Когда Сафо возвращалась из грота, словно молнией пробегали по лицу Ермоловой тревожные мысли. Отныне Сафо уже не избранница богов, а просто женщина, которой грозит измена возлюбленного.
Фаон спал на скамье. Она наклонялась над ним, забывала все, любуясь его совершенной красотой, и целовала его в лоб. Он, еще не открывая глаз, в полудремоте произносил:
– Мелитта…
Ермолова отшатывалась, словно пораженная ударом ножа в грудь, и ее короткий возглас: «Ах!..» – больше говорил, чем целый монолог. Сомнений больше не было… Он просыпался после светлого сна, полный радости. Мария Николаевна вся дрожала. Он глядел на нее улыбаясь и говорил ей: как все хорошо кругом, как все зовет к любви… ему казалось в эту минуту, что он любит Сафо. Она молчала и слушала задыхаясь. И только когда он спрашивал ее, что она думает о снах, – с каким-то шипением вырывалось у нее презрительно: «Они нам лгут… Лжецов я ненавижу!» Он с детским желанием поделиться начинал рассказывать ей о своем сне, – как странно он видел во сне ее, Сафо, но ее «лицо Паллады вдруг заслонялось чудесной кротостью ребенка». «Ты – и вместе с тем не ты, то, кажется мне, Сафо стоит передо мною, то…» – «Мелитта?..» – прерывала она его диким воплем боли и ревности. Он был наивно изумлен, – откуда она знает, что ему снилось, – что-то спрашивал у нее, она только отворачивала от него голову, делая рукой знак, чтобы он уходил. Он пробовал было объясниться, она еще энергичнее повторяла свой повелительный жест. Она оставалась одна.
«Стрела взвилась – и в сердце мне вонзилась…» –
восклицала она. Слова эти вырывались у метнувшейся через всю сцену Ермоловой со страстью убежденности и отчаяния. Она, как раненая тигрица, кидалась то туда, то сюда, тело ее содрогалось от боли. Как поднявшийся вихрь, металась она, не находя себе места, и наконец падала на стул и, как под ударом, поникала вся к коленам, опираясь о них левой рукой. Правая рука бессильно повисала вдоль согнутого тела.
«Безумная!.. зачем с высот чудесных,
Где Аганиппе радостно журчит,
Сошла я в этот мир клятвопреступный!..»
Мария Николаевна вся была воплощением оскорбленной гордости, ужаса перед неизбежным… С этой минуты начиналась патетика страданий Сафо. Смертельная ревность терзала ее. Она призывала Мелитту: ей хотелось понять, чем «это глупое дитя, с младенческою шуткой на устах, с глазами потупленными», могло одержать победу над ней – над той Сафо, которая у ног своих видала «властителей вселенной»?! Разговор с Мелиттой Ермолова вела, ярко показывая борьбу двух чувств: привычной нежности к ребенку, которому она заменила мать, и ненависти к счастливой сопернице. То с чувством и тепло напоминала она Мелитте, как она ее воспитывала, ласкала, не спала над ней ночей, забывая себя, чтобы вырвать ее у смерти… То почти униженно молила сказать ей, что она ошиблась… но вопросы Мелитты: «В чем?» – казались ей ложью, румянец стыдливости – признанием. Однако слезы Мелитты пробуждали в ней раскаяние. Мария Николаевна касалась с лаской ее головки, но прикосновение к цветам опять зажигало в ней ревность: зачем она надела венок?.. Она гневным жестом почти срывала венок с головы Мелитты, но усилием воли сдерживала себя, и гневный жест переходил в ласку.
Смены переживаний были тонки, жизненны и неожиданны, как сама жизнь. Она ревниво требовала у Мелитты розу, которая была у той на груди, чутьем ревности угадав, что эта роза – «залог любви». Куда-то в бездну рушилось ее благородство. Она осквернила себя неискренней лаской, она не узнавала себя. Как разгневанная Эвменида, кидалась Ермолова на соперницу, и, когда та убегала от нее, чтобы только не расстаться с цветком, – она выхватывала кинжал, восклицая: «И я умею жалить!..», этими словами сбрасывая с себя все свое величие, становясь обыкновенной преступницей.
Когда выбегал Фаон и, узнав в чем дело, нападал на Сафо, бичуя ее словами, полными ненависти, Мария Николаевна вдруг точно приходила в себя. Кинжал выпадал из ее рук, она взглядывала на Фаона и уже не отрывалась от него взглядом. Он продолжал громить ее, поднимал кинжал, чтобы он, оставшись у него, всегда служил ему напоминанием о «настоящей Сафо». С тоской невыразимой Мария Николаевна восклицала: «Фаон!..» Его слова словно вдруг открывали перед ней всю глубину ее падения. Таким отчаянием, такой болью звучал ее голос, что Мелитта невольно кидалась к ней. Но Фаон отталкивал ее: «Не внимай волшебным звукам – они манят лишь к острию кинжала…» Он говорил, как он был обманут, очарован лживым образом. «Фаон…» – только беспомощно повторяла она. Фаон предостерегал Мелитту, чтобы она не слушала Сафо, не смотрела на нее: «Ее глаза, как руки, убивают!..» Ермолова закрывала глаза руками и тихо плакала.
