фигура Ермоловой, склоненная задумчиво голова, глаза, созерцающие что-то свое, – с момента поднятия занавеса приковывали к себе зрителя. Создавалась необычайная ситуация: то, что говорилось на сцене, казалось второстепенным. Центром внимания было молчание Ермоловой, эта бесконечная немая сцена. Молчание ее длилось, пока Тибо д’Арк повествовал о плачевном положении родины, устраивал сватовство дочерей, не прерывалось оно и тогда, когда Луиза и Алина обращались к сестре с советом последовать их примеру, и тогда, когда Тибо говорил с Раймондом, в сущности, направляя свою речь к Иоанне. Все это было бессильно нарушить ее задумчивость. Только появление Бертрана (явление 3-е) со шлемом и его рассказ о том, как цыганка навязала ему этот шлем, внезапно заставляли Иоанну поднять голову и, не оборачиваясь к нему, слушать его рассказ, в конце которого Мария Николаевна легко вставала, быстро подходила к нему и говорила свои первые слова: «Отдай мне шлем».

Голос ее звучал уверенно и ясно, в нем слышалось приказание, и вся она была – сдержанный порыв волн, наполнявшей ее горением и устремлением. Со слов: «Отдай, он мой и мне принадлежит» – она властно брала из рук удивленного Бертрана шлем, переходила с ним на авансцену, медленно возносила его над собой и надевала на голову поверх распущенных кудрей. От этого прикосновения лицо ее преображалось.

Она с волнением слушала рассказ Бертрана о поражении французов, об осаде Орлеана, о бедственном положении страны. Когда он говорил о том, что нашелся один храбрый рыцарь, который с шестнадцатью знаменами идет спасать отчизну.

– Кто этот рыцарь? – взволнованно и властно прерывала она его.

Бертран сообщал о решении граждан покориться Бургундскому герцогу и заключить с ним договор. Иоанна – Ермолова восклицала с негодованием: «С кем договор? ни слова о покорстве!..» – и с громадной силой произносила тринадцать строк роли, которые, несмотря на их краткость, все считали «монологом», – так они все заполняли и насыщали своим содержанием… «Могучий враг падет под Орлеаном…» – с пророческим вдохновением, сошедшим на нее с той минуты, как она надела шлем на голову, и несшим ее неудержимо вперед, возвещала она. В словах: «…своим серпом вооружилась дева!..» – слышалась радостная угроза, а в словах:

«Пожнет она кичливые надежды;

Сорвет с небес продерзостную славу,

Взнесенную безумцами к звездам…» –

было провидение грядущей победы.

«Не трепетать! Вперед!» –

приказывала она, как бы уже видя перед собой своих воинов. Энтузиазм ее возрастал, и в словах:

«А ни один уже британский конь

Не будет пить из чистых вод Луары» –

слышались уверенность и упоение победой. С такою же силой и непреклонностью она отвечала на слова Бертрана: «Ах! в наши дни чудес уж не бывает» –

«Есть чудеса!..»

Все дальнейшее она говорила, протянув правую руку вперед, как бы видя перед собой картину, которую рисовала словами, и указывая на нее другим.

Оставшись одна, Иоанна некоторое время стояла в задумчивости. Воинственный дух, овладевший ею, уступил место иному настроению.

При взгляде на родные места, лицо Ермоловой озарялось нежным выражением. Иоанна кротко и растроганно прощалась с ними. Она обращалась к своим стадам, жалела их, принужденная их покинуть:

«Досталось мне пасти иное стадо

На пажитях кровавый войны…» –

поясняла она, и умиление и кротость сменялись строгим, почти скорбным выражением лица. Снова волнение овладевало ею, и последние строки монолога она говорила со сдержанным подъемом, точно сама перед собою открывая то сокровенное, что переполняло ее трепетом, силой и благоговейной радостью. Подъем ее доходил до экстаза, когда она победно и ликующе восклицала:

«Исполнилось… И шлем сей послан им.

Как бранный огнь – его прикосновенье…»

Казалось, действительно огонь пробегал по ее жилам. Фигура ее как бы летела вперед. Строка: «Как буря, пыл ее неукротим!» – звучала как раскаты отдаленного грома, слово «буря» она выговаривала особенно полновесно; как молнии, слетали с уст ее слова, когда она оборачивалась по направлению к долине и, простирая руки, восклицала:

«Се битвы клич! полки с полками стали!

Взвилися кони – трубы зазвучали!»[24]

Занавес падал. Публика, замиравшая от волнения в течение пролога, разражалась бурей аплодисментов. Но артистке не нужны были ни похвалы, ни одобрения – слишком еще переполняло ее очарование образа, несшее ее на крыльях вдохновенья и на время изгонявшее ее «я». Она проходила к себе в уборную, спешно раздевалась, нервно курила, меняла костюм молча, бросая отдельные фразы: «Дайте латы…», «Варенька, поправьте волосы…», «Дайте шлем…». Односложно отвечала на вопросы заходивших к ней. Но ничто не доходило в те минуты до глубины ее души. Карие глаза ее казались черными и огромными, смотрящими в себя. Молча и сосредоточенно шла она в кулису и становилась там, ожидая своего выхода.

В антрактах между действиями в театре было какое-то ликование, – иначе трудно назвать то просветленно-радостное настроение, в котором находилась публика. Словно «я» каждого человека временно вытеснялось игрой Марии Николаевны, словно каждый переставал ощущать себя и испытывал огромную радость от соприкосновения с творческим вдохновением артистки.

Напряжение внимания, начавшееся с момента поднятия занавеса, не ослабевало и во время первого акта, происходившего во дворце короля и рисовавшего смятение и несогласия при дворе накануне грозящей Франции окончательной гибели.

Монолог Рауля, возвещающего о появлении девы, захватывал зрителей, воображение уже подставляло под его рассказ о появлении «прекрасной и страшной девы» образ Ермоловой. Шум народа за сценой возвещал приход Иоанны. Король и Дюнуа менялись местами, чтобы проверить всезнание «пророчицы». Ермолова входила в одеянии пастушки, но в шлеме поверх кудрей. Среди вооруженных рыцарей она казалась небольшой и поражала необыкновенной грацией фигуры и движений и чистотой вдохновенного лица.

«Ты ль, дивная…» –

величественно говорил Дюнуа за короля. Она протестующе протягивала правую руку:

«Не на своем ты месте, Дюнуа…» –

как бы приказывая ему прекратить обман. Голос звучал властно и уверенно. Она обводила взглядом собрание и, увидав Карла, просто и радостно простирала к нему руки:

«Вот тот, к кому меня послало небо».

Мария Николаевна быстро подходила к нему и преклоняла колена. С королем говорила все время таинственно и с любовью, чтя в нем олицетворение своей любви к родине и к своему народу.

Дальнейший монолог, обращенный к архиепископу, Мария Николаевна произносила с большой простотой и смирением. Ее рассказ был трогателен своей безыскусственностью: