Ермолова — страница 34 из 46

Отношение Марии Николаевны к товарищам-артистам вообще было неизменно любовное, как к членам одной семьи. Не только к артистам она полна была заботы и внимания, но и ко всем, кто работал в дорогом ей Малом театре. То она беспокоилась, что суфлер Яковлев не имеет шубы, и поручала купить ему шубу, то заступалась за увольняемого по капризу начальства сторожа, что-то напутавшего с билетами на ее бенефис. «Провались мой бенефис в тартарары, если из-за него будут выгонять людей!» – пишет она Кондратьеву[32]. Она жила жизнью всего коллектива и за всех болела душой. Товарищи платили ей горячей любовью и уважением.

Как же относилась к ней дирекция императорских театров?.. Это собирательное понятие заключало в себе элементы, менявшие форму, но не изменявшие содержания… Этим содержанием было: бюрократизм, косность, пристрастие, лицеприятие, взяточничество в том или другом виде. Как много можно было бы написать о деятельности этой пресловутой дирекции, будь место! Дирекция буквально в гроб свела Ленского. Дирекция протежировала «родственникам» и ставленникам знатных мира сего, дирекция затирала способных артистов «без протекции».

Что касается Марии Николаевны, то даже в годы, когда она была уже признанной артисткой, дирекция была верна себе. Из кратких писем Марии Николаевны к «начальству» со всей ясностью раскрывается тот страдный путь, та «каторжная работа», которыми была вся деятельность этой величайшей из великих русских актрис. Пьесы в то время менялись часто, репетировали их не целый год, как зачастую теперь, а какой-нибудь месяц, так что за зимний сезон ей приходилось играть семь-восемь новых ролей, не считая старого репертуара. Выбиваясь из сил, изнемогая, Ермолова вымаливает себе «хоть один день отдыха». Москва поклоняется ей, а контора видит в ней только объект для регистрации. В то время как в Петербурге слово Савиной – закон, в Москве Ермолова после болезни упрашивает дать ей накануне «Марии Стюарт» сыграть «что-нибудь полегче» («Тещу»), скромно указывая, что пьеса имела успех и ее все хотят видеть[33]. Она умоляет пощадить ее накануне «Орлеанской девы» и не ставить сильной пьесы. Таких писем множество, и все они написаны как будто не ведущей артисткой театра, а робкой дебютанткой. Нет: за себя Ермолова не умела быть бойцом.

Достаточно ярко рисует отношение дирекции к Марии Николаевне как человеку тот факт, что в день смерти матери Марии Николаевны артистке с трудом удалось добиться отмены спектакля, но уже на следующий день ее заставили играть «Марию Стюарт».

Когда Ермоловой было около пятидесяти лет, она решила, что ей пора перестать играть роли молодых героинь. Пример почти неслыханный в летописи театра, где обыкновенно жадно цепляются за ту искусственную молодость, которую им позволяют продолжать снисходительные огни рампы… Она сообщила свое решение дирекции, причем со свойственной ей преувеличенной добросовестностью прибавила, что так как она не будет нести репертуар, то просит ей наполовину сократить жалованье.

Контора просьбу ее радостно «уважила» и, пока дело проходило все официальные инстанции, получала ассигновки на жалованье Ермоловой по старому расчету, а вручала Марии Николаевне… половину… Чисто щедринская черта чиновничьих нравов.

В 1907 году настроение, водворившееся в театре, отношение начальства, травля В. А. Нелидовым – заведующим репертуаром Малого театра, которому во многом она стояла поперек дороги, – довели Марию Николаевну до того, что она решила взять годовой отпуск. Вся Москва знала, что она уходит, знала, что тут виной не только нездоровье, но и та антихудожественная, враждебная ей атмосфера, которая окружала Марию Николаевну, и боялась, что любимая артистка навсегда покинет Малый театр, а может быть, и сцену.

С быстротой беспроволочного телеграфа разнеслась по Москве весть: 4 марта 1907 года Ермолова прощается с публикой – на год, а может быть, и больше… В этот день шла «Измена». Дирекция не разрешила официального чествования артистки: она прослужила в театре не тридцать пять лет и не сорок, а тридцать семь; на этом основании чествование было запрещено. Запрещено было и читать адреса, если таковые будут поднесены. Усилили наряд полиции в театре… Оставалось только ввести военное положение! Но ничего не помогло: в театре разразилась буря. После третьего акта поднесли Ермоловой золотой венок, а за кулисами рабочие сделали ей не менее дорогой подарок: квадрат, вырезанный из пола старой сцены Малого театра, по которому ступали еще Щепкин, Мочалов и т. д., по которому она сделала свои первые шаги в «Эмилии Галотти»… В зале публика бушевала. Слышались крики: «Не уходите!», «Вернитесь»… Ермолова была глубоко взволнована. Через неделю состоялось торжественное чествование артистки в Литературно-художественном кружке – вся общественность Москвы спешила высказать Марии Николаевне свою любовь, свой восторг. Мария Николаевна пишет об этом банкете, что она была «в таком волнении, что даже забыла спросить адреса и телеграммы». Лейтмотивом всего чествования было общее, единогласное возмущение поведением дирекции Малого театра, и в то время как приветственная телеграмма «от студентов» вызвала взрыв аплодисментов, долго не смолкавший, – телеграмма от конторы московских императорских театров была встречена свистками и шиканьем, в чем усердно принимали участие солидные профессора и общественные деятели с седыми головами.

О том, что переживала Мария Николаевна в этот трудный период, можно судить по ее письму к артистам Художественного театра, написанному ею с предельной искренностью и присущим ей благородством. Привожу его целиком:

«Дорогие друзья мои, что сказать мне вам? Чем выразить благодарность, наполняющую мое сердце? Не знаю. Скажу одно: ваш адрес я читала со слезами. Такой сердечной теплотой он был проникнут, что глубоко растрогал меня. Постараюсь ответить на ваш вопрос. Вы поймете меня и согласитесь со мною. Несмотря на всю мою скромность, у меня, оказывается, в душе слишком много артистического самолюбия. Я чувствую, что уже не в состоянии играть ни Медею, ни Клеопатру, силы мне изменяют. Да и понятно. 37 лет я отдала сцене – и утомилась. Теперь мне нужен этот год отдыха, чтобы отойти от театра, успокоиться и примириться с мыслью, что я уже более не «героиня». Сразу, на глазах у публики, мне тяжел этот переход: нельзя сегодня быть царицей, а завтра какой-нибудь почтенной старушкой… Что-то там в душе еще борется, на что-то еще жалуется и… одним словом, мне нужен этот год забвения. Больше всего мне не хотелось бы, чтобы публика начала жаловаться на мою усталость. Я не хочу разрушаться у нее на глазах, этого не допускает моя артистическая гордость. До сих пор это еще не чувствовалось. 4 марта мне это доказала публика, и скажите сами, может ли быть что-нибудь выше тех минут, которые я пережила, как артистка, в этот вечер?

Силы мне изменили, но это я еще заметила пока одна, и мое артистическое чутье говорит мне: «пора».

Простите, что я так много распространяюсь об этом, но вы сами меня избаловали, и я обращаюсь к вам как к друзьям. Благодарю вас за ваше сердечное ко мне отношение, с которым вы всегда встречали меня, и за ваш чудный адрес, весь проникнутый теплом и светом. И да будет этот свет искусства нашим общим и вечным идеалом. Сердечно благодарю вас всех.

М. Ермолова».

Когда прошел ровно год со времени последнего выступления Марии Николаевны в Малом театре – 4 марта 1908 года Ермолова снова появилась перед публикой в пьесе Островского «Без вины виноватые». Это был не спектакль, а сплошной триумф артистки. Когда Ермолова вышла на сцену, весь театр встал, как один человек, и долго не давали ей начать. Аплодисменты, восторженные возгласы… У многих на глазах были слезы. Мария Николаевна сама была бесконечно растрогана и стояла, склонив голову вперед, перед этим длящимся взрывом любви к ней и преклонения публики. Когда она пробовала начать говорить, аплодисменты разгорались с новой силой, как будто присутствующие боялись, что не сумеют в достаточной мере выразить свою радость и свое отношение к Марии Николаевне.

Цветы и венки сопровождали акты. Ленскому не дали продолжать его монолог: после слов Дудукина: «Господа, я предлагаю выпить за здоровье артистки, которая оживила заглохшее, стоячее болото нашей захолустной жизни», публика, забыв всякую театральную этику, долго и восторженно аплодировала; и так повторялось каждый раз, когда слова роли Ленского выражали чувства и мысли публики по отношению к Ермоловой. Казалось, если бы было возможно, люди через рампу бросились бы к своей любимице и выражали бы ей свой восторг. Монолог Дудукина был точно нарочно написан для этого спектакля:

«Будем же благодарны избранным людям, которые изредка пробуждают нас и напоминают нам о том идеальном мире, о котором мы забыли…» (ремарка у Островского: «браво, браво»). В зале опять взрыв рукоплесканий… Дальше: «Талант и сам по себе дорог, но в соединении с другими качествами, с сердечной добротой, с душевной теплотой – он представляется нам таким явлением, перед которым мы должны преклониться…» Тут уж окончательно публика заглушила Ленского, и он сам, растроганный не меньше театрального зала, смолк и только аплодировал вместе с другими.

После этого триумфального возвращения на сцену положение Марии Николаевны в театре стало спокойнее: слишком жестокий наглядный урок получило «начальство», узнавшее, что такое год без Ермоловой…

Москва стремилась на «Без вины виноватые», каждый раз новым триумфом встречала Марию Николаевну, а она скромно сообщала о себе Федотовой: «Я опять играю, как вам известно, «Без вины виноватые», очень устаю, сил совсем нет, но удовлетворяет одно, что публика с удовольствием смотрит, и плачет, и смеется»[34].

Когда знаешь, как много пришлось перестрадать Ермоловой, особенно ясно понимаешь, насколько изменилось сейчас положение артистов, как высоко поставила их Советская власть, оградив от произвола отдельных личностей, окружив теплой заботой о человеке.