Слезы ее обессиливали. Она не останавливала Фаона, когда он увлекал за собой Мелитту, она только простирала вслед ему руки, как бы прощаясь со всем безумием своей любви. И как прощание, звучали ее слова: «Фаон…»
Ночь. Сафо на берегу моря, одна. Она жаловалась ночи, она взывала к богам о помощи. Способ один: удалить Мелитту… Но Фаон предупредил ее намерения, он бежал с Мелиттой. Узнав об этом, Сафо приходила в исступление. В сцене с гражданами, которых она заклинала помочь ей вернуть беглецов, Ермолова бушевала яростью. Она рыдала без слез, кидалась от одного к другому, умоляя. Все заражались ее гневом на преступление чужеземца, осмелившегося оскорбить их богиню: толпа убегала с клятвой вернуть их.
Их настигали. «Они идут!..» – восклицала Ермолова. Под ликующим торжеством в ее возгласе: «Мне хорошо!.. Теперь легко мне!..», слышалось смертельное отчаяние. Она шаталась. Эвхарис хотела ее поддержать – она освобождалась, она сама себя хотела убедить в том, что еще сильна – «да, сильна я!..», и с этими словами падала без чувств, словно сраженная пронесшейся бурей.
Когда поднимался занавес в следующем акте, Сафо неподвижно сидела на камне, смотря в одну точку.
Молчание Ермоловой как в прологе к «Орлеанской деве», так и здесь было необычно насыщенно. Сколько бы она ни молчала на сцене, от нее нельзя было оторвать глаз. Психическое воздействие ее на зрителя было так странно, что невольно казалось, будто сам переживаешь с ней ее переживания, сам передумываешь ее мысли, которые проносятся в ее голове.
По лицу молчавшей Ермоловой было ясно, что за эти роковые часы Сафо почти уже подвела итоги всей своей жизни. Она уже в душе строго осудила себя и произнесла себе приговор:
«Когда бессмертные тебя избрали,
Беги, беги сообщества людей.
Один из двух миров избрать ты должен,
И, раз избрав, возврата нет тебе…»
Эта мысль, которую она уже раньше высказывала, теперь окончательно становилась ей ясна. Принесли весть, что беглецы пойманы. Мария Николаевна как будто пробуждалась от оцепенения, открывала глаза, казавшиеся бездонными, и, не поворачивая головы, слушала рассказ о том, как их настигли. Когда кто-то говорил, что Мелитту ранили веслом, она содрогалась и закрывала глаза рукой, как бы желая скрыть себя от чужих взоров в сознании своего позора. Когда беглецов приводили, она с ужасом восклицала: «О, кто спасет меня от взора их!..»
Угрызения совести терзали ее, и она кидалась к алтарю Афродиты. Толпа скрывала Сафо от глаз Фаона. Когда он расталкивал присутствующих, чтобы потребовать отчета от Сафо, она лежала, распростертая перед алтарем. От прикосновения Фаона она вскакивала и бежала от него, как бы не смея взглянуть ему в лицо. Она еще пробовала оправдать свой поступок: она в своем праве, она послала только за своей рабыней. Фаон молил ее отдать ему Мелитту за выкуп, за золото, которое он соберет… С каким презрением она отвечала ему:
«Не золота я требую!..»
В ее смертельной тоске ее поражает такое непонимание. Но когда он, продолжая умолять, наконец хватал за руку и заставлял взглянуть на себя со словами: «Ты ль это?» – Мария Николаевна поднимала глаза, растерянно, точно сама себя спрашивая, да она ли это? Она смотрела на него с несказанной мукой. Горенье громадного костра, разжигаемого страстью высокого духа, приходило к концу. Именно этот высокий дух и брал верх. Сафо слушала мольбы Фаона, слезы Мелитты как зачарованная, не в силах уже внутренне протестовать, и, когда он говорил ей, взывая к ее благородству:
«Любовь дай людям, небу поклоненье.
Дай нам, что нам принадлежит: себе
Возьми свое – подумай, Сафо, кто ты…» –
Мария Николаевна поднимала голову и долго смотрела на них. Смотрели и зрители – и видели молодую чету: обыкновенного красивого юношу, которого только воображение Сафо наделило всеми качествами небожителя, обыкновенную хорошенькую девушку, с тонкими по-детски руками, в беспомощных детских слезах, и рядом – ожившую греческую статую, лицо которой выражало нечеловеческое страдание и смятение. И казалось ужасным, что из-за этих ничтожных детей испытывает такие муки великая Сафо.
В последней паузе было все: и прощение, и безнадежность, и прощание со всем, что всколыхнулось в душе… Потом она быстро уходила. Чувствовалось, что ушла она недаром.
Вбегала Эвхарис, и из ее рассказа узнавали, где была Сафо. Она стояла в своей галерее, где висела ее лира, «как статуя сама средь статуй», и кидала вниз, в море, цветы и украшения, словно прощаясь с былой жизнью.
Ермолова выходила преображенная. На ней опять был пурпурный плащ и золотой венок. Лицо ее было озарено неземным выражением. Когда Мелитта кидалась к ней с воплем и мольбой опять взять ее и владеть ею, она спокойно и величественно отвечала:
«Ужель ты думаешь, что Сафо так бедна,
Что может в милости твоей нуждаться?..»
В голосе Марии Николаевны уже совершенно отсутствовали женские, трепетные, страстные ноты. Это был тот органный тембр, который в некоторых случаях приобретал голос Ермоловой